Совет затянулся до утра. Стремоухов, назначенный приставом возводимого укрепления в устье Еи, отбыл первым. За ним последовал Бухвостов. Донцы задержались у Лешкевича, исполнявшего обязанности командира Ахтырского гусарского полка. По-свойски выпили из старых запасов цимлянского и перебросились в картишки. Живее остальных выглядел Платов, он лукаво щурился на компаньонов, с размаха метал карты.
Следующей ночью полк Ларионова был атакован неприятелем. Казаки храбро и без паники приняли бой, отразили ружейными залпами черкесов и пустились за ними вдогон.
Участившиеся нападения встревожили не только генерал-аншефа Долгорукова, но и полномочного в русско-крымских негоциациях[7] генерал-поручика Евдокима Алексеевича Щербинина. В начале года, когда воины Девлет-Гирея разбили конницу ногайского сераскира Казы-Гирея и находившийся с ним отряд пристава Павлова, пришлось с разрешения главного царедворца Панина взять из канцелярии слободской губернии 35 тысяч рублей. Шагин-Гирей, брат законного крымского хана Сагиб-Гирея, был без промедления направлен к пришедшим в смятение ногайским ордам, чтобы подкупом снова благорасположить их к русскому престолу. Тогда, к счастью, удалось склонить на свою сторону, основательно подкалымить колеблющихся беев и мурз…
Безусловно, Шагин-Гирей (самовольно он сложил с себя обязанности законного крымского калги, желая стать ханом) был ключевой фигурой в стратегических планах российских политиков. Недаром более года пребывал тот с крымской делегацией в Петербурге, где сумел вызвать к себе уважение. Во-первых, добился того, чтобы ежедневно выделяли ему по сто рублей для проживания в богатых, специально отведенных апартаментах. Во-вторых, явил было норов, требуя, чтобы не он первый ехал в царский дворец, а сам Панин пожаловал к нему и мурзам, находившимся в российской столице. Когда упрямцу разъяснили, что существует дипломатический этикет, крымский посланец заявил, что на аудиенции в Госсовете не снимет головной убор, как того требует магометанство. Условие было жестким, и императрица, избегая конфликта, подарила Шагину шапку, усыпанную драгоценными камнями, в честь освобождения крымских народов. Вдобавок пожаловала татар тем самым церемониалом, который был установлен для послов Порты и Персии, и позволял везде появляться с покрытыми головами.
Баловала императрица красивого, довольно образованного татарина, знавшего европейские языки. Тотчас по приезде в Петербург был осчастливлен он, помимо щедрых подарков, – богатого серебряного сервиза, шубы, модного платья, – пятью тысячами рублями на расходы. Шагин растратил их моментально, и Панину пришлось опять ссужать калгу изрядненькой суммой – десятью тысячами рублей.
Жил крымский гость на широку ногу, бывая повсюду, куда приглашали, – на светских балах, на куртагах, на военных парадах и приемах. Перстень и табакерку, пожалованную Екатериной по случаю приема в Царском Селе, Шагин-Гирей заложил купцу Лазареву. И Панину вновь пришлось раскошелиться, за государственный счет выкупить подарки императрицы!
Откровенно вызывающее поведение Шагин-Гирея раздражало не только Панина, но и других членов Государственного совета. Крымчаку стали намекать, что пора и восвояси. Но он не спешил, дожидался, пока послы ногайских орд получат Высочайшие грамоты и отбудут на юг. И еще почти год жил в Петербурге европейцем, не жалея российской казны.
Щедрость императрицы и теплый прием сановной знати в значительной мере изменили Шагин-Гирея. В свои двадцать пять лет он выделялся широтой знаний, характером, дальновидностью. В подлинниках мог читать греческих и римских философов. Покидая имперскую столицу, калга вез не только письма князю Долгорукову и генерал-поручику Щербинину, но и Высочайший рескрипт хану, брату своему Сагибу.
Однако в Бахчисарае за время его отсутствия многое изменилось. И по вступлении в должность паши, во время Дивана, высшего совета ханства, его слова в пользу России, его укоры единоземцам за коварство и нарушение клятвы, данной российской императрице, были встречены ропотом и неодобрительными возгласами, что «действиями России, отнимающей земли и обращающейся лживо, крымчаки теперь обмануты и огорчены». «Ничего подобного Россия не делает! – ожесточился Шагин. – Да если бы Россия захотела мстить за вероломство, то ничего ей не стоит обратить Крым в пустыню. И это может случиться, если вы будете продолжать вести себя вероломно. Выдайте мне возмутителей мира и спокойствия; если намерены ожидать дальнейшей милости от России».
И тот же самый состав Дивана, который два месяца назад одобрил Карасунский договор, враждебно безмолвствовал. «Полномочия, возложенные на меня при отъезде в Россию, обязывают вас повиноваться!» – потребовал Шагин-Гирей. Ему ответили без обиняков: «Мы не удерживаем вас, у нас есть государь, которому мы и повинуемся».
Спустя несколько месяцев он был вынужден отказаться от полномочий второго человека в Крымском ханстве, покинуть его и перебрался в Перекоп, к главнокомандующему 2-й русской армией Долгорукову.
Шатание ногайцев, смущаемых крымчаками, побудило тогда Щербинина направить в Петербург предложение назначить Шагин-Гирея кубанским сераскиром, поскольку среди орд ногайских тот пользуется уважением. Но последовал Высочайший ответ: в сераскиры провести Казы-Гирея, и лишь в случае неудачи оного замысла – Шагина. Теперь он находился среди едисанцев и буджаков, убеждал их верховодов не поддаваться на провокации ставленников Порты. Но слова его обретали силу только вкупе со щедрыми, корыстными подарками «российской королевы Екатерины»…
3
Этой холодной ночью, на исходе февраля, императрица, крайне вздернутая и одинокая, ни на миг не сомкнула глаз. Она была заранее уверена, что Гришенька Потемкин поздним вечером, как обещал, пожалует к ней для откровенного уединенного разговора.
Не пришел. А ведь больше десяти лет поди был у нее на примете, – вначале придворным балагуром, затем камергером. Веселил, говорил разными голосами, пародируя царедворцев, пока однажды не обрушился на нее с обличительной критикой за проводимую политику просвещенного абсолютизма. Лишенный благорасположения, по гордости он вскоре ринулся в пекло русско-османской войны. Правда, в те дни сердце ее дрогнуло, и камергера Потемкина она сразу произвела в генерал-майоры. А после радовалась искренне его армейским успехам. За неполные пять лет пребывания в действующей армии Потемкин дослужился до звания генерал-поручика, снискав среди военачальников уважение и неоспоримый авторитет.
И теперь, в начале 1774 года, когда почуяла Екатерина надвигающееся лихо, поверив своей интуиции, что Панин со товарищи затаили умысел в первый же подходящий момент лишить ее власти, передать бразды правления государством сыну ее, Павлу Петровичу, – понадобился во дворце, рядом с ней, боевой полководец и бесстрашный, преданный ей мужчина.
Случайное признание цесаревича, а затем объяснение с Паниным, его гувернером и главой Иностранной коллегии, подтвердившим, что Каспар Салтерн склонял молодого Павла к введению в России сорегенства, по австрийскому образцу, вызвали у Екатерины бешенство. Впрочем, Панин же и отговорил ее, объятую праведным гневом, не торопиться с отзывом Салтерна из Дании, где находился тот в посланниках. Успеется, со временем будет повод вытурить голштинца с государственной службы…
Реальная опасность отстранения от власти могла быть отодвинута только с помощью влиятельного при дворе человека. Тут Екатерина похвалила саму себя, поелику еще в декабре прошлого года в письме Григорию Александровичу Потемкину намеками да экивоками звала его в Петербург. На августейшую депешу «генерал-поручик и кавалер» откликнулся через полтора месяца, прибыв в столицу 3 февраля. Но повел себя крайне осторожно и даже несколько спесиво. Несмотря на откровенные знаки внимания, он всего дважды приезжал к ней за первые десять дней. Душка-богатырь с недоверием относился к вздохам императрицы, охваченной порывом нежных чувств.
Пришлось отправить ему исповедальное письмецо со словами: «Ну, Господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться отпущения грехов своих… Бог видит… Если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви… и если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, а наипаче люби и говори правду».
Гордец Потемкин четыре дня безмолвствовал. И вот только вчера, 25 февраля, около полудня появился в Зимнем дворце и дал уклончивый ответ, что постарается вечером быть у нее в апартаментах для полного объяснения. Но и тут обманул! Именно это сугубое непостоянство больней всего ранило сердце влюбленной женщины. Она кошкой металась по спальне, по своей просторной уборной, с огромным зеркалом, отражающим огни канделябров. Собственноручно подбрасывала дрова в горящий камин и мысленно вела с негодником разговор, порицая его и призывая быть доверчивей…
Когда ровно в шесть утра ударил в колокол дворцовый звонарь, Екатерина встретила в большой уборной камер-юнгферу Марию Саввишну Перекусихину уже одетой, в окружении полудюжины любимых левреток, дрожавших от прохлады.
– Пресвятая Дева! Вы уже не спите, матушка государыня? – затянула угодница, озабоченно улыбаясь и принимаясь гладить ласковых и веселых собачек. – И шалуньи тоже!
– Где же девушка-помощница? – с досадой проговорила Екатерина. – Зело тороплюсь, призовите ее.
– На одной ножке, – пыхнула услужливая придворная и, минуту спустя, влетела с недавно определенной в покои девицей, румяной и статной. Екатерина Алексеевна, по обыкновению, прополоскала травяным отваром во рту, затем кусочками льда из родниковой воды натерла лицо и шею. Раскрасневшаяся, взбодренная, она вошла в свой рабочий кабинет, пропустив вперед смычку левреток и семейку Тома, итальянского грейхаунда, подаренного ей бароном Димсдейлом. Песик и его очаровательная женушка Мими, бойкая и чрезмерно кокетливая, вильнули к рослому камердинеру, обновлявшему в канделябрах свечи, обнюхали его высокие сапоги и брезгливо фыркнули, уткнувшись мордочками в платье хозяйки. Немолодой слуга враз вспотел от приключившийся незадачи.
– Прошу вас, оставьте меня, – бросила Екатерина и, поправляя платье, аккуратно села в свое богатое вольтеровское кресло. Вспомнился вдруг обаятельный Фридрих Гримм, также большой ценитель собак, с которым она уже несколько месяцев вела вечерние беседы и – не могла наговориться. Впрочем, и с Дени Дидро, знаменитым французским мыслителем, гостящим сейчас в Петербурге, встречи затягивались. Он добровольно взял на себя роль наставника, призывал ее к реформам, отмене крепостного права и другим смелым преобразованиям. Она внимала учтиво и благосклонно, стараясь быть достойной ученицей. Но однажды не сдержалась и урезонила Дидро: «Вы имеете дело с гладкой и ровной бумагой, а я с человеческим материалом. Это гораздо трудней!» И все же это были собеседники, учившие ее житейской мудрости. Всё импонировало в просвещенных европейцах: и философский склад умов, и воспитанность, и чуткие сердца. Немало пользы смогли бы они принести России! Но, сославшись на рекомендации медиков переменить климат и незнание русского языка, Гримм отказался от предложения служить при Дворе и засобирался в Италию. Там оказывать ему помощь она поручила «Альхену» Орлову, как звали его друзья, преданному и… непредсказуемому другу, главнокомандующему русскими силами в Архипелаге[8]. Впрочем, Алексей Григорьевич, славный «Чесменский герой», отдохнув в Москве два месяца, только что покинул Россию, несмотря на нездоровье. Она сочувствовала «Альхену», но вернуть его на родину не могла: война с Турцией продолжалась шестой год, и некем было заменить опытного резидента в Европе…
На рабочем столе лежали рукописи государственных дел, стопка чистой бумаги. В стаканах письменного прибора, изготовленного из малахита и украшенного камнями, стояли заточенные перья и карандаши. Мысли вновь вернулись к Потемкину. Она решительно взяла перо и, откинув крышку серебряной чернильницы, обмакнула в нее легкое стило. Свободной рукой поднесла к лицу табакерку, глубоко вдохнула крепкий, бодрящий запах и стала строчить: «Благодарствую за посещение, – с издевкой начала она и усмехнулась грустно. – Я не понимаю, что Вас удержало! Неуже (в спешке она не дописала «ли»), что мои слова подавали к тому повод? Я жаловалась, что спать хочу, единственно для того, чтоб ранее все утихло, и я б Вас и ранее увидеть могла. А Вы, тому испужавшись, и дабы меня не найти на постели, и не пришли. Но не изволь бояться. Мы сами догадливы. Лишь только что легла и люди вышли, то паки встала, оделась и пошла в вифлиофику к дверям, чтоб Вас дождаться, где в сквозном ветре простояла два часа; и не прежде как уже до одиннадцатого часа в исходе я пошла с печали лечь в постель, где по милости Вашей пятую ночь проводила без сна. А нынешнюю ломаю голову, чтоб узнать, что Вам подало причину к отмене Вашего намерения, к которому Вы казались безо всякого отвращения приступали… Одним словом, многое множество имею тебе сказать, а наипаче похожего на то, что говорила между двенадцатого и второго часа вчера, но не знаю, во вчерашнем ли ты расположении и соответствуют ли часто твои слова так мало делу, как в сии последние сутки. Ибо всё ты твердил, что прийдешь, а не пришел. Не можешь сердиться, что пеняю. Прощай, Бог с тобою. Всякий час об тебе думаю. Ахти, какое долгое письмо намарала. Виновата, позабыла, что ты их не любишь. Впредь не стану».
Она отложила перо, мельком окинула исписанные страницы и подняла глаза. В кабинете стоял мягкий утренний свет, чего не замечала, пока кропала письмо. На соседнем столике уже стоял кофейник из саксонского фарфора, корзинка с печеньем, в судке свежие сливки. Собачки выжидающе смотрели на лакомства, время от времени поскуливая. Екатерина сложила листы и запечатала конверт сургучом. Покликала человека и приказала немедленно отправить генерал-поручику Потемкину.
Возбуждение исподволь отпускало ее, грудь вздымалась тише, и в углах губ появилась улыбка, когда она принялась с левретками завтракать. Милые нахалочки не довольствовались тем, что хозяйка кормила их печеньем, размоченным в сливках, а своевольно под хохот ее залезали на стол и, оттесняя одна другую, выхватывали зубками куски колотого сахара. Избаловались, зело приохотились к сластям всяческим…
В девять утра, вернувшись в спальню, она без задержки начала утренний прием для первых лиц. Стройный, подтянутый, в безупречно сидящем на нем сюртуке пожаловал Козицкий. Личный статс-секретарь отвесил низкий поклон, она протянула руку. Немолодой уже щеголь проворно поцеловал ее, чуть тряхнув париком.
– Садитесь, Григорий Васильевич, – разрешила императрица и вскользь глянула на себя в настенное зеркало. Розовый гродетуровый капот с широкими складками, скрывающими полноту, в тон ему тюлевый чепец очень освежали лицо, принявшее после написания письма и крепчайшего кофе свежесть, молодо блестели глаза. «Недаром, гласит русская поговорка: сорок пять – баба ягодка опять. Пожалуй, это правда, – усмехнулась Екатерина. – Как я хочу целоваться с Гришенькой…»
– Ваше Величество, реляция от генерала Бибикова и от Фонвизина весьма обнадеживающая весть.
– Скажи прежде, как твои доченьки-малютки?
– Пищат, Ваше Величество.
– Это хорошо, что они погодки. Вместе расти будут. Вишь, ты человек уже почтенный, а папаша – неопытный. Непременно навещу твою замечательную женушку Екатерину Ивановну… Итак, читай. Нам недосуг очки одевать. В долговременной службе государству притупили зрение и теперь должны поневоле их употреблять.
– Генерал сообщает, что следом за викторией майора Гагрина, отбившего у злодеев Пугача Кунгур, февраля третьего сего года очищен Воткинский завод. Разбойники трусливо отступают, прячутся и разбегаются, аки крысы.
– А что доносит Фонвизин?
– «Все отраженные деташементы без изъятия теперь не уступают похвальному поступку майора Муфеля. Злодеи везде, где ни найдены, побиты, разогнаны и рассеяны… Войски Вашего Императорского Величества с разных сторон ко гнезду злодея четырьмя дорогами подступают. Нет сомнения, чтоб при благости Господней сего злодея с буйною его толпою они не поразили. Февраля пятого дня сего года».