— Гляди, ребята, — остановился Петр, — народу-то сколь под стенами — тьма! Будто и праздника нет, а вот…
Звон набатного колокола внезапно стих. До слуха товарищей донесся неясный гул толпы. Снова тревожно забухал колокол.
У закрытых монастырских ворот скопилась большая толпа. Десятка два мужиков непрерывно двигались, то отступая от ворот, то вновь наступая. Мореходы услышали глухой удар… еще один, еще…
Степан изменился в лице.
— Хрестьяне поднялись, — сняв шапку, сказал он, — невтерпеж стало. Недаром люди говорят: у здешних мужиков «тело государево, душа божья, а спина монастырская». Пойдем узнаем!
Друзья, охваченные волнующим чувством, бросились к крестьянскому лагерю, раскинувшемуся вокруг монастыря.
Со всех сторон торчали поднятые кверху оглобли. Привязанные у телег лошади жевали свежескошенную траву. Горели костры, дымились котлы с варевом. Кое-где на возах сидели бабы с грудными детьми…
Под навесом, сбитым на скорую руку, два кузнеца стучали, выковывая железные наконечники для пик. У кузни десятка два мужиков с длинными шестами ожидали очереди. Тут же, весело перекликаясь, шныряли беспорточные, босые ребятишки.
В стороне хмуро глядело большое кладбище, густо утыканное крестами.
Чумазый парень, битый оспой, усердно раздувал мехи; из горна сыпались искры.
— Вам что, ребята? — неласково спросил худой хмурый мужик с рогатиной в руках. Он шагнул навстречу Степану, заступая дорогу.
От костров поднялись еще несколько мужиков, вооруженных вилами и рогатинами.
Степан оглянулся: вокруг худые угрюмые лица, горящие ненавистью глаза. Рваная, в разноцветных заплатах одежда едва держится на плечах. Многие босиком, многие в лаптях и в каких-то опорках.
«Ну и ну, — подумал он, — наши поморяне трудно живут, слов нет. Однако против здешних куда лучше».
— Мы из города в монастырь пробираемся… да, вишь, здесь какие дела, — почесывая затылок, выступил Петр, — монастырь в разор пустить хотите. За такое поношение матушка Лизавета во как вас отблагодарит… Бога побойтесь, мужики.
— На што нам монастырь, — ответил хмурый мужик, — супротив злодеев идем. Сил-терпенья не стало. — Он сердито сплюнул сквозь зубы. — Кричали, выдать отца Феодора да Игнашку горбатого, собак этих. Да куда там! Закрылись монахи за стенами…
— В чем вина ихняя, мужики? — спросил Степан.
— Кровопийцы — одно слово, — раздался чей-то густой голос, — хуже татей.
— Хлебушка-то сколь годов не видывали?! Ячмень на заправку ежели, а то кора да солома, — поддержали в толпе.
— Последний кус изо рта тянут!
— Пареная репа да грибы — вот и весь харч!
— Разутые мы, раздетые, зиму встретить не в чем!
— Без смерти смерть нам!
— Детушки мрут, — раздавалось со всех сторон, — ни молочка, ни хлебушка!
— Да вот, добрый человек, возьми в понятие, — выступил вперед широкоплечий мужик в рваном зипуне, — самим жрать нечего, а хлеб в монастырь отдай. И все им, дармоедам, мало… Еще и деньги неси, а где их взять, деньги-то? — Мужик посмотрел на товарищей. Строго глядят его глубоко запавшие глаза. — Так говорю, хрестьяне?
— Правильно, Флегонт, валяй дальше, золотые слова говоришь, — согласилась толпа. — Дальше валяй!
— Решили мы всем миром, — снова начал мужик, — матушке царице челом бить на злодеев. Жалобу в Питер послали. Этим летом слых пошел, будто царица в монастырь отписала. Мы к монахам, так и так, дескать, почему царскую милость от хрестьян сокрыли. Вертят отцы святые хвостами: и видом, дескать, не видали и слыхом не слыхали… А потом отец Феодор к себе мужиков обманом зазвал. Злодей он нам. Эх, — погрозил он кулаком монастырю, — есть и на моей бирке твой рез, отец Феодор, соком тебе выйдут наши слезы-воздыханья, разочтемся, бог даст… Яков Рябой с мужиками пошел, один он у нас грамотей, да с ним товарищев с десятка два. Думали, царскую милость монахи объявят. Дак отец Феодор им по сто плетей всыпал да еще всех хрестьян перепороть посулился. Осьмнадцать мужиков в яму на чепь посадил, по сей день томятся. И Яков Рябой тама, — добавил он, сожалея.
— За что же плетьми? — возмутился Степан.
— За упрямство да за противность святым отцам. Вот таперя и делай что хошь. Ежели в этом году хлеб отдадим — самим помирать. И решили миром: ни хлеба, ни паче денег в монастырь не давать… Товарищев, кои на чепь посажены, ослобонить, а Феодора да Игнатия — своим судом… — Флегонт ухватил себя за шею. (Мужики отозвались глухим ропотом.) — Все равно жизни нет, — закончил он и махнул рукой.
— Нашим девкам да бабам от их дьяволов лихость, — вступил в разговор парень в темной от пота, заплатанной рубахе.
Мужики мотали бородами, ахали и ругались.
— Не понять мне, — сказал чтивший веру Степан, — монастырь ваш святостью по всему Поморью славен.
— В досельные времена святость была, то верно, — выступил вперед иссохший седой мужик. — Ране бывало тако, труждалася братия: одни копали землю, секли лес, другие возделывали нивы, а теперя монахи на нашей шее норовят ехать. Оттого лают их мужики и бить похотели… Скорбно место сие.
Мужик, словно испугавшись своих слов, спрятался за спину товарищей.
— А игумен? — опять спросил Шарапов. — Неужто и он?
— На игумена обиды нет, — снова показался седой мужик, — святой человек, худого слова не скажешь… Однако оттого нам не легче. Ушел от мирских дел отец Варсонофий.
— Из пушек палят, — пожаловался другой мужик. — Так теперь, — добавил он, распалясь и страшно вращая глазами, — мы ворота ломать хотим.
Мужики у стены, видимо, отдохнув, снова принялись долбить бревном по воротам. Но ворота были крепкие, и бревно, словно перышко, отскакивало от толстых дубовых досок.
Со стены рявкнула пушка, осыпав картечью мужиков. Толпа отхлынула. Истошный вопль заставил вздрогнуть Степана: он увидел трех раненых мужиков, валявшихся на земле.
— Крестьяне, помогите! — вопил один из них, придерживая руками вывалившиеся внутренности. — Миленькие, погибаю…
Он катался по земле, оставляя кровавый след. Страшно завыли бабы, бросившись к раненым. Монахи на стене у пушки что-то кричали и грозили кулаками.
Петряй Малыгин встрепенулся и сжал кулаки.
— Други, ежели вы взаправду решили гадов монастырских казнить, а своих мужиков из беды вызволить, вот вам моя рука — помогу!
Лица мужиков сделались поприветливей. Кое-кто неуклюже пожал протянутую Петром руку.
— Ну-к что ж, кусаются божьи пчелки. Бородки-то у них апостольские, да усок, видать, дьявольский. Недаром сказывают, что и черти под старость в монахи идут, — гневно проговорил Степан. — Таких собак покороче привязывать надо… — Он сорвал с плеча пищаль, насыпал пороху на запал. — Никогда по людям не стрелял, а здесь не могу, душа горит.
— Постой, Степан, — положил на пищаль руку Петр, — не стреляй. А вам, крестьяне, ворота ломать не надо. Ежели сломаете, монахи облыжно скажут: весь-де монастырь по бревнам разнесли. Тогда и ответу больше, за разбой искать будут. Вот ежели монахи сами ворота откроют…
— Тому не быть, чтобы монахи сами…
— Да уж откроют, ежели я сказал… Однако, мужики, уговор, — продолжал ямщик, — коли я за дело возьмусь, не мешать.
— Пошто мешать, ежели дело, — раздались дружные голоса, — мешать не будем.
— И ворота монахи откроют?
— Об этом и речь. А пока погодить бы надо ворота крушить, все равно без пользы.
— Один монахов не осилишь. Ишь ведь, врет человек, — с сомнением сказал кто-то.
— Один и у каши загинет!
— На гору десятеро тянут, вытянуть не могут, а под гору и один столкнет! — пошутил Малыгин. Мужики засмеялись.
— Так-то оно так, — вступился Флегонт. — Однако зачем мы тебе верить должны, милый человек? А пословка у нас своя есть: «Чужую беду и с хлебом съешь, а своя и с калачом в горле нейдет». Так-то!
— Правда твоя, Флегонт, поощупать надо, что за люди, — раздался чей-то угрожающий голос.
— Вот что, мужики, со всеми враз говорить — не договориться. Зовите, у кого мозги покрепче — обсудим… А ссориться нам нечего, — миролюбиво предложил Степан. — На пословку, на дурака да на правду суда нет.
— Ладно, маленько пообождите, ребята, — согласился хмурый мужик.
Он толкнул локтем соседа, наклонился и что-то вполголоса сказал. Тот поднялся и тут же скрылся в толпе.
Ждать долго не пришлось. Чернявый, небольшого роста мужичонка отозвал друзей в сторону.
— Сюда, ребята, — раздался бойкий тенорок. — Садись на телегу. Посидим рядком да поговорим ладком. Истинно так. А потом и каши отведаем.
Наблюдавшие издали мужики видели, как Петр Малыгин, размахивая руками, что-то горячо говорил, показывая то на монастырь, то на реку. Чернявый внимательно слушал, смешно причмокивая губами. Время от времени он хлопал себя по коленкам и смеялся.
— Добро, — сказал мужичок, выслушав Петряя, — на том порешим; ежели по-твоему выйдет, всем быть в довольстве. Истинно так! А с Яковом свидитесь, скажите: Фома Гневашев, дескать, послал… А теперя, ребята, доставай ложки.
Мореходы подошли к котлу с дымящимся варевом, мужики потеснились, уступая гостям место.
— Откуда, Петя, про тайник знаешь? — спросил Шарапов, зачерпнув похлебку деревянной ложкой.
— Недаром я с отцом Феодором дружбу водил. Была у старца в деревеньке девка Прасковья — в келью к нему ходила. Оденет черную ряску да тайничком прямо к святому отцу.
— А ты… в чем твоя заслуга?
— А я, бывало, ту девку к нему провожал. Страшилась Прасковья одна ходить. Потому про тайник знаю. Старец-то меня всяко ублажал: и денег даст, и вином угощает… тогда-то и ключ я у него в келье видел. А про тайник только соборные старцы — отцы святые — знают, — добавил Малыгин, — простым монахам неведомо…
Глава семнадцатая
ПАУКИ И МУХИ
Река Безымянка выливается из самой что ни на есть глухомани онежских лесов. Сосны, ели вперемежку с густым березняком, рябиной, осиной и ольшаником образуют непролазную чащу. Шиповник и смородина, малина и можжевельник густо заполняют все тропинки, все полянки.
Кучи валежника, гниющие пни и стволы упавших деревьев на каждом шагу преграждают путь. Угрожающе наклонились, держась на ветвях собратьев, лесные великаны, поваленные ветром. Ноги путника утопают в гнилой, болотистой почве, хлюпают в сырых мхах. Несметными полчищами вьются комары… Топи, болота, озера и речки заполонили онежские леса. Проехать в таких лесах невозможно, пешему пройти трудно.
Озера, постепенно зарастая травами, камышом, водяными лилиями, плавучим рдестом, покрываются толстым, но дырявым ковром, сплетенным из болотных растений. Медленно наращивая толщину, мохнатый ковер превращает озера в зыбучие топи. Дыры в таком ковре, заштопанные зелеными травами и яркими цветами, — колодцы, уходящие в озерную глубь. Горе попавшему в такое болото: редко, очень редко удается человеку живым унести ноги.
Дремучий лес охраняет от нескромных человеческих глаз раскольничий скит Безымянный, построенный еще в петровские времена.
Одинокий колокол под дощатой крышей звонницы, моленная и два десятка деревянных строений окружены высоким частоколом. Скит строился по-старинному. Жилые дома, сбитые из толстых бревен, стайкой теснятся вокруг церквушки, все окнами внутрь, глухой стеной к забору. Тесовая стена делит скит на женскую и мужскую половины.
Все, в чем нуждалось общежительство — хлеб, кое-какая одежонка, инструмент, — подвозилось зимой по санному пути. Летом в скит люди пробирались по двум тропам, почти неприметным в болотах. Одна из них шла на восток к Данилову монастырю, другая на запад.
Но как найти эти тропы среди трясин и болот, знали немногие.
В глухом скиту спасаются от грехов старообрядцы-беспоповцы: полсотни сестер-инокинь, десятка два белиц да десятка два старцев. Они молятся богу, жгут свечи, кладут большие и малые поклоны и кадят ладаном. Вся черная работа лежит на спинах сотни трудников и трудниц — мужиков и баб, не имеющих иноческого чина.
Работный народ был темный, незнаемый, скрывавшийся в лесах бог весть отчего. В скиту они жили тихо, работали исправно и не выходили из повиновения большаков и большух.
Многие браться и сестры славились божественным письмом; переписывали уставом[13] «Цветники» и «Сборники» и другие старопечатные книги, рисовали финики по бокам рукописей и цветные заставки. Славился скит еще мирским художеством: инокини и белицы множили чертежи морского хождения, что присылал из города знатный выгорецкин мореход Амос Корнилов. Они чертили землицу Грумант, Белое море, остров Колгуев, Печорские берега. Мурманский берег, Матицу.
Казалось, тихо — мирно шла жизнь в далеком раскольничьем скиту. Святая молитва, пост, божественное пение — вот и все, что должно было бы занимать умы иноков и инокинь. Но было не так: дремучие леса, топи и болота не укрыли праведников от мирских пороков. И здесь грозно бушевали человеческие страсти.
В старой пещере, едва на аршин глядевшей из земли, под двумя тяжелыми замками сидел прикованный цепью худой и бледный мужик. Три года назад, как раз в сочельник, его привезли на розвальнях из Данилова монастыря. Старцы шептались между собой, будто приехал он из заморщины, от самого прусского короля. А хотел будто прусский король от раскольников, чтобы признали они государем Ивана Антоновича, того, что заточен императрицей Елизаветой в Холмогорах, когда его, государя Ивана, освободят.
А случилось так.
Выгорецкий киновиарх, услыхав крамольные речи посольника, пребывал в большом страхе. Тайно собрались монастырские старцы на собор. Отец Серацион, древний инок, три десятка лет истязавший себя голодом и веригами, звал на крайние меры.
— Гнев и разорение будет на нас! — брызгая слюной, выкрикивал он. — Крамольника сей нощью из монастыря вон… Смерти его предать, пепел по лесам развеять.
Старцы совещались недолго. У всех на уме было одно — избавиться от страшного посланца. Однако смерти предать убоялись.
«Злоковарного мужа из рук не выпускать, — гласил приговор, — обманно увезти в дальний скит, посадить на чепь, держать тайно. Кормить не вдосталь, а буде умрет — похоронить на болоте, не оставя следов».
В скиту Безымянном крепко и грозно держали слово киновиарха. Посадили мужика на хлеб и на воду, горячее давали однажды в неделю. Однако узник, хоть зело удручен был телом, умирать не хотел.
Много слез и страданий, много людского безысходного горя хоронили от посторонних глаз крепкие стены скита. Непокорливых духом морили голодом и поклонами, сажали в темные сырые чуланы, ставили голыми коленями на острые кремневые камни, секли до полусмерти розгами… Но для избранных в скиту жилось привольно и сытно. В этом-то дальнем общежительстве Аграфена Лопатина оставила свою дочку.
В первые дни Наташа словно потеряла себя. Обман любимой матери все спутал в ее голове. Жизнь казалась ненужной и тягостной — впору было наложить на себя руки. Только боязнь страшного греха не дала ей покончить свои счеты с жизнью.
Потянулись дни, словно близнецы похожие один на другой. Покаянные молитвы с поклонами, заунывное пение в молельне, скудные трапезы, нудный труд, беседы стариц о спасении души — вот все, чем могла развлекаться Наташа. Только во сне, свидясь с любимым, забывала она свои горести.
«Помнит ли Ваня меня? — думала она, просыпаясь и вспоминая сон. — Почему не пришлет весточку? Нет, забыл, не помнит».
И снова начинался день — серый, неприветливый. Словно вовсе и не жила на свете Наташенька, а покоилась в холодной сырой могиле.
Не однажды непокорную звала к себе начальная матка Таифа.[14] Старица издалека заводила речь о сватовстве купца Окладникова, об истинной древней вере, о проклятом табашнике Ваньке Химкове. В последний раз Наташа не выдержала.
— Матушка, — сказала она, дрожа от гнева, — не хочу ваших скаредных речей слушать Что хотите делайте, а над душой моей вы не властны. Неволить будете — удавлюсь.
— Ой, берегись, девка! — грозно прикрикнула мать Таифа. — Забыла, что в скиту живешь?! Ежели так — розгалей попробуешь, горячих всыплю!