— Но они наши враги, мистер Прайс! — вскипел от возмущения Браун. — Они наши конкуренты в морской торговле. Да и откуда у них могут быть хорошие корабли?.. Раздери их дьявол, они только портят корабельный лес, который нужен Англии.
Гейд Прайс грустно улыбнулся.
— Конкуренты, Браун!.. Но в чем? Русские моряки, насколько мне известно, никогда не оскверняли свой флот работорговлей, никогда не были пиратами. Мне семьдесят пять лет, Браун, из них пятьдесят я отдал нашему флоту и любил его всей душой. А сейчас… мне тяжело говорить об английском флоте… — Глаза старого капитана гневно сверкнули.
Браун, не моргнув, выслушал Прайса. Как ни в чем не бывало он допил свой кофе и стал прощаться.
— Благодарю вас, мистер Прайс, за сведения, но, простите, они мне кажутся невероятными… Конечно, каждый англичанин может иметь свое мнение, но… но иногда бывает так, что в старости у людей мозги, как бы сказать, делаются жиже; семьдесят пять лет — это не шутка, мистер Прайс.
— О нет, Браун, — отозвался старик, — у меня голова свежа… Ведь я не злоупотребляю ромом, как вы, и золото никогда не туманило моих глаз… Впрочем, я желаю вам счастливого плавания и благополучного возвращения… Советую не ссориться с русскими.
Взяв бронзовый подсвечник с тростниковой свечой, Прайс проводил гостя через темную лавку и закрыл дверь.
Глава вторая
КРОВАВЫЙ ТОРОС
Летевший от берега ворон круто свернул в сторону. Описав широкое полукружие, он набрал высоту и, часто замахав крыльями, снова полетел по своему пути.
Внимание старого ворона привлекли люди. Они толпились на большом торосистом поле, оживленно размахивая руками, и кричали. Еще ворон видел четыре больших зверобойных карбаса, доверху нагруженных разным снаряжением. На чистом белом снегу он заметил извилистою линию, тянувшуюся от самого берега: это были следы лодочных полозьев и человеческих ног. А впереди раскинулись вширь и вдаль сверкающие на солнце необъятные льды Белого моря.
— На побережник, на побережник, — горланили мужики, следившие за полетом птицы, — на побережник летит!
Быстро удаляясь, ворон превратился в едва заметную точку. А прошло еще немного времени, и острый поморский глаз ничего не мог различить в небесной синеве.
Седовласый Алексей Химков, вожак зверобойной ромши,[2] заметив, куда летела птица, бережно спрятал компасик и спрыгнул с невысокого ропака.
— Ребята, становись в лямки-и-и!.. — крикнул зычно. Промышленники разбежались по своим лодкам, надели на грудь кожаные широкие ремни, поднатужились, и ромша двинулась вперед, скрипя полозьями по убитому ветрами гладкому снегу.
— А что ворон? — налегая на лямку, спрашивал Степана Шарапова Андрей, младший сын Химкова, впервой попавший на промысел. — Куда полетел, почему мы за ним поспешаем?
— На зверовую залежку птица летит, — ответил Степан, — последом кормится. Далеко залетает, ну-к что ж, не боится зимой моря-то. Ворон с высоты куда как хорошо зверят примечает… Смотри под ноги, парень, — поучал он, видя, как Андрей споткнулся, — недолго и обезножеть, так-то.
Путь проходил то по ровным большим полям, то по сугробам и грядам ропаков. Разводий не встречалось, шел прилив. То там, то здесь трещал лед, громоздясь в невысокие торосы. Путь становился все труднее и труднее, мореходам приходилось перетаскивать тяжелые, груженные запасами карбасы через ледяные завалы. Здесь люди соединяли усилия и перетаскивали суда по очереди.
Впереди с багром в руках, показывая ромше путь, шел Алексей Химков. Немного найдется в Поморье таких, как Химков, знатоков звериных промыслов в горле Белого моря…
Мезенцы недавно вышли промышлять зверя. Невдалеке еще виднелся невысокий берег, сплошь забеленный снегом. На ярком солнце отчетливо выделялись черные избы, столпившиеся у самого устья небольшой речушки. Ветерок доносил к людям запах дыма, клубами выходившего из-под крыш. Казалось, что дома, топившиеся по — черному, загорелись и вот-вот выбьет пламя. Местами у берега высились горы льда.
Хоть и крепко морозило, а от мужиков валил пар; бороды закуржавели, а лица были потные, красные. С трудом уставшие люди волочили карбасы. Незаметно за ропаками спряталось багряное солнце. Стало темнеть.
— Стать на отдых, готовить паужну, — прозвучала долгожданная команда юровщика.[3]
Задымились костры. На треноги взгромоздились медные котлы с варевом. Карбасы прикрыли сверху грубым рядном; в каждом припасено большое овчинное одеяло. Вся лодочная артель — семь человек, — чтобы было теплее, ложится вместе и укрывается одним одеялом.
Хороши бывают дни в марте на Белом море — чистые, безоблачные. Ослепляюще горит солнышко, поблескивая на белоснежной скатерти моря. А еще лучше мартовские ночи. Бесконечное темное небо открывает взору свои звездные сокровища, все до единой маленькой звездочки, все, что посильно увидеть человеческому глазу. Ярко светит луна, катясь по далекому бесконечному пути. Мореходы по звездам определяют свой путь, путь, по которому несут их беспокойные льды, по звездам они определяют время. Луна указывает поморам времена малых и полных вод, предупреждает об опасности ледяных тисков на прибылой воде.
Белое море живет. Здесь нет мертвой тишины, как бывает зимой на островах Ледовитого океана. Недаром называют беломорские льды живыми. Они ни часу, ни минуты не остаются в спокойствии.
Сидящие у костров промышленники сквозь льды чувствуют дыхание моря. Оно заставляет торосистые поля и крупные льдины разговаривать между собой то громко, то совсем тихо. Сейчас со всех сторон, словно шелест векового бора, доносился приглушенный шум. Резких звуков, треска и скрипения сходящихся, ломающих друг друга льдов не было слышно. Луна приближалась к южной части горизонта, заставляя морские воды развести, раздвинуть льды.
Отлив был в полной силе. По белому снежному полотну тянулись черные, словно чернильные потоки, разводья и узкие трещины. Несмотря на темноту, они отчетливо были заметны.
— Несет нас знатно, Алексей, — присаживаясь к костру, сказал Степан Шарапов, — ну-к что ж, ежели через два дня не управимся. Кровавого тороса нам не миновать. А там и до беды недолго. Сам ведь знаешь.
— Знаю, Степа, — ответил Химков, — с отцом твоим судьбу пытали, чуть не сгибли. Да и с тобой, помню, горя хватили немало.
Посидели молча, подымили трубками, но разговор не клеился.
— Ну-к что ж, спать, — собрался уходить Степан. Не услышав ответа, он поднялся и побрел к своей лодке.
Завернувшись в теплую малицу и надвинув глубже шапку, чутко, одним глазом подремывал Химков, то и дело встряхиваясь и оглядывая лед.
Около десяти лет прошло с тех пор, как вернулся Алексей Евстигнеевич из далекой зимовки на Груманте. Много морщин добавилось за эти годы на лице кормщика, седого как лунь. Пережитые страдания сказались на здоровье — уже не тот был Химков: болела грудь, ныла поясница. Два последних года старый мореход не выходил на промысел. Нужда не раз стучалась к нему в дом. Часто хмурил лохматые брови Алексей Евстигнеевич, редко улыбался. Весновальный карбас — вот и все его богатство, оставшееся от грумантских сбережений.
Но в этом году Химков решил снова попытать счастья. Приспело Ивану жениться, а денег на свадьбу не было. Не хотел старый кормщик как-нибудь сыграть свадьбу сына, гордость поморская не позволяла.
Химков вел небольшую ромшу, всего из четырех карбасов. В его артель входил товарищ по зимовке на Груманте Степан Шарапов, старший сын Ваня, младший — любимец и баловень — Андрюха, Семен Городков и еще двое мореходов, товарищей по прежним плаваниям. На трех других лодках тоже были крепкие мужики — все старые друзья-приятели.
А Ваня Химков за десять лет возмужал, превратился в отличного морехода. Второй год плавал он подкормщиком на лодьях. Ростом высок, русоволос, хорош собою, могуч сложением. Характером отважен, но скромен и молчалив.
Тяжел и опасен зимний промысел на морского зверя. Часто гибнут охотники на далеких и пустынных берегах или где-нибудь на льдине, унесенной в море…
Поморский лагерь спал. Дозорный, охраняя сон уставших людей, прохаживался по льду, притопывая ногами, быстро стывшими на крепком морозе…
Начался рассвет. Густые синие тени покрывали ледяные поляны и груды торосов. Но вот заалела на востоке яркая полоска; на снегу загорелись багряные блики, отражая краешек восходящего солнца.
— Вставай, каша готова! — весело горланил дозорный, тормоша зверобоев.
Перебрасываясь острыми словечками, зверобои умылись снегом и расселись с ложками у своих котлов.
За ночь широкая река разрезала льды до самого горизонта. Ее ледяные берега раздвигались, уходили все дальше и дальше… И теперь, совсем рядом, на морозном воздухе дымилось открытое море, далеко уходящее на восток.
Мужики осторожно спускали карбасы на воду. По команде юровщика подняли паруса и, подгоняемые бойким южным ветром, пустились в плавание…
Так в поисках тюленя шла по льдам зверобойная ромша Алексея Химкова, то перетаскивая лодки по высоким торосам, то переплывая широкие разводья и разделы. Кончился день, прошла еще ночь, и, когда солнце снова озарило багрянцем льды, зверобои стали готовиться к промыслу. Залежка тюленей была близка.
Подвязав длинные узкие мешочки с небольшим запасом продовольствия, вооруженные тяжелыми палицами, охотники двинулись на зверя. Оранжевый шар медленно поднимался над морем. Теперь льды под светилом окрасились синью, а разводья казались наполненными оранжевой жидкостью.
Припадая за высокими льдами, бесшумно двигались охотники к залежке. Вот и последняя гряда торосов, окаймляющая ровную ледяную поляну.
— Крепкая льдина, — выглянув из-за тороса, прошептал соседу Иван Химков, — зверь на худой лед детеныша не положит, чутьем знает, где крепко. На такой льдине и за Канин Нос ежели плыть, трещины не даст.
— Бережет дите зверь, — отозвался Шарапов, — на молодом льду не оставит.
Большое поле, в несколько квадратных верст, сплошь было покрыто серебристыми, изжелта-серыми телами зверей; между большими тюленями копошились желтоватые детеныши. Тут были только что появившиеся на свет зеленцы и бельки в возрасте от двух дней до недели.
— Ну, каково зверя? — радостно спрашивали юровщика промышленники.
— Маленько-то есть, — отвечал осторожный Алексей Евстигнеевич, — есть маленько, ребята.
Над льдиной стоном стоял плач голодных тюленят. В разводьях то и дело появлялись отлучившиеся на охоту тюленихи. Они вытягивали из воды свои шеи, стараясь разглядеть среди тысяч орущих малышей своего детеныша. Выбравшись на лед, звери ловко и быстро передвигались, отпихиваясь ластами и скользя по гладкой поверхности. Найдя своего детеныша, мать ласково облизывала его круглую мордашку. Лежавшие на льду самки, повалившись на бок и плотно прижав к брюху катарки, кормили сосунков. Желтый комочек, удобно примостившись к матери, жадно теребил сосок.
Промышленников охватило нетерпение.
— Алексей Евстигнеевич, кабыть самая пора, — сказал лежавший рядом помор.
— Зверя-то что пня в лесу.
— На большой воде начнем. Недолго прилива ждать. Льды сомкнутся, зверю податься некуда, — шепотом ответил Химков, наблюдая залежку. — Что птицы сидят, махалки подняли, — показал он младшему сыну на десяток насторожившихся маток.
И правда, задрав заднюю часть тела и вытянув шеи, они издали были похожи на больших черных кур, сидящих в гнезде.
Алексей Евстигнеевич решил больше не мешкать и подал знак; носошники разбежались по льдинам, ловко орудуя палицами с шипами на одном конце и крюком на другом.
Ваня Химков осторожно подкрадывался к большой жирной тюленихе, спокойно кормившей белька. Заметив охотника, она мгновенно ударилась в бегство. Тяжелое скользкое тело, покрытое короткими жирными волосами, катилось, словно лыжа, пущенная по насту. На снегу оставался след — широкая лыжня, обрамленная по краям отпечатками ластов.
Химков со всех ног гнался за зверем. Но тюлениха оказалась быстрее, и если бы не высокая гряда торосов, преградившая путь, она успела бы уйти в воду… Прижатый к ледяной стене, зверь шарахнулся из стороны в сторону и, молниеносно повернувшись, оскалил зубы.
Разгоряченный погоней, Иван торопливо взмахнул палицей, но удар был неудачен. Зверь яростно бросился на Химкова, мгновенно вцепившись крепкими зубами в оружие зверобоя.
— А-а-а, проклятая! — задыхаясь, ругался Иван, дергая за дубинку, стараясь вырвать ее из пасти зверя.
Рванув посильней, он поскользнулся, упал, оставив палицу в зубах тюленихи.
Случившийся поблизости другой зверь со злобным шипением кинулся на неудачливого, безоружного охотника. Но недаром Иван зовется зверобоем: сорвав с руки варежку, он с маху стеганул тюленя по оскаленной морде. Зверь ткнулся в снег и затих.
Тюлениха, схватившая дубинку, рыча и мотая головой, яростно ломала и крошила ее зубами. Но и ее постигла та же участь.
— Спасибо, друг, — тяжело дыша, сказал Иван поспешившему на помощь Степану. — Все теперь. Слаб головою зверь-то.
— Со мной, Ванюха, тоже случаи вышел, — начал рассказывать Шарапов, — помню, впервой я на зверя шел. Дак утельга-то, чтоб ей в поле лебеды, а в дом три беды, палицу бросила да меня за портки ка-ак цапнет. Веришь аль нет, портки в клочья разнесла. — Степан весело рассмеялся. — А я с голым задом еле ноги унес… Поплясал на морозе-то. Не ведал я в те поры, что зверь головою слаб… так-то. Долго меня после мужики за портки дергали — пужали… Девки прознали и те, как видят меня: хи-хи-хи да ха-ха ха.
Иван Химков долго хохотал во все горло, хлопая Степана по спине и вытирая слезы.
К заходу солнца все было закончено. Убитых зверей освежевали, шкуры приволокли к лагерю, нанизали их на толстые моржовые ремни, и юрки опустили в воду.[4]
О недавно свершившемся побоище напоминали кровавые полосы, тянувшиеся по льду, пурпуровые лужи крови, резко выделявшиеся на снегу, да дымящиеся звериные потроха.
Осиротевшие бельки, беспомощно переползая с места на место, напрасно призывали своих матерей жалобными пронзительными воплями.
Полярная ночь снова нависла над застывшим морем. Дозорный Иван Химков, задумавшись, сидел у догоравшего костра, уставив застывший взгляд на синие огоньки, струившиеся в углях. Каждый толчок и потрескивание льда заставляли его настораживаться. Словно тяжелые вздохи моря, заглушенные расстоянием, издалека доносился грозный гул сжатия… Звуки то утихали, то нарастали вновь. Где-то совсем близко гулко лопнула крепкая льдина; как после взрыва, дробно осыпались в воду обломки, до ушей Ивана явственно доносились всплески и шум взбудораженной воды.
Крылатые мысли перенесли Ваню Химкова в Архангельск. Тесно прижавшись к Наталье, сидит он в маленькой, уютной горенке. Последний, прощальный день.
— Соколик мой, Ванюшенька, — слышится ему ласковый голосок, — светик мой ясный… тошнехонько мне одной. Боюсь, забудешь ты меня, ой как боюсь.
— Мне-то не забыть, любушка моя единственная, ягодка моя красная. Нет у меня другой, одна ты на всю жизнь.
Ваня еще крепче прижимает к себе девушку. Наталья тихонько освобождается из его ласковых рук, пристально смотрит ему в глаза.
— Одна-единственная… Правда? Ну, тогда выпей, — девушка достает из кармана небольшую синюю склянку, — ежели вправду любишь.
Ваня встает, принимает из рук девушки питье.
— А что здесь, Натальюшка?
— Ты пей, не спрашивай.
Залпом выпивает Иван невкусную, пахучую жидкость. Радостно, громко смеется Наталья.
Хлопает в ладоши.
— Теперь ты мой, Ванюшенька, и захотел бы, а на другую не взглянешь. Заговоренное питье, приворотное.
Девушка кладет ему руки на плечи, пристально смотрит на него большими голубыми глазами.
— А, приворожила, проказница… любушка, милая.
Крепко целует Ваня невесту. Без меры счастлив он. Часто колотится полное радостью сердце.