Замри, умри, воскресни! - Рэй Брэдбери 12 стр.


— Вот именно.

— Правда? Честно?

Мамина рука поправила раковину у него на ладони.

— Если сомневаетесь, молодой человек, послушайте сами. Этот конец — показываю — надо приложить к уху.

— Так? — Он поднял раковину и старательно вдавил ее в свое маленькое розовое ухо.— А дальше что?

Мама улыбнулась:

— А дальше, если помолчать и прислушаться, можно разобрать что-то очень, очень знакомое.

Джонни прислушался. Ухо раскрылось в ожидании, как полевой цветок.

На скалистый берег накатила гигантская волна, которая с грохотом обрушилась вниз.

— Море! — воскликнул Джонни Бишоп. — Мама! Это же океан! Волны! Море!

На далекий, изрезанный утесами берег набегали валы — один за другим. Джонни крепко зажмурился, и его осунувшуюся физиономию прочертила широкая улыбка. Розовое детское ухо жадно ловило рев набегающих волн.

— Точно, Джонни, — подтвердила мама. — Это море.

День клонился к вечеру. Джонни, откинувшись на подушку, сжимал в ладонях морскую раковину и с усмешкой глядел в большое окно, справа от кровати. Оттуда было хорошо видно дорогу, а дальше — пустырь, где, как растревоженные жуки, сновали мальчишки, не переставая спорить:

— Эй, я тебя первый подстрелил! Ты убит! Жила много не нажилит! Я так не играю! Теперь я командир!

Их перебранка, словно подхваченная приливом солнца, лениво плыла где-то далеко-далеко. Солнечные лучи бездной янтарных вод затопили лето. Неспешно-тягучие, томные, теплые. Весь мир погрузился в этот прилив и замедлил свое движение. Часы тикали еле-еле. Трамвай плелся вдоль улицы, едва слышно бренча по нагретым рельсам. Почти как в кино, когда пленка крутится не на той скорости и постепенно теряет звук. Все вокруг затихало. Казалось, за окном не остается ничего существенного.

Ему страсть как хотелось вырваться на улицу. Но приходилось лишь глазеть на других ребят, которые среди этого тягучего зноя перемахивали через забор, гоняли мяч, катались на роликах. А ему все время давила на голову тяжесть, тяжесть, тяжесть. Веки, как оконные рамы, так и норовили закрыться, закрыться. Подле уха лежала морская раковина. Он прижал ее покрепче.

На незнакомый берег с грохотом рушились волны. Прямо на желтый песок. Ретируясь, они оставляли после себя клочья пены, будто сдутые с пивной кружки. Пена лопалась и исчезала, как сон. И тогда снова набегали волны, и снова после них оставалась пена. На подернутом рябью песке беспорядочно суетились просоленные, мокро-бурые морские рачки. Из шума раковины чудом возникали видения; океанский бриз холодил щуплое тельце Джонни Бишопа. Предзакатный зной больше не обжигал кожу и не наводил тоску. Часы принялись наверстывать упущенное. Трамваи бойко зазвенели по металлу. Летний мир отряхнулся от дремы и оживился, разбуженный волнами, которые все бились и бились о прекрасный невидимый берег.

Эта раковина еще как пригодится! Вот настанет какой-нибудь нескончаемый, скучный день, а он прижмет ее к уху, повыше мочки, — и перенесется далеко-далеко, на продуваемый всеми ветрами мыс.

Половина пятого, подсказали часы. Время нить лекарство, подсказали четкие мамины шаги по натертым половицам.

Микстура была налита в столовую ложку. Да и вкус у нее, к несчастью, был как у микстуры. Джонни скорчил ту особую рожицу, которая говорила: «гадость». Когда горечь удалось перешибить глотком холодного молока, он поднял глаза на домашнее, незагорелое мамино лицо и спросил:

— А мы когда-нибудь поедем на океан?

— Отчего же не поехать? Может, даже на Четвертое июля. Если папе дадут отпуск на две недели. До побережья на машине — два дня; недельку там отдохнем — и обратно.

Джонни устроился поудобнее, и в глазах мелькнуло что-то чудное.

— Никогда в жизни не видал океана — только в кино. Наше Лисье озеро с ним не сравнить; наверняка океан даже пахнет по-другому. Он такой огромный и вообще классный. Вот бы прямо сейчас туда!

— Ждать осталось совсем недолго. Просто у вас, у мальчишек, терпения нет.

Присев на краешек кровати, мама взяла его за руку. Она заговорила о чем-то не до конца понятном, но отдельные слова все же до него доходили:

— Если бы я писала трактат о детской психологии, я бы, наверно, озаглавила его «Нетерпение». Нетерпение буквально во всем. Что-нибудь вам втемяшится — тут же вынь да подай. До завтра не дотерпеть, а вчерашнего дня как не бывало. Все вы из племени Омара Хайяма, вот что я тебе скажу. Только с годами начинаешь сознавать, что умение ждать, планировать, запасаться терпением — это все атрибуты зрелости; иными словами — признаки взрослой жизни.

— Не хочу я запасаться терпением. Надоело валяться в постели. Хочу к океану.

— А на прошлой неделе ты хотел бейсбольную рукавицу — вынь да подай. Все твердил: «Пожалуйста, ну, пожалуйста, мамочка. Если бы ты знала, как она бесподобно сделана. В магазине последняя осталась».

Мама всегда была малость не того, честное слово. Вот и сейчас она не могла остановиться:

— Помню, когда я была маленькой, мне попалась на глаза какая-то кукла в витрине магазина. Побежала к маме, говорю: в продаже осталась одна-единственная куколка. А вдруг, говорю, ее кто-нибудь купит? На самом деле таких кукол оставалось не менее десятка. Просто мне втемяшилось. Я и сама не отличалась терпением.

Джонни повернулся на другой бок. Его широко раскрытые глаза полыхнули синим блеском:

— Да не хочу я ждать, мам. Если долго ждать, я вырасту, и все интересное мне уже будет до лампочки.

На это маме нечего было возразить. Она помолчала, сцепив руки; тут у нее на глаза навернулись слезы — наверно, подумала о чем-то своем. Тогда она закрыла глаза, а потом открыла и сказала:

— Иногда... мне кажется, что дети больше нашего понимают в этой жизни. Иногда мне кажется, что... ты прав. Но язык не поворачивается сказать такое вслух. Ведь это против всяких правил...

— Против каких правил, мам?

— Против правил цивилизации. Но ты радуйся жизни, пока не повзрослел. Радуйся, Джонни. — Ее слова прозвучали веско и как-то неожиданно.

Джонни поднес к уху морскую раковину.

— Мам, знаешь, что мне втемяшилось? Чтобы я сейчас оказался на океанском пляже и побежал к воде, а на бегу зажал нос и заорал во все горло: «Кто отстанет, тот макакой станет!» — Джонни залился смехом.

Снизу, из гостиной, послышался телефонный звонок. Мама заторопилась снять трубку.

Джонни лежал в тишине, весь обратившись в слух.

Еще два дня. Прильнув ухом к раковине, Джонни вздохнул. Целых два дня. Комната погрузилась в темноту. В квадратной ловушке большого окна томились звезды. Деревья подрагивали на ветру. По тротуарам скрежетали ролики.

Джонни закрыл глаза. Снизу доносилось звяканье столовых приборов — это мама накрывала на стол. Родители сели ужинать. До слуха Джонни доносился гулкий отцовский хохот.

А внутри ракушки чередой бежали волны. Но было и кое-что еще...

«Валы вздымаются стеной, играют волны на песке, и чайки низко над водой от зноя стонут вдалеке».

— Что это? — Джонни прислушался. Замер. Поморгал.

Тихо, неизвестно где:

«Над океаном — неба край, и солнца блики на волнах. А ну, дружнее налегай, морскому ветру помогай...»

Будто сотня голосов хором затянула песню под скрип уключин:

«Спешите плавать по морям...»

И уже другой голос, одинокий и негромкий, зазвучал наперекор волнам и океанскому ветру:

«Спешите плавать по морям, хоть волны рушатся на брег и выгнул спину океан, почуяв их соленый бег...»

Джонни подержал раковину перед глазами.

«Кто моря не видал пока, придет сюда издалека. Поторопись, я жду, дружок. Здесь волны, ветер и песок. Не медли: вот моя рука!»

Дрожащими пальцами Джонни снова приставил раковину к уху и, задыхаясь, сел в постели. Мальчишеское сердце прыгало и стучало в грудной клетке.

На далекий берег с грохотом рушились волны.

«Что задиковинный привет послал тебе прибой? Смотри: жемчужный льется свет от ракушки витой. Один конец ее широк, другой невидим глазу. Куда зовет она, дружок? Ответ найдешь не сразу. Но ты получше приглядись и смело в путь иди — туда, где скалы рвутся ввысь и море впереди».

Пальцы Джонни легли на вмятинки вокруг раковины. То, что нужно. Она завертелась, завертелась, завертелась, а потом уже стало незаметно, что она вращается.

Джонни стиснул зубы. Что там говорила мама? Про мальчишек. Эта... как ее... философия... длинное какое-то слово! Про детское... «Нетерпение». Нетерпение! Да, да, ему не терпится! Ну и что такого? Свободная рука сжалась в бледный кулачок и начала молотить по лоскутному одеялу.

— Джонни!

Он рывком опустил раковину и проворно спрятал ее под одеяло. По коридору, со стороны лестницы, приближались отцовские шаги.

— Здорово, сын!

— Привет, папа!

Родители крепко спали. Время перевалило далеко за полночь. Джонни с величайшей осторожностью достал из-под одеяла раковину и приложил ее к уху. Порядок. Волны никуда не делись. А вдали скрипят уключины, на грот-мачте надувается брюхо паруса, по соленому океанскому ветру плывет негромкая песня гребцов.

Он все крепче прижимал раковину к уху.

В коридоре застучали каблучки. Мама свернула к Джонни в спальню.

— Доброе утро, сынок. Еще спишь?

Оказалось, кровать пуста. В комнате не было ничего, кроме солнечного света и тишины. На кровати покоился сноп лучей, этакий золотистый пациент, опустивший яркую голову на подушку. Одеяло, красно-синее, как цирковой транспарант, было откинуто. Ненужная простыня сморщилась, как бледная стариковская кожа.

При виде этой картины мама нахмурилась и потопала строгим каблучком.

— Вот негодник! — воскликнула она в пустоту. — Побежал играть с соседскими сорванцами, голову даю на отсечение! Поймаю — задам... — Она не договорила и расцвела улыбкой.— Люблю этого негодника больше жизни. У мальчишек нет никакого... терпения.

Она поправила сбитую постель, принялась разглаживать одеяло, и тут ее пальцы наткнулись на какой-то комок под простыней. Пошарив там рукой, она вытащила, на свет какую-то блестящую штуковину.

И улыбнулась. Это была морская раковина.

Мама сжала ее в руке и, просто из интереса, поднесла к уху. Глаза широко раскрылись. Челюсть отвисла.

Комната поплыла и закружилась веселой каруселью — только мелькали яркие лоскуты и оконные переплеты.

Раковина заревела ей прямо в ухо.

На дальний берег рушились волны. После них на неведомом пляже оставались клочки прохладной пены.

И тут песок заскрипел под маленькими пятками. Мальчишеский голос пронзительно закричал:

— Ребята, айда! Кто отстанет — тот макакой станет!

И соленые брызги, когда хрупкое тельце плюхнулось в эти волны...

Бритьё по высшему разряду

(перевод Е. Петровой)

 Он въехал в город, двигаясь на восток и паля из пистолетов в синее небо. Между делом застрелил курицу, которую тут же втоптали в пыль копыта его лошади, а потом с гиканьем перезарядил обойму и, как был, с рыжей, колючей трехнедельной щетиной на физиономии, поскакал в салун, оставил лошадь на привязи и, не расставаясь с дымящимися пистолетами, прямиком направился к стойке бара, где с неудовольствием изучил в зеркале свое закопченное солнцем отражение, прежде чем потребовать стакан и бутылку виски.

Бармен из-за стойки придвинул к нему и то, и другое, а сам ретировался.

Посетители перебрались в другой конец зала, поближе к закускам, и разговор заглох.

— Что, языки проглотили? — вскричал Джеймс Мэлоун. — А ну, всем базарить и кутить! Кто не понял, тому вышибу остатки мозгов!

Все сочли за лучшее изобразить базар и кутеж.

— Так-то лучше, — сказал Джеймс Мэлоун, опрокидывая в себя очередной стакан.

Распахнув ногой створки двери, отчего по салуну пронесся сквозняк, он вышел тяжелой слоновьей поступью в уличные сумерки, где местные жители, возвращавшиеся домой с рудников или горных выработок, привязывали лошадей к видавшим виды столбам.

Напротив салуна располагалась парикмахерская.

Прежде чем перейти через улицу, он проверил спусковые крючки, понюхал отливающие синевой пистолеты и сладостно крякнул от порохового запаха. Тут ему на глаза попалась валявшаяся в мягкой пыли жестянка, в которую он на ходу с оглушительным хохотом вогнал три пули, отчего лошади вдоль всей улицы нервно шарахнулись и начали прядать ушами. Для верности передернув затворы, он пнул сапогом дверь парикмахерской и увидел очередь. Во всех четырех креслах, с журналами в руках и уже намыленными щеками, сидели клиенты, ожидая, пока их обслужат, а в сверкающих зеркалах отражалось спокойствие, изобилие пены и безмолвное проворство брадобреев.

Вдоль стены на скамье сидело еще полдюжины жаждущих очищения местных жителей, вернувшихся кто с гор, кто из пустыни.

— Присаживайтесь, — поднял глаза один из парикмахеров.

— Присяду, не сомневайся, — бросил мистер Джеймс Мэлоун, наводя дуло пистолета на ближайшее к дверям кресло. — Выметайся, любезный, а то прошью тебя вместе с обивкой.

В глазах посетителя, над пенной маской, вспыхнуло удивление, которое сменилось гневом, а потом предчувствием беды. Помедлив, он не без труда выбрался из кресла, вытер простыней намыленный подбородок, швырнул простыню на пол и примостился на самом краешке скамьи.

Джеймс Мэлоун фыркнул, хохотнул, плюхнулся в черное кожаное кресло и поднял пистолеты.

— Я ждать не буду, — заявил он всем и никому. Его взгляд скользнул над головами и зацепил потолок. — Кто умеет жить, тот никогда не ждет. Так и знайте!

Посетители уставились в пол. Парикмахер, прочистив горло, набросил на Джеймса Мэлоуна свежую простыню. Под ней торчали пистолеты, как пара белых островерхих шатров. Для острастки Мэлоун постучал рукоятью о рукоять и вернул пистолеты в прежнее положение.

— Работай, — приказал он парикмахеру, не глядя в его сторону. — Сперва побриться, а то вся морда чешется, потом постричься. А вы, охламоны, справа налево, готовьтесь байки травить. Да чтоб не занудно было. Веселите меня, пока цирюльник тут хлопочет. Давненько меня никто не веселил. Вот ты, крайний, начинай.

Горожанин, выдернутый из уютного кресла, мало-помалу опомнился, вытаращил глаза и с трудом заговорил, как после удара в челюсть.

— Знавал я одного типа… — выдавил он, бледнея. — Так вот, стало быть…

Не обращая на него внимания, Джеймс Мэлоун обратился к парикмахеру.

— Эй, ты, бритье обеспечь по высшему разряду. Кожа у меня нежная, и сам я парень видный, если щетину сбрить, — просто долго по горам таскался, а золотишка так и не намыл, потому сегодня и не в духе. Заруби себе на носу: порежешь — убью. Выступит на физиономии хоть капелька крови — всажу в тебя пулю. Усек?

Брадобрей молча кивнул. В парикмахерской стало тихо. Никто не смеялся и не травил байки.

— Чтобы ни кровинки, ни царапины, понял? — повторил Джеймс Мэлоун. — А то спать тебе на полу вечным сном.

— Я семейный человек, — произнес парикмахер.

— Да хоть мормон с шестью женами и выводком мелюзги. Одна царапина — и тебе конец.

— Детишек у меня двое, — сказал парикмахер. — Дочка и сын.

— А мне плевать, — оборвал Мэлоун, устроившись поудобнее и закрыв глаза. — Поехали.

Парикмахер подготовил горячие салфетки и принялся накладывать их на лицо Джеймсу Мэлоуну; тот ругался и вскрикивал, размахивая пистолетами под простыней. Когда горячие салфетки были сняты, а щетину стала покрывать горячая пена, Джеймс Мэлоун все еще продолжал сыпать проклятьями и угрозами, а побледневшие посетители, которых он держал на мушке, боялись шевельнуться. Трое других парикмахеров стояли как истуканы за спинками кресел; несмотря на летнюю жару, в помещении стало холодно.

— Почему ничего не слышу? — рявкнул Джеймс Мэлоун. — Не можете травить байки — будете петь. А ну, заводи «Клементину» в четыре глотки! Кому сказано? Повторять не стану.

Парикмахер трясущейся рукой правил бритву.

— Мистер Мэлоун, — осмелился он обратиться к клиенту.

— Заткнись и работай. — Мэлоун запрокинул голову и скривился.

Назад Дальше