Лукреция тоже приехала в Рим якобы для участия в празднестве, но на самом деле, как мы скоро увидим, чтобы снова стать орудием честолюбия собственного отца.
Поскольку папа не был удовлетворен пустым триумфом тщеславия и гордыни своего сына, а война с Орсини не дала желаемых результатов, он решил увеличить состояние своего первенца и сделать то, за что упрекал когда-то в своей речи папу Каликста, – отделить от папского государства города Беневенто, Террачину и Понтекорво, чтобы образовать из них герцогство и отдать его сыну во владение. Александр высказал это предложение консистории, а поскольку кардинальская коллегия целиком находилась в его руках, то никаких возражений не последовало. Оказанное старшему брату новое благодеяние разъярило Чезаре, хотя и он не был обойден милостью: Александр назначил его легатом a latere[48] при Федерико, и Чезаре должен был от имени отца собственными руками короновать нового короля.
Между тем Лукреция, проведя несколько праздничных дней с отцом и братьями, удалилась в монастырь Святого Сикста: никто не знал истинной причины этого уединения, а Чезаре, питавший к ней любовь странную и неестественную, так и не смог ее уговорить подождать до его отъезда в Неаполь. Такое упрямство сестры оскорбило его до глубины души; к тому же с того дня, как герцог Гандиа появился на шествии в своем ослепительном одеянии, Чезаре стало казаться, что она, предмет его кровосмесительной страсти, охладела к нему. Его ненависть к сопернику возросла до такой степени, что он решил отделаться от него любой ценой и велел начальнику своих головорезов тем же вечером явиться к нему.
Микелотто уже привык ко всяческим таинственным поручениям, которые почти всегда имели целью содействие в любовном приключении и совершение мести. А поскольку и в том и в другом случае он получал приличное вознаграждение, то и на сей раз счел нужным явиться в назначенный час и был проведен к хозяину.
Чезаре Борджа стоял, прислонившись к большому камину; одет он был не в кардинальскую мантию и шапочку, а в черный бархатный кафтан, в прорезях которого виднелся шелковый камзол того же цвета. Одной рукой он теребил перчатки, другую же положил на рукоятку отравленного кинжала, с которым никогда не расставался. Это был обычный его наряд для ночных похождений, поэтому Микелотто ничуть не удивился, увидев его; однако глаза кардинала метали пламя, еще более грозное, чем обычно, а щеки, всегда бледные, были мертвенно-белыми. Микелотто хватило одного взгляда, чтобы понять: разговор предстоит не из веселых.
Чезаре жестом велел ему затворить дверь, что тот сразу и сделал, затем помолчал, пытаясь взглядом проникнуть в самые дальние тайники души беззаботного головореза, который стоял перед ним, обнажив голову.
– Микелотто, – начал он голосом, в котором, несмотря на волнение, слышались насмешливые нотки, – как ты находишь: идет мне этот наряд?
Как ни привычен был сбир ко всяческим обинякам, которыми обычно пользовался хозяин, прежде чем перейти к делу, но на сей раз вопрос прозвучал столь неожиданно, что он на несколько мгновений онемел и лишь потом ответил:
– Замечательно идет, ваше высокопреосвященство, благодаря ему вы выглядите словно заправский вояка, – тем более, что в душе вы и есть вояка.
– Я рад, что таково твое мнение, – проговорил Чезаре. – А теперь скажи: знаешь ли ты, кто причиной тому, что вместо этого платья, которое я могу надевать лишь ночью, днем мне приходится скрываться под мантией и шапкой кардинала и разъезжать по церквам и консисториям, вместо того чтобы вести в бой прекрасную армию, где ты мог бы иметь чин капитана, а не быть, как сейчас, начальником кучки жалких сбиров?
– Да, ваше высокопреосвященство, – отозвался Микелотто, с первых же слов Чезаре догадавшийся, к чему тот клонит, – причиною всему этому – его светлость Франческо, герцог Гандиа и Беневенто, ваш старший брат.
– А знаешь ли ты, – продолжал Чезаре, одобрив ответы собеседника лишь кивком да горькой улыбкой, – знаешь ли ты, у кого есть богатство, но нет таланта, есть шлем, но нет головы, есть меч, но нет руки?
– Опять-таки у герцога Гандийского, – ответил Микелотто.
– А тебе известно, – не унимался Чезаре, – кто беспрестанно становится на пути моего честолюбия, богатства и любви?
– Все тот же герцог Гандийский, – сказал Микелотто.
– И что ты об этом думаешь? – осведомился Чезаре.
– Думаю, что он должен умереть, – хладнокровно заключил сбир.
– И я того же мнения, Микелотто, – шагнув к собеседнику и схватив его за руку, признал Чезаре. – Об одном лишь жалею – что не подумал об этом раньше: ведь если бы в прошлом году, когда король Франции пошел на Италию, у меня был меч на боку, а не распятие в руках, теперь я уже был бы правителем какой-нибудь недурной вотчины. Папа хочет приумножить свои богатства, это ясно, вот только он ошибся в средствах: это меня он должен был сделать герцогом, а моего брата – кардиналом. Будь я герцогом, я добавил бы к его могуществу неустрашимость человека, умеющего поставить на своем. Тот, кто хочет достичь высшей власти в герцогстве или королевстве, должен топтать препятствия, что попадаются ему на пути, и идти свободно, не обращая внимания на страдания плоти, на самые острые шипы; он должен наносить удар с закрытыми глазами, мечом или кинжалом, чтобы пробить дорогу к богатству; он не может бояться замочить руки в собственной крови; он, наконец, обязан следовать примеру, показанному любым основателем империи от Ромула до Баязида, которые стали государями, только совершив братоубийство. Что же, Микелотто, ты верно сказал, я должен сделать так и от этого не отступлюсь. Теперь ты знаешь, зачем я тебя позвал; я не ошибся, на тебя можно рассчитывать?
Как и следовало ожидать, Микелотто, видевший в этом преступлении путь к богатству, ответил Чезаре, что он в его распоряжении – пусть хозяин лишь укажет время, место и способ. Чезаре ответил, что времени немного, поскольку скоро ему придется отбыть в Неаполь, а что касается места и способа, то тут все зависит от обстоятельств; словом, они должны дождаться удобного момента и действовать.
На следующий день после того, как было принято это решение, Чезаре узнал, что его отъезд назначен на четверг 15 июня, и одновременно получил приглашение от матери отужинать с нею 14 июня. Ужин давался в его честь как прощальный. Микелотто получил приказ к одиннадцати вечера быть наготове.
Стол был накрыт на свежем воздухе в чудесном винограднике, которым Ваноцца владела неподалеку от церкви Сан-Пьетро-ин-Винколи; приглашены были Чезаре Борджа, виновник торжества; герцог Гандийский, он же князь Скуиллаче; донна Санча, его жена; кардинал Монтереале, он же Франческо Борджа, сын Каликста II; дон Родерико Борджа, комендант папского дворца; дон Гоффредо, брат кардинала Джованни Борджа, легата в Перудже, и Альфонсо Борджа, племянник папы; словом, за столом собралась вся семья, за исключением Лукреции, не захотевшей прерывать свое уединение.
Пиршество было роскошным; Чезаре выглядел веселее обычного, а герцог Гандийский, казалось, радовался, как никогда в жизни.
В середине ужина какой-то человек в маске вручил герцогу письмо. Тот, зардевшись от радости, сломал печать и, прочтя, ответил посланцу коротко: «Буду», после чего поспешно сунул письмо в карман, однако Чезаре успел разглядеть на нем почерк своей сестры Лукреции. Тем временем посланец удалился, так что никто, кроме Чезаре, не обратил на него внимания: в те времена любовные записки весьма часто приносили мужчины в маске или женщины под покрывалом.
В десять часов гости встали из-за стола и, поскольку воздух был тепел и чист, стали прогуливаться под прекрасными соснами, росшими подле дома Ваноццы, причем Чезаре ни на секунду не терял брата из виду; в одиннадцать герцог Гандийский распрощался с матерью. Чезаре последовал его примеру, объяснив, что ему еще нужно вернуться в Ватикан и проститься с папой, так как рано утром он уезжает. Предлог был тем более благовидный, что папа обычно ложился спать лишь часа в два-три ночи.
Братья вышли вместе, сели на ожидавших их у ворот лошадей и, держась друг подле друга, доехали до дворца Борджа, где жил тогда кардинал Асканио Сфорца, накануне избрания получивший дворец в подарок от Александра VI. Там герцог Гандийский распрощался с братом и с улыбкой заметил, что не может сейчас его навестить, поскольку рассчитывает провести несколько часов с некой прекрасной дамой, которая его уже ждет. Чезаре ответил, что герцог волен поступать, как ему заблагорассудится, и пожелал брату доброй ночи. Герцог Гандийский повернул направо, а Чезаре налево, причем последний обратил внимание, что улица, по которой поехал брат, ведет к монастырю Святого Сикста, где, как нам известно, находилась Лукреция. Отметив это и подтвердив таким образом свои подозрения, Чезаре направился в Ватикан, где распрощался с папой, который его благословил.
Начиная с этого момента события погружены в таинственный мрак, такой же глубокий, как тот, в котором происходило дальнейшее.
А происходило, как принято считать, следующее.
Расставшись с Чезаре, герцог Гандийский, отослав всех сопровождающих, за исключением одного доверенного слуги, направился с ним в сторону площади Джудекка. Там, встретив человека в маске, который приходил к нему во время ужина, он велел слуге не ехать дальше за ним, а оставаться на площади, сказав, что часа через два он вернется и заберет его на обратном пути. И действительно, в назначенное время герцог Гандийский возвратился и, распрощавшись с человеком в маске, направился к своему дворцу, но едва он завернул за угол еврейского гетто, как четверо пеших, предводительствуемые пятым, сидевшим на лошади, набросились на него. Полагая, что он имеет дело с грабителями или стал жертвой ошибки, герцог Гандийский назвал свое имя, однако убийцы лишь удвоили старания, и вскоре герцог упал мертвым рядом с умирающим слугой.
Тогда верховой, бесстрастно наблюдавший за убийством, заставил лошадь попятиться и задом подойти к трупу; четверо убийц взвалили его на круп и, придерживая бездыханное тело, двинулись в сторону переулка, который вел к церкви Санта-Мария-ин-Монтичелли. Несчастного же слугу сочли мертвым и оставили лежать на улице. Однако через некоторое время он пришел в себя, и стоны его были услышаны обитателями стоявшего неподалеку бедного домика, которые подняли несчастного и отнесли на постель, где он почти тотчас же испустил дух, так ничего и не рассказав ни об убийстве, ни об убийцах.
Герцога прождали всю ночь и следующее утро; понемногу ожидание сменилось опасениями, а те, в свою очередь, тревогой. Тогда пошли к папе и сообщили, что, выйдя от матери, герцог так и не вернулся к себе во дворец. Однако Александр весь день пытался строить иллюзии, убеждая себя, что сын, которого утро застало на месте любовного приключения, дожидается вечера, чтобы вернуться домой под покровом темноты. Но прошел день, за ним ночь, а никаких вестей о герцоге так и не было, и наутро папа, терзаемый горестными предчувствиями и подозрениями окружающих, полагавших, что случилась беда, пришел в мрачное отчаяние и среди вздохов и рыданий лишь без конца повторял: «Пусть его найдут, я хочу знать, как несчастный умер».
Все бросились искать пропавшего, тем более что герцог Гандийский был повсеместно любим, однако поиски в городе ни к чему не привели, если не считать трупа убитого мужчины, в котором признали слугу герцога, хозяин же его исчез бесследно. Наконец кому-то пришла в голову мысль, что тело убийцы могли бросить в Тибр, и тогда искавшие двинулись вдоль берега от улицы Рипетта, опрашивая лодочников и рыбаков, не заметили ли те чего-либо необычного в две последние ночи. Сначала эти расспросы не дали никаких результатов, но в конце концов вблизи от улицы Фантаноне был обнаружен человек, который заявил, что в ночь с 14-го на 15-е видел нечто не совсем обычное. Человек этот был некий славянин по имени Георгий, везший на своей лодке дрова в Рипетту. Вот что он рассказал:
– Синьоры, в среду вечером я выгрузил дрова на берег и остался в лодке, наслаждаясь ночной прохладой и следя, чтобы никто не забрал привезенный мною груз. Внезапно около двух часов я увидел на улочке, что слева от церкви Сан-Джеронимо, двух человек: они вышли на середину улицы и принялись оглядываться, явно желая удостовериться, что поблизости больше никого нет. Убедившись, что все спокойно, они скрылись в глубине улицы, откуда вскоре появились двое других, которые, опять-таки удостоверившись, что все спокойно, дали знак своим дружкам подойти. Тогда я увидел человека, выехавшего на серой в яблоках лошади, на крупе которой лежал труп: руки и ноги его свешивались по бокам, а первая парочка, выходившая на разведку, поддерживала тело, чтобы оно не свалилось. Они вскоре приблизились к реке, тогда как другие двое следили за улицей; оказавшись у того места, где в воду сливаются городские нечистоты, всадник повернул лошадь крупом к реке, а его помощники, взяв труп за руки и за ноги, хорошенько его раскачали и швырнули в Тибр. Услышав всплеск, всадник спросил: «Готово?», те ответили: «Да, синьор», тогда он развернул лошадь и, увидев на воде плащ мертвеца, спросил, что там чернеет на воде. «Это его плащ, синьор», – ответили двое, после чего один из них, подобрав с земли несколько камней, стал бросать их на плащ, пока тот не скрылся под водой. Тогда все они двинулись назад по этой большой улице и вскоре свернули в переулок, ведущий к церкви Сан-Джакомо. Это все, что я видел, синьоры, и, следовательно, все, что могу ответить на ваш вопрос.
Услышав этот рассказ, отнявший последнюю надежду у тех, кто ее еще хранил, один из папских слуг спросил у славянина, почему тот, оказавшись свидетелем подобной сцены, не сообщил о ней губернатору города. Однако славянин ответил, что с тех пор, как он стал лодочником, ему сотни раз приходилось видеть, как сбрасывают в Тибр трупы, и никого это не беспокоило. Потому он решил, что этот труп – такой же, как прочие, и сообщать о нем не следует, поскольку он не важнее тех, что были прежде.
Руководствуясь полученными сведениями, слуги его святейшества обратились к лодочникам и рыбакам, обитавшим поблизости, и, поскольку тому, кто найдет труп герцога, было обещано хорошее вознаграждение, охотников набралось до сотни. К вечеру того же дня – это была пятница – двое рыбаков вытащили из воды мертвеца, в котором вскоре признали несчастного герцога.
При осмотре трупа никаких сомнений в причине его гибели не возникло. На нем было девять ран, и самая серьезная из них – перерезанная шейная артерия. Что же до одежды, то она была не тронута; камзол, плащ, перчатки за поясом и даже золото в кошельке – все было цело; герцога явно убили из мести, а не ради наживы.
Лодку, в которой находился труп, пригнали к замку Святого Ангела, куда и перенесли тело; после этого во дворец герцога послали за роскошным нарядом, в котором тот был на празднике, и облачили в него погибшего, а рядом положили знаки отличия генерала церкви. Тело пролежало так целый день, однако пребывавший в отчаянии отец герцога не набрался смелости бросить на него хоть взгляд. Наконец с наступлением ночи самые верные и достойные из слуг перенесли его в церковь Санта-Мария-дель-Пополо, что сопровождалось всей помпой, какой двор и церковь могли обставить похороны папского сына.
Тем временем Чезаре Борджа обагренными в крови руками возложил королевскую корону на голову Федерико Арагонского.
Этот удар потряс Александра VI до глубины души. Не зная вначале, на кого обратить подозрения, он приказал во что бы то ни стало разыскать убийц, однако мало-помалу ему открылась страшная правда. Поняв, что удар нанесен членом его семейства, он впал в неистовство; словно безумец, папа в изодранной одежде и с осыпанными пеплом волосами пронесся по залам Ватиканского дворца и, ворвавшись в помещение, где заседала кардинальская коллегия, принялся, захлебываясь рыданиями, признаваться в сотворенных им бесчинствах и утверждать, что кровавая распря у него в семействе – справедливое наказание Господне за грехи. После этого он бросился в самую дальнюю и уединенную комнату дворца и заперся в ней, заявив, что желает умереть с голоду. В течение шестидесяти часов он отказывался от пищи, не спал ни днем, ни ночью, а тем, кто стучался в дверь и умолял его вернуться к жизни, отвечал, стеная, словно женщина, либо рыча, словно лев; даже его новая любовница Джулия Фарнезе, которую называли Прекрасной Джулией, будучи не в силах поколебать папу, послала за Лукрецией, его дважды возлюбленной дочерью, чтобы та попыталась сломить его упорство. Лукреция покинула свое уединенное убежище, где оплакивала герцога Гандийского, и явилась утешать отца. При звуках ее голоса дверь и впрямь отворилась, и только тогда кардинал Сеговийский, который целый день стоял у порога на коленях и умолял его святейшество набраться мужества, смог войти вместе со слугами, принесшими вина и еды.