Давно было покончено с первыми деревенскими радостями. Сгнившая лодка с продырявленным дном затонула в Сене, и им вовсе не хотелось пользоваться лодкой Фошеров, которую те предоставили в их распоряжение. Река им надоела, им было лень грести, и хотя они вспоминали о некоторых восхитительных уголках на островах, их уже не тянуло туда. Даже прогулки вдоль берега потеряли для них все свое очарование: летом там можно было сгореть на солнце, а зимой простудиться; что же касается равнины, обширного пространства, засаженного яблонями, она превратилась для них в далекую страну, настолько удаленную, что отправиться туда казалось безумием. Дом тоже осточертел им, — настоящая казарма, где обедать приходилось в кухонной грязи, а в спальне разгуливал ветер. В довершение всего в этом году был неурожай абрикосов, а самые красивые из старых розовых кустов пожрали черви, и они погибли. Беспросветна тоска такого существования. Привычка все окрашивала в унылые тона. Сама вечная природа, замкнутая все в те же рамки, как будто постарела. Но хуже всего было то, что художнику опротивело окружающее, он не находил больше ни одного вдохновляющего его мотива. Угрюмо бродил он по полям, как по мертвой пустыне, от которой он взял все живое, не находя больше ни интересного дерева, ни неожиданного светового блика. Нет, с этим покончено, все умерло, он ничего не может создать в этой чертовой дыре!
Наступил октябрь, небеса тонули в тумане. В первый же дождливый вечер Клод вышел из себя, когда обед не был вовремя подан. Он вытолкал эту гусыню Мели за дверь и ударил Жака, который мешался под ногами. Тогда Кристина, плача, обняла мужа и сказала:
— Уедем отсюда! Вернемся в Париж!
Он отстранил ее и гневно крикнул:
— Опять ты пристаешь ко мне!.. Никогда, слышишь, никогда!
— Сделай это для меня! — горячо продолжала она. — Я прошу тебя, ты мне доставишь удовольствие!
— Разве тебе скучно здесь?
— Да, я умру, если мы тут останемся… И потом я хочу, чтобы ты работал, я чувствую, что твое место там. Просто преступление хоронить себя здесь.
— Оставь меня в покое!
Он содрогался. Париж манил его к себе, зимний Париж, который вновь загорается огнями. Он видел там средоточие усилий своих друзей, он хотел вернуться, чтобы разделить их триумф, чтобы снова стать их главой, потому что ни у кого из них не было для этого ни достаточных сил, ни смелости. Как бы бредя наяву, он рвался туда, хотя и продолжал упрямиться, отказываясь переехать в силу бессознательного противодействия, которое, необъяснимо для него самого, поднималось из глубины его существа. Может быть, то был инстинктивный страх, охватывающий самых храбрых, глухая борьба счастья с роковым предначертанием судьбы?
— Послушай, — порывисто заявила Кристина, — я укладываюсь, мы уезжаем.
Через пять дней, все запаковав и отправив багаж по железной дороге, они двинулись в Париж.
Клод с маленьким Жаком на руках уже шел к парому, а Кристине вдруг показалось, что она что-то позабыла. Она вернулась в дом, увидела пустоту, заброшенность и расплакалась: у нее было такое чувство, будто что-то оборвалось, будто она оставила здесь нечто от самой себя, не умея определить, что именно. О, как бы она желала остаться! Как пламенно она хотела жить всегда тут, хотя она сама и настояла на этом отъезде, на возвращении в город, где Клода ждала его всепоглощающая страсть, ее вечная соперница. Она продолжала отыскивать забытую вещь и, ничего не найдя, сорвала около кухни розу, последнюю розу, тронутую холодами. И закрыла дверь в опустевший сад.
VII
Вновь очутившись в Париже, Клод был охвачен лихорадочной жаждой шума и движения, встреч с друзьями; он убегал с самого утра, бродил по парижским улицам, предоставив Кристине одной обживать мастерскую, которую они сняли на улице Дуэ, возле бульвара Клиши. Через день по приезде, в восемь утра, когда серенький холодный ноябрьский денек только занимался, он уже был у Магудо.
Дверь лавочки на улице Шерш-Миди, которую скульптор все еще снимал, была открыта, а сам скульптор, бледный, не совсем проснувшийся, дрожа, растворял наружные ставни.
— А, это ты!.. Раненько ты привык вставать у себя в деревне… Ну как? Вернулся?
— Да, позавчера.
— Хорошо! Будем видеться… Входи, утро холодное.
Но внутри было еще холоднее, чем на улице. Клод, охваченный дрожью во влажном воздухе лавки, поднял воротник пальто и засунул руки поглубже в карманы; от куч мокрой глины и никогда не просыхавших луж веяло ледяной сыростью. Нищета чувствовалась во всем; уже не видно было античных слепков, скамейки изломались, чаны прохудились и были перевязаны веревками. Мокрое месиво, грязь, беспорядок делали лавку похожей на подвал разорившегося каменщика. А на замазанном мелом стекле входной двери, как бы в насмешку, было нарисовано пальцем изображение солнца, которое раздвинуло полукружие рта и вовсю хохотало.
— Подожди, — сказал Магудо, — сейчас затопим, от мокрых тряпок мастерская мгновенно застывает.
Обернувшись, Клод заметил Шэна, который раскалывал старую табуретку, сидя на корточках перед печкой; уголь не разгорался. Клод поздоровался с Шэном, но в ответ услышал только глухое ворчание.
— Над чем ты сейчас работаешь, старина? — спросил он у скульптора.
— Да так, ничего особенного! Пропащий год, еще хуже, чем прошлый, а и тот ничего не стоил!.. Видишь ли, торговля изображениями святых переживает кризис. Святость сейчас не в цене, вот мне и пришлось, черт побери, подтянуть живот… В ожидании лучших времен я занялся вот чем.
Он раскутал один из бюстов и показал вытянутое лицо, еще более удлиненное бакенбардами, лицо, изобличавшее чудовищное самомнение и непроходимую глупость.
— Это один адвокат, проживающий по соседству… Ну как? Достаточно Омерзительный гусь? И он еще пристает ко мне, чтобы я переделал ему рот!.. Но ведь есть-то мне надо.
Он придумал, однако, кое-что для Салона — купальщицу, которая, стоя, пробует ногой воду; от холода по обольстительному женскому телу пробегает дрожь. Он показал уже растрескавшийся скульптурный этюд; Клод молча его разглядывал, недовольный и удивленный теми уступками общепринятому вкусу, какие он в нем обнаружил: здесь прекрасные пропорции были как бы задавлены преувеличенными формами, чувствовалось стремление художника угодить публике, не отказываясь от взятого им когда-то курса на преувеличение. Скульптор жаловался на затруднения, ведь очень сложно создать стоящую фигуру. Нужна железная арматура, а она непомерно дорога, и особые подставки, которых у него нет, да и еще разное оснащение. Должно быть, ему придется положить купальщицу на берег.
— Ну как? Что скажешь?.. Как ты ее находишь?
— Неплохо, — ответил наконец художник. — Немного романтична, несмотря на бедра мясничихи, по об этом сейчас еще рано судить… Только она должна стоять, обязательно стоять, старина, иначе ничего не получится!
Печка загудела, и Шэн, все так же молча, поднялся. Походив по лавке, он вошел в темную каморку, где стояла кровать, на которой они спали вдвоем с Магудо, и появился оттуда в шляпе, но все еще не произнося ни слова. Не спеша, своими неуклюжими крестьянскими пальцами он поднял кусочек угля и написал на стене: «Я иду за табаком, подложи угля в печку». И вышел.
Пораженный Клод смотрел на него во все глаза. Потом спросил Магудо:
— В чем дело?
— Мы больше не разговариваем друг с другом, только переписываемся, — спокойно ответил скульптор.
— С каких пор?
— Уже три месяца.
— А спите по-прежнему вместе?
— Да.
Клод расхохотался.
— Вот это мне нравится! Ну и дурьи башки! А из-за чего ссора?
Магудо с негодованием обрушился на Шэна, называя его скотиной. Однажды вечером Магудо пришел неожиданно и застал этого скота с Матильдой, соседкой-аптекаршей, оба были в одних рубашках и лакомились вареньем! На то, что Матильда была без юбки, ему наплевать, а вот варенье — это уж чересчур. Нет! Никогда он не простит, что они покупали сласти тайком от него, в то время как он питается одним черствым хлебом! Какого черта! Делиться так делиться всем, не только женщиной!
Уже три месяца длится их размолвка, без передышки, без объяснений. Жизнь их утряслась, в случае необходимости они общаются при помощи коротких фраз, нацарапанных углем на стене. Тем не менее у них по-прежнему одна кровать и одна женщина на двоих, они точно договорились о часах: один уходит, когда наступает черед другого. Что поделаешь, разговаривать особой нужды нет, а жить вместе приходится.
Магудо продолжал растапливать печку и в негодовании швырял туда все, что попадало под руку.
— И еще я тебе скажу, хочешь верь, хочешь не верь, — когда подыхаешь с голода, не так-то уж плохо не разговаривать. Молчание очерствляет, все равно что затянуть пояс потуже на пустой желудок… Ах, этот Шэн, ты и представить себе не можешь его крестьянское нутро! Когда он проел свои последние деньги, не сумев заработать живописью ожидаемое богатство, он пустился в торговлю, чтобы как-нибудь окончить обучение. Каково? Вот это парень! План у него был таков: он выписывал оливковое масло из Сен-Фирмена, откуда он родом, и, шляясь по городу, предлагал его богатым провансальским семьям, живущим в Париже. Длилось это недолго, уж больно он неотесан — его отовсюду выставляли за дверь… От всей этой коммерции остался только глиняный кувшин с маслом, и мы им подкармливаемся. В те дни, когда у нас есть хлеб, мы макаем его в масло.
Магудо показал кувшин, стоявший в углу лавки. Масло просачивалось из него, на стене и на полу виднелись широкие жирные пятна.
Клод перестал смеяться. Как обескураживает подобная нищета! Какие требования предъявишь к тем, кто ею задавлен? Клод расхаживал по мастерской и уже не сердился, глядя на макеты, потакавшие вкусам публики, и одобрил даже чудовищный бюст. В углу он наткнулся на копию, сделанную Шэном в Лувре: Мантенья, переданный с необыкновенной сухостью и точностью.
— Прохвост! — проворчал он. — Какая точность, но лучшего он не добьется… Пожалуй, вся его беда в том, что он родился на четыре века позже, чем следовало.
Стало очень жарко, и, сбрасывая пальто, Клод сказал:
— Долго же он ходит за табаком.
— Знаю я этот табак! — буркнул Магудо, который уже принялся за работу, поправляя баки на бюсте адвоката. — Табак за стеной… Когда он видит, что я занят, он тотчас бежит к Матильде, хочет урвать у меня мою долю… Вот идиот!
— Значит, связь с ней длится?
— Да, привычка! Она ли, другая ли! Да к тому же она сама лезет… А мне ее с лихвой хватает!
Он говорил о Матильде без злобы, сказал только, что она, вероятно, больна. После смерти маленького Жабуя она вновь впала в набожность, однако поведение ее по-прежнему скандализовало весь квартал. Некоторые благочестивые дамы еще продолжали покупать у нее интимные, деликатные предметы, стесняясь спрашивать их где-либо в другом месте, но это не спасало положения, крах стал неизбежным. Газовая компания уже закрыла счетчик за неуплату, и Матильда прибегала к соседям за оливковым маслом, хоть оно и не горит в лампах. Она не могла больше оплачивать счета и отказалась от услуг работника, поручая Шэну исправлять шприцы и спринцовки, которые ханжи, старательно завернув в газету, приносили ей в починку. Поговаривали даже, что Матильда продает в монастырь уже бывшие в употреблении иглы. Полный развал наступил в таинственной лавке, где, как в ризнице, пахло ладаном, где некогда скользили тени в сутанах, шепчась, точно в исповедальне, дорого оплачивая свои темные делишки; теперь там царила окончательная заброшенность. Упадок дошел до того, что травы, которые свешивались с потолка, кишмя кишели пауками, а в банках хранились мертвые, уже позеленевшие пиявки.
— Смотри! Вот и он, — сказал скульптор. — Ты увидишь, что и она притащится следом за ним.
Возвратился Шэн. Он сел возле печки, демонстративно вытащив кисет с табаком, набил трубку и принялся курить; воцарилось глубокое молчание, словно в лавке никого не было. Тут появилась Матильда с таким видом, будто забежала проведать соседей. Клод нашел, что она похудела, лицо ее было испещрено кровоподтеками, глаза лихорадочно горели, во рту не хватало еще нескольких зубов. Запах ароматных трав, всегда исходивший от ее трепаных волос, как бы прогорк; это уже не был сладкий аромат ромашки или освежающий аромат аниса; комната наполнилась терпким запахом мяты, горьким, как больное дыхание самой Матильды.
— Всегда за работой! — засюсюкала она. — Здравствуй, куколка!
Не стесняясь Клода, она поцеловала Магудо, потом подошла к Клоду. Вихляя бедрами, со своей обычной развязностью, как бы бесстыдно предлагая себя каждому мужчине, она продолжала:
— Вы еще не знаете, я отыскала коробку с пастилками из лекарственной травы, мы можем съесть их вместо завтрака… Каково? Недурно! Приглашаю!
— Спасибо, — сказал скульптор, — слишком уж это приторно, я предпочитаю выкурить трубку.
Клод надел пальто.
— Ты уходишь?
— Мне необходимо проветриться, вдосталь хватить парижского воздуха.
Однако он задержался на несколько минут, глядя, как Шэн и Матильда по очереди брали из коробки пастилки. Хотя он и был предупрежден, его вновь поразило, когда Магудо схватил угольный карандаш и написал на стене: «Дай мне табаку, я видел, как ты сунул его в карман».
Без звука Шэн вытащил кисет и протянул его скульптору, который набил трубку.
— До свидания!
— До свидания!.. Во всяком случае, мы встретимся в четверг у Сандоза.
При выходе Клод наткнулся на какого-то господина, который торчал перед лавочкой лекарственных трав и изо всех сил старался разглядеть сквозь пыльные стекла и нагроможденные на витрине грязные бандажи внутренность лавки.
— Неужели это ты, Жори? Что ты тут делаешь? Большой розовый нос Жори сморщился от смущения.
— Я? Да так, ничего. Проходил мимо, заглянул… — Он нерешительно засмеялся и понизил голос, как бы боясь, что его услышат: — Она у приятелей по соседству?.. Хорошо! Удираем. Как-нибудь в другой раз.
Он увлек за собой художника, рассказывая ему чудовищные вещи. Теперь вся их компания ходила к Матильде; они сговаривались, и каждый появлялся у нее в свой черед, а иногда, если так им казалось забавней, они приходили все разом; там происходило черт знает что, всякие непристойности, о которых Жори шептал Клоду на ухо, останавливая его на тротуаре среди толкавшей их толпы. Каково? Настоящие римские оргии! Может ли Клод представить себе нечто подобное в обрамлении бандажей и клистирных кружек, под лекарственными травами, осыпающимися с потолка?! Шикарное местечко — дом терпимости священников, с непотребной хозяйкой, которую они пристроили под сенью часовни.
— Но ведь ты находил раньше, что эта женщина отвратительна, — сказал Клод, смеясь.
Жори сделал презрительный жест.
— Ну, для того, что там происходит, она годится!.. К тому же сейчас я возвращаюсь с Западного вокзала, куда я кое-кого провожал, и вот, проходя мимо, надумал воспользоваться случаем… Специально-то я не стал бы себя утруждать.
Все эти объяснения он давал с весьма смущенным видом. Но его порочность прорвалась в признании, которого, несмотря на свою обычную лживость, он не сумел удержать.
— Представь себе, уж если на то пошло, я нахожу, что она необычайна… Не красавица, конечно, но чаровница! Одна из тех женщин, с которыми не церемонятся, но ради которых совершают непозволительные глупости. — И только тут он выразил удивление, что Клод в Париже; узнав же, что тот вернулся совсем, он сразу предложил: — Слушай, идем со мной, мы позавтракаем у Ирмы.
Смущенный художник отказался под предлогом, что он не одет соответствующим образом.
— Ну и что же с того? Тем лучше, так забавнее, ей это очень нравится… Я думаю, что ты запал ей на сердце, она постоянно вспоминает о тебе… Не будь дураком, она меня ждет сегодня утром и примет нас по-царски.
Он уже не выпускал его руки, и, болтая, они поднимались вверх, к церкви св. Магдалины. Обычно Жори умалчивал о своих любовных похождениях, подобно тому как пьяницы помалкивают о вине, но в это утро его прорвало; он издевался над самим собой, выкладывал всяческие истории. Уже давно он порвал с кафешантанной певичкой, вывезенной им из родного города, той самой, которая вцеплялась ему когда-то когтями в лицо. Теперь вереницы женщин сменяли одна другую, связи у него были самые странные и неожиданные: кухарка из буржуазного дома, где он обедал; законная жена полицейского, для встреч с которой он должен был подкарауливать дежурства ее мужа; молоденькая служащая зубного врача, работа которой состояла в том, что за шестьдесят франков в месяц она должна была перед каждым новым клиентом, дабы внушить ему доверие к наркозу, делать вид, будто засыпает, потом просыпается; и многие, многие другие женщины неопределенных занятий, подцепленные им в кабаках; порядочные женщины, ищущие приключений; прачки, приносившие ему белье; служанки, убиравшие его комнату; все, кто изъявлял согласие, — вся улица с ее случайностями и неожиданностями, все то, что предлагает себя, и все то, на что посягают обманом; тут все перемешалось: красивые, уродливые, молодые, старухи — без выбора; он приносил в жертву качество ради количества, лишь бы удовлетворить свою неуемную чувственность. Жори не мог вернуться домой один, отвращение к одинокой холодной постели гнало его на охоту за женщиной, и он околачивался на улице до того часа, когда выходят на добычу преступники, и возвращался к себе только тогда, когда ему удавалось подцепить хоть какую-нибудь, а так как он был близорук, не обходилось без смешных недоразумений: он рассказал, как, проснувшись однажды утром, увидел рядом с собой на подушке голову жалкой шестидесятилетней старухи, — ее седые волосы он впопыхах принял за белокурые.