Книга разлук. Книга очарований - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" 4 стр.


– Женя у меня такой впечатлительный, а эта девчонка отчаянно его ловит. Нынче нет детей. Четырнадцатилетняя дрянь уже думает о женихах, – возмутительно!

– В их мещанской среде это так понятно! – говорила Софья Яковлевна. – Да и вообще нынешние дети… И зачем вы отдали его в гимназию, – не понимаю. Там такое общество!

– Ах, куда же отдать! Здесь хоть на наших глазах, а в закрытых заведениях, говорят, такие вещи…

– Но это все так преувеличено.

III

Женя прошел после обеда в свою комнату, в мезонин. Вспоминал разговоры за столом. Досадовал. Привык досадовать. Из всего, что говорилось за обедом, особенное впечатление на Женю произвели и уязвили его дядины слова.

«Мещанка! – думал он, перебирая книги. – И все-таки она премилая. Конечно, она дурно воспитана, действительно по-мещански, – какие манеры, и словечки! Но я ее перевоспитаю: она рада мне подчиняться, она меня так любит, бедняжка, – ее не трудно будет обломать. Любовь ко мне переродит ее».

Жене вспомнилось, как они с Шаней перешли «на ты», когда поближе познакомились и сдружились. То было в самую жаркую пору лета, в межень, как говорят у нас. День был ясный, тихий, знойный.

Шаниных родителей не было дома. Шаня тихонько принесла в сад вино. Они забрались в баньку, которая стояла в глухом уголке сада: нельзя нести вино в парк – далеко, а в баньке никто не увидит. Жене ясно вспомнились его тогдашние жуткие и томные впечатления: полусветлая банька с открытыми окнами, куда вливался из сада жаркий, душистый воздух сквозь ветви кустов, тесно лепившихся у стен… бревенчатые стены, скамейки по стенам, вся странная для беседы обстановка места, где обыкновенно только моются… сладкое и крепкое вино… тишина, уединение… птичий писк по кустам и далекое жужжанье пчел… Шанин нежный полушепот… ее быстрое, теплое дыхание и аромат вина… отуманенные взоры… взволнованная кровь и ярко зардевшиеся щеки… жаркие руки; блуждающие… вздрагивающие прикосновения… ласковые Шанины улыбки… долгие, смущенные поцелуи… И за стеною смеются миллионы тихих и звонких голосов и шелестов, слышится задорный птичий писк по кустам, далекое жужжание пчел…

Женя размечтался. Сладко и томно стало ему.

– Барин, чай пить пожалуйте, – услышал он за собою голос горничной.

Женя посмотрел на смазливую девушку.

– Гости пришли, – сказала она.

– Ах, милая, ты сегодня преинтересная, – скучающим голосом проговорил Женя и лениво провел рукою по ее плечу.

Она лукаво усмехнулась.

IV

Женя сошел вниз. Его охватили привычные, бодрящие впечатления: свет ламп, красиво отраженный на обоях, на красивых одеждах и лицах дам и барышень; тихое позвякивание чайной посуды и еле различаемый аромат душистого чая, смешанный с тонким благоуханием модных духов; оживленный, но негромкий разговор, приправленный и забавной сплетней, и легким злословием по адресу отсутствующих; приветливые улыбки и любезные слова. Приятно было сознавать, что здесь собралось все-таки «лучшее» общество Сарыни.

Здесь были: уездный предводитель дворянства Ваулин, из отставных военных, господин очень вежливый, нарумяненный, затянутый в корсет, от которого его стан казался деревянным; его дочь, девушка лет шестнадцати, со скучающим, бледным лицом, которое казалось немного припухлым; директор гимназии Кошурин, длинный и веселый господин, недавно переведенный сюда из Петербурга и забавлявший дам не очень свежими столичными анекдотами да рассказами про любовь по Библии; его сын Павел, гимназист седьмого класса, румяный и красивый мальчик, плотный, упитанный, выхоленный, хотя уже с некоторою раннею блеклостью кожи под глазами, большими, но несколько тусклыми; седой полковник; тучный судебный следователь и еще несколько офицеров, девиц и дам.

Павел Кошурин что-то доказывал в кругу молодых людей и барышень. Женя подошел к ним.

– Все это так условно, – говорил Кошурин слегка дребезжащим, не установившимся голосом переходного возраста, – нравственность, долг: что у нас нравственно, то в другом месте или в другое время безнравственно, и наоборот. А потому мы нисколько не обязаны следовать тому, что кто-нибудь считает нравственным или хорошим.

– Конечно, – подтвердил Женя.

– Надо стоять выше буржуазной морали, – пискнул молоденький офицерик с румяным и красивым лицом.

– Позвольте, – вмешался седой полковник, вслушавшись с своего места, – вот я вас спрошу, – если вам представился случай украсть, вы бы ведь не украли?

– Разумеется, не украл бы, – ответил Женя, пожимая плечами.

– Ну, вот видите, значит, не все так условно…

– Но позвольте, – горячо возразил Кошурин, – ведь я и каждый из нас почему не украли бы? Вовсе не потому, что считаем это безнравственным. Не воруем, в сущности, мы только потому, что боимся, как бы нас не поймали.

– Нет, извините, – возразил полковник слегка обидчивым тоном, – это не о всех можно сказать.

– Или потому не воруем, – пояснил Женя, – что боимся того, что нельзя будет воспользоваться краденым, а риск велик. Воруют только дураки, и почти всегда попадаются, а умный человек не пойдет красть, но вовсе не потому, что это безнравственно.

– А почему?

– Да потому только, что это невыгодно.

– Ну, нет-с, позвольте не согласиться. Вы это изволите рассуждать так, вам нравится, может быть, смелые слова произносить, – а я из своего жизненного опыта могу вас уверить: есть люди, которые не воруют именно только потому, что гнушаются такой низостью.

В других местах тоже прислушивались к спору, и слова полковника вызвали сочувственные отклики.

– Вдруг бы мы пошли воровать! можно ли это себе представить! – восклицала Софья Яковлевна.

– Да, трудно представить кого-нибудь из нас в роли грабителя или мошенника! – с холодной усмешкой сказал Модест Григорьевич.

– Нет, молодой человек, – внушительно сказал седой полковник, обращаясь к Кошурину, – люди нашего старого поколения твердо знают, что воровать – постыдно.

– Всякие бывают люди, – с усмешкой ответил Павел Кошурин, – а мы о себе только говорим: если б можно было украсть красиво и безопасно большой куш, этак миллиончиков с десяток, я бы украл и не задумался бы ни на минуту.

– Ну, это так только говорится, для красного словца, – решил полковник и повернулся к тучному следователю продолжать с ним прерванную беседу.

– Этим господам нас не понять, – говорил Павел Кошурин барышням, – у нас совсем разные натуры. У людей прежних поколений все застыло в определенных формах. Они просто не смеют выйти из своих рамок. У нас развивается тонкая нервная организация; нам доступен такой мир, который им недоступен.

– Может быть, этот мир и им был доступен в молодости, – сказала Катя Ваулина.

– О, нет: мы – совсем иное дело. Ведь они о чем в молодости мечтали? о славе, о любви, о благе народа, – какая чепуха, не правда ли? Вдруг ходили в народ. К этим пьяным, грязным дикарям. Зачем! как это глупо! Нет, для нас в жизни существует только изящное, прекрасное. Мужики – скотоподобные. Мы их ненавидим. Жизнь должна давать нам наслаждения, иначе не стоит и жить.

– Да ведь и старички тоже наслаждались жизнью, – пыталась спорить Катя.

– Да, но наивно, грубо; они не выходили из рамок условного. Я вам приведу пример в цветах: им нравились яркие цвета, – красное, голубое, зеленое, – нам нравятся нежные, еле уловимые оттенки.

– О, да! – согласилась Катя.

– То же и во всех чувствах. Мы улавливаем тонкие, неопределенные ощущения, которые им непонятны. То же и в искусстве: им нравится Пушкин, мы упиваемся туманными дымками фетовских стихов.

– Ах, стихи! Прочтите нам какое-нибудь свое стихотворение! – просительным голосом воскликнула молоденькая барышня в розовом платье и с наивным лицом.

– Да, да, пожалуйста! – просили и другие барышни.

Павел Кошурин улыбнулся небрежно и самоуверенно.

– Мне удалось на днях создать очень замечательное и оригинальное стихотворение. Я его прочту вам, если угодно, но в пояснение вам надо сказать несколько слов. Собственно, стихи и не следует объяснять, но я иду совсем особою дорогой, – я не подражаю никому, и потому вам мои стихи могут на первый взгляд показаться не совсем ясными: в них надо вчитываться. Я, видите ли, довел свои нервы до такой чуткости, что начинаю видеть голубые вещи.

– Голубые вещи? что это такое? – восклицала розовая барышня.

– Это что-нибудь страшное? – опасливо спросина Катя Ваулина.

Кошурин снисходительно улыбнулся.

– Это, как бы вам сказать… Да это, впрочем, все видели, только не понимали. Помните, случается, что вам иногда что-нибудь покажется в углу комнаты, или на стуле, или на диване, какая-нибудь голубая тень. Вы подходите и приискиваете естественное объяснение: платье висит, или стоит зонтик, или что-нибудь лежит на стуле, – и вы успокаиваетесь. Вы уж привыкли находить такие объяснения и верите им.

– А если там ничего нет? – спросил розовый подпоручик.

– Ну, вы уверите себя, что вам только показалось. Но это и на самом деле прошла голубая тень, душа какого-нибудь умершего существа, – они всегда проходят мимо нас, только мы не хотим видеть.

Глаза барышень широко раскрылись.

– Но зачем же они ходят? – спросила барышня в розовом.

– Зачем? Может быть, он хотят к нам обратиться, сообщить нам что-то, а мы не обращаем внимания. Это, собственно, еще не самые души: когда человек умирает, его душа выходит, и она в голубой оболочке, которая легче всякой земной материи, – и эта оболочка еще долго живет на земле, пока душа от нее не освободится.

– Но, значит, их очень много? – боязливо сказала Катя.

– Ну, не так много, – усмехаясь, ответил Павел Кошурин. – Ведь одни только дворяне бессмертны. Мужики издыхают, как скоты.

– Неужели? – воскликнула розовая барышня.

– Уверяю вас. Кстати, вы знаете, что мы ведем свой род от времен Ивана Грозного. Но я начал о голубых вещах. Голубых ясно можно видеть, если изощрить внимание.

– То есть если расстроить нервы, – опять вмешался полковник.

– Почему же расстроить, а не настроить? – спросил Кошурин, пожимая плечами. – Я начинаю достигать этого. Вчера в сумерках я сидел один у себя. Задумался. Было тихо. Сижу вот так, откинувшись на спинку кресла, руки протянуты на коленях, – и вот я вижу, подошла ко мне, тихо-тихо, голубая тень и стала близко… все ближе, – ближе, – наконец я чувствую на руках кончики ее крыльев.

Гимназист остановился и значительно смотрел на слушателей.

– Тень крылатая! – заметил Аполлинарий Григорьевич, который вместе с другими снова начал вслушиваться в речи румяного гимназиста.

– Прямо из высших сфер, – с веселым смехом сказал Кошурин-отец.

– Что же она говорила? – спросила Катя, доверчиво и испуганно глядя на гимназиста.

– Пока еще я ничего не слышал. Но вот слушайте мои стихи.

– Господа, – сказал Аполлинарий Григорьевич, – прошу внимания. Юный поэт прочтет свои стихи.

Все стали слушать, Кошурин-младший принял мечтательно-горделивую позу и торжественно продекламировал:

Вдохновенные руки бессильно томятся на грустных коленях…

Замечаю внимательным взором движенье в таинственных тенях…

Вдохновенье ль желанных сношений, немая ли это забава, –

Голубая, прозрачная тихо ко мне опускается пава.

Голубое крыло над рукою моею колышется зыбко,

А на клюве прозрачном дрожит незнакомая миру улыбка.

Катя в восторге смотрела на поэта. Седой полковник откровенно засмеялся, а Аполлинарий Григорьевич сказал, лукаво усмехаясь:

– Славные стихи. В наше время таких не писали. Только не понимаю я, о чем грустят колени.

– Это, видите ли, передается впечатление, – небрежным тоном пояснил гимназист. – Всякая вещь имеет свою физиономию, и члены человеческого тела тоже.

– Позвольте спросить, – обратился к Кошурину Ваулин, – почему именно вы изволите упоминать в ваших стихах паву, а не другую птицу – орла бы, например?

– Извините, этого я не могу объяснить. Это надо почувствовать.

– Пава – это символ, – сказал Женя.

– Символ чего, позвольте спросить? – продолжал любопытствовать Ваулин, устремляя на гимназистов серые проницательные глаза.

– Символ чего-то такого… я не могу это выразить.

– Если хотите, – снисходительно объяснил наконец Кошурин, – символ гордого стремления к неизвестному. Я, по крайней мере, так объясняю себе. Но я должен сказать, что когда я создаю стихи, я не понимаю, что пишу.

– О, да, это заметно, – очень любезно согласился Ваулин.

– Я на него уж и рукой махнул, – с веселым смехом заявил Кошурин-отец.

V

Павел Кошурин и Катя Ваулина сидели уединившись в уголке. Гимназист в чем-то настойчиво убеждал девушку, которая неопределенно улыбалась и покрывалась слабым румянцем.

– Позвольте же, – воскликнул наконец гимназист, – прочесть мои стихи, посвященные вам. То, что я должен вам сказать, прозой не выходит убедительно, – стало быть, это надо сказать стихами. Надеюсь, вы поймете или почувствуете. Слушайте.

Катя закрыла глаза и откинулась на спинку стула. Гимназист, близко наклонясь к ней, продекламировал страстным полушепотом:

Отодвинул я завесы плотные, –

Запечатана тайная дверь.

Беззаботные, безотчетные, –

Отчего не теперь?

Облелеял бы лаской блуждающей

Я твою заповедную дверь…

Утомляющей, утоляющей, –

О, не бойся, поверь!

Кошурин кончил. Катя сидела с закрытыми глазами и словно ждала еще чего-то. Наконец она открыла глаза. В них было блудливое и желающее выражение.

– Все? – спросила она очень тихо.

– Все. Поняли?

– Может быть. Только…

– Что только?

– Положим верю, – а дальше что?

– Дальше после, – ответил гимназист, радостно улыбаясь.

Катя отошла от него.

– Что, – спросил Женя, подходя к Кошурину, – у тебя, кажется, была интересная беседа с Катей Ваулиной?

– Да, – дурочка, такая боязливая, не может понять, что можно и невинность соблюсти, и…

– Капитал приобрести? – поспешил досказать Женя.

– Ну, капитал не капитал, а насладиться во все свое удовольствие. Впрочем, я, кажется, обратил ее в свою веру стихами. Хочешь, прочту тебе?

– Прочти.

Кошурин повторил свое произведение.

– Понял? – спросил он, окончив чтение.

Женя захохотал.

– Она-то поняла? – спросил он.

– На то похоже. Но, – само собой, об этом никому ни гугу.

– Разумеется.

Глава 4

I

Владимир Гарволин жил со своею матерью недалеко от Самсоновых. Он с детства водил дружбу с Шаней и частенько катал ее на салазках с той горки, что стояла в Самсоновском парке. Давно уже обольстила его сердце пленительно-веселая девочка, но, застенчивый и неловкий, он не умел выразить своего чувства и казался грубым и суровым. По праву старой детской дружбы он говорил Шане ты, Шаня была с ним доверчива, Шаня любила поболтать с ним о своем милом Женечке, – жестокая Шаня! И чем больнее бичевала Шаня Володино сердце речами о Хмарове, тем милее и дороже становилась она для него, – радостная, недостижимая.

А дома была у Гарволина грусть. Неонила Петровна, его мать, вдова здешнего чиновника, получала небольшую пенсию, давала за ничтожную плату уроки девочкам, которые ходили к ней готовиться в гимназию, а по вечерам отправлялась читать романы престарелой, полуглухой барыне, которая платила ей скудно и неаккуратно, задерживала ее почти каждый раз до поздней ночи, нестерпимо капризничала да и считала себя благодетельницей, потому что иногда приглашала Неонилу Петровну с Володей обедать.

В последнее время Володя тяготился этими обедами и раза два пробовал увернуться от них. Но это было неудобно: капризная старуха жестоко обижалась, что пренебрегают ее приглашениями, и не хотела слушать никаких резонов. Ей нравилось видеть Володю, – он был застенчив и неловок, и она за обедом всласть шпыняла его благожелательными наставлениями.

Назад Дальше