Собрание сочинений. Т.11. - Золя Эмиль 8 стр.


Девчонки, которые прыгали на тротуаре через веревочку, чуть не сшибли с ног Клода и Сандоза, к тому же тротуар был загроможден баррикадами из стульев, на которых восседали целые семьи, так что приятели предпочли идти по мостовой. Подходя к мастерской, они замедлили шаг возле лавочки лекарственных трав. Между двумя витринами, украшенными клистирными наконечниками, бандажами и всяческими интимными, деликатными предметами, у двери, над которой висели сухие травы, испускавшие резкие ароматы, перемигиваясь с прохожими, стояла худощавая брюнетка; позади нее в темноте маячил профиль маленького бледного человечка, надрывавшегося от кашля. Приятели, подтолкнув друг друга локтем, насмешливо переглянулись и, повернув дверную ручку, вошли в лавочку Магудо.

Довольно большое помещение было почти полностью загромождено глиняной глыбой — колоссальной вакханкой, полулежавшей на скале. Брусья, которые ее поддерживали, сгибались под тяжестью этой еще довольно бесформенной массы, у которой можно было различить лишь гигантские груди и бедра, похожие на башни. Повсюду растеклись лужи воды На полу стояли сочившиеся водой чаны; один угол был завален грудой глины, а на полках, оставшихся от зеленной, валялись античные слепки, покрытые, точно пеплом, слоями пыли Сырость стояла там, как в прачечной, все было пропитано запахом сырой глины Нищета мастерской скульптора, полной мусора, связанного с его профессией, подчеркивалась тусклым белесым светом, проникавшим сквозь замазанные мелом стекла.

— Смотри-ка, кто пришел! — закричал Магудо, который курил трубку возле своей колоссальной скульптуры.

Магудо был маленький худой человечек со скуластым лицом, в двадцать семь лет уже изборожденным морщинами; его спутанные жесткие черные волосы падали на низкий лоб; на желтом поразительно некрасивом лице, улыбаясь с чарующей наивностью, сияли чистые прозрачные глаза ребенка. Сын плассанского каменотеса, у себя в городе на конкурсе музея он имел большой успех, после чего ему была положена на четыре года стипендия в восемьсот франков, и он приехал в Париж как лауреат своего города. Но в Париже, среди чужих людей, без поддержки, он не сумел попасть в Академию художеств и, ничего не делая, проедал свою стипендию; таким образом, по истечении четырех лет он был вынужден, чтобы заработать на жизнь, наняться к торговцу статуями святых, у которого по десять часов в сутки вырезая из дерева весь церковный календарь: святых Иосифов, святых Рохов и Магдалин. Полгода назад, встретившись с приятелями из Прованса, он вновь ощутил честолюбивые стремления. Товарищи по пансиону тетушки Жиро, из которых он был самым старшим, весельчаки и горланы, стали теперь ярыми революционерами от искусства; честолюбие Магудо, подогретое этими одержимыми художниками, которые помутили его ум размахом своих теорий, приняло гигантские размеры.

— Черт побери! — закричал Клод. — Вот это кусочек!

Восхищенный скульптор затянулся из трубки, выпустив облако дыма.

— Что я тебе говорил?.. Уж я им влеплю! Это мясо подлинное, не чета их топленому свиному салу!

— Купальщица? — спросил Сандоз.

— Нет, это вакханка! Понимаешь, я украшу ее виноградными листьями…

Но тут Клода прорвало:

— Вакханка! Что ты издеваешься над нами? Где ты их видел, вакханок!.. Сборщица винограда — другое дело! Современная сборщица винограда, черт тебя подери! Пускай она нагая, что ж такого? Твоя крестьянка взяла да и разделась. Нужно, чтобы это чувствовалось, нужно, чтобы она жила!

Прижатый к стене, Магудо слушал, содрогаясь. Клод своей страстной верой в силу и правду жизни убеждал его, подчинял своей воле. Не желая ударить лицом в грязь, Магудо сказал:

— Да, да, именно это я и хотел… Сборщица винограда. Ты увидишь, какая получится необыкновенная женщина.

В это время Сандоз, обойдя вокруг огромной глиняной глыбы, воскликнул:

— Смотрите, здесь спрятался тихоня Шэн!

В самом деле, за глиняной глыбой сидел, притаившись, толстый парень и писал на маленьком холсте ржавую потухшую печку. По его медленным движениям и толстой загорелой бычьей шее сразу можно было узнать крестьянина. На лице Шэна выделялся упрямый выпуклый лоб, а коротышка нос был едва заметен из-за надутых красных щек и жесткой бороды, скрывавшей сильно развитую челюсть. Шэн, родом из Сен-Фирмена, деревушки в двух лье от Плассана, был пастухом, пока судьба не сыграла с ним злой шутки; к его несчастью, один из живших по соседству буржуа пришел в неумеренный восторг, увидев ручки для тростей, которые Шэн вырезал из древесных корней. Буржуа, состоявший членом жюри при местном музее, объявил, что пастух гениален и подает надежды стать великим человеком, чем совершенно сбил Шэна с толку. Развращенный лестью, обуреваемый несбыточными мечтами, Шэн ничего не добился: ни успехов в учении, ни премии на конкурсе, ни городской стипендии. Наконец, бросив все, он уехал в Париж, вынудив своего отца, бедного крестьянина, выплатить ему его долю наследства — тысячу франков, на которые Шэн, в ожидании обещанного триумфа, рассчитывал просуществовать год. Тысячи франков хватило на полтора года; когда же у него осталось всего лишь двадцать франков, Шэн поселился у своего друга Магудо; они спали на одной кровати в темном помещении за лавкой и делились хлебом, который покупали на две недели вперед, чтоб он так зачерствел, что при всем желании много не съешь.

— Смотрите-ка, пожалуйста, — продолжал Сандоз, — печка у него схвачена довольно точно.

Шэн, ничего не отвечая, торжествующе захихикал себе в бороду, и все лицо его как бы осветилось солнцем. Окончательная глупость его покровителя, который довел приключение несчастного Шэна до полного абсурда, состояла в том, что, вопреки подлинному призванию Шэна — резать по дереву, буржуа направил все его усилия к живописи; Шэн писал, как каменщик, обращая краски в месиво, умудряясь загрязнить самые светлые и прозрачные тона. Однако при всем неумении его силой была точность, из-под его рук выходил тщательно отработанный наивный примитив; он стремился верно воспроизвести детали, в чем сказывалась ребячливость его существа, едва оторвавшегося от земли. Рисунок печки, съехавшей в перспективе набок, был сух, но точен. Однако написана она была мрачно, красками цвета тины.

При виде этой мазни Клод был охвачен жалостью, и, столь строгий к плохой живописи, здесь он нашел уместным похвалить художника:

— Да, про вас нельзя сказать, что вы притворщик! Вы по крайней мере пишете так, как чувствуете, ну что ж, и это хорошо!

В это время открылась дверь, и появился красивый белокурый юноша с крупным носом и близорукими голубыми глазами. Он вошел с возгласом:

— Знаете, эта аптекарша на углу, она просто кидается на прохожих!.. Грязная тварь!

Все рассмеялись за исключением смутившегося Магудо.

— Жори, король сплетников, — объявил Сандоз, пожимая руку вновь пришедшему.

— А! В чем дело? Магудо с ней спит! — закричал Жори, поняв свою неловкость. — Ну и что? Подумаешь! Кто же откажет себе, если женщина навязывается!

— Ты-то хорош! — захотел отыграться скульптор. — Чьи это когти видны на твоей физиономии, кто ободрал тебе щеку?

Все расхохотались, настал черед Жори краснеть. В самом деле, лицо у него было в ссадинах, на щеке виднелись две глубоких царапины. Сын плассанского чиновника, он с юности приводил отца в отчаяние своими любовными похождениями. Превзойдя всякую меру в излишествах, Жори, под предлогом, что он едет в Париж заниматься литературой, спасся бегством с кафешантанной певицей. Вот уже два месяца, как они расположились в самой низкопробной гостинице Латинского квартала. Эта девица буквально сдирала с него кожу всякий раз, как он изменял ей с первой встречной юбкой, попавшейся ему на тротуаре. Поэтому он всегда появлялся расцвеченный синяками, с расквашенным носом, разодранным ухом или подбитым глазом.

Завязался общий разговор, только Шэн, как упрямый рабочий вол, молча продолжал трудиться. Жори пришел в восторг от сборщицы винограда. Он обожал крупных женщин. На родине он дебютировал романтическими сонетами, воспевая бюст и пышные бедра прекрасной колбасницы, которая смутила его покой; а в Париже, где он встретился со старыми приятелями, он стал завзятым критиком искусства; чтобы существовать, он писал статейки по двадцать франков для маленькой газетки «Тамбур». Одна из таких статеек, посвященная картине Клода, выставленной у папаши Мальгра, вызвала огромный скандал, потому что Жори принес в жертву своему другу всех художников — «любимцев публики» — и объявил Клода главой новой школы, школы пленэра. В глубине души Жори был очень практичен, и ему было глубоко наплевать на все, кроме своих собственных развлечений; в статьях он всего лишь повторял теории, услышанные в компании друзей.

— Ты знаешь, Магудо, — закричал он, — я и о тебе напишу статью, я прославлю твою женщину!.. Вот это бедра! Если бы можно было за деньги найти такие бедра! — Тут же он заговорил о другом: — Кстати, мой скряга отец одумался. Он боится, как бы я его не обесчестил, и стал мне высылать по сто франков в месяц: я плачу долги.

— Для долгов ты чересчур рассудителен, — пробормотал, улыбаясь, Сандоз.

В самом деле, у Жори проявлялась наследственная жадность. Он никогда не платил женщинам и при своем беспорядочном образе жизни умудрялся прожить без денег, не делая долгов; эта врожденная способность прожигать жизнь, не имея ни гроша, сочеталась в нем с двуличностью, с привычкой ко лжи, которая укоренилась в его ханжеской семье, где он приобрел обыкновение, скрывая свои пороки, врать на каждом шагу, по любому поводу, даже без всякой необходимости. На замечание Сандоза он ответил сентенцией мудреца, отягченного жизненным опытом:

— Никто из вас не знает цену деньгам.

Слова его были приняты в штыки. Вот так буржуа! Перебранка была в самом разгаре, когда послышалось легкое постукивание по стеклу; приятели смолкли.

— В конце концов она действительно слишком назойлива! — сказал раздраженно Магудо.

— А, так это аптекарша? — спросил Жори. — Пусть войдет, позабавит нас.

Дверь отворилась, и на пороге, без приглашения, появилась г-жа Жабуй, Матильда, как все фамильярно ее называли. У нее было плоское изможденное лицо, исступленные глаза, обведенные темными кругами, вид жалкий и истасканный, хотя ей было всего тридцать лет. Рассказывали, что отцы-монахи выдали ее замуж за маленького Жабуя, вдовца, торговля которого в то время процветала благодаря благочестивой клиентуре квартала. В самом деле, иногда можно было заметить неясные силуэты в сутанах, которые таинственно маячили в глубине лавочки, благоухавшей ароматами лекарственных снадобий и ладана. Там царила монастырская сдержанность, елейность ризницы, хотя в продаже были далеко не священные предметы. Ханжи, входя туда, шушукались, как в исповедальне, и, бесшумно опуская шприцы в сумки, уходили, потупив глаза. Все дело испортил слух об аборте; впрочем, некоторые благомыслящие люди полагали, что это была всего лишь клевета, пущенная виноторговцем, помещавшимся напротив Жабуя. С тех пор как вдовец женился во второй раз, дела его пришли в упадок. Даже цветные шары и те, казалось, потускнели; подвешенные к потолку сухие травы рассыпались в прах, а сам Жабуй кашлял так, как будто душа у него выворачивалась наизнанку; от него остались только кожа да кости. И, несмотря на то что Матильда была религиозна, благочестивая клиентура мало-помалу перестала посещать лавочку, находя, что ее владелица, не считаясь с умирающим Жабуем, чересчур вольно держит себя с молодыми людьми.

Матильда остановилась на пороге, шаря глазами по сторонам. От нее исходил сильный запах целебных трав, которым была пропитана не только ее одежда, но и жирные, вечно растрепанные волосы: тут перемешались и приторная сладость мальвы, и терпкость бузины, и горечь ревеня, и жгучий запах мяты, похожий на горячее дыхание, на дыхание самой Матильды, которым она обволакивала мужчин.

Матильда притворилась удивленной:

— Боже мой! Сколько у вас народу!.. Я и понятия не имела, зайду попозже.

— Хорошо сделаете, — ответил взбешенный Магудо. — К тому же я сам сейчас ухожу. Позировать мне вы будете в воскресенье.

Клод, пораженный, смотрел то на Матильду, то на скульптуру Магудо.

— Как! — закричал он. — Неужели ты находишь у мадам образцы подобной мускулатуры? Черт побери, ты здорово утучнил ее!

Все заливались хохотом, слушая сбивчивые объяснения скульптора:

— Да нет, торс не ее, ноги тоже; всего лишь голова и руки, но она дает мне некоторое направление, намек — не больше того.

Матильда смеялась вместе со всеми резким, вызывающим смехом. Она прикрыла за собой дверь и, чувствуя себя как дома, в восторге от такого количества мужчин, жадно рассматривала их, терлась об них, как кошка. Смеясь, она широко открывала похожий на черную дыру рот, в котором не хватало многих зубов; истасканная, пожелтевшая, костлявая, она была отталкивающе безобразна. Жори, которого она видела впервые, приглянулся ей; ее соблазнили его каплунья свежесть и многообещающий розовый нос. Она ткнула его в бок и, чтобы подстрекнуть, с бесцеремонностью публичной девки плюхнулась на колени к Магудо.

— Отстань! — отпихнул ее Магудо, вставая.

У меня дела… Не так ли? — обратился он к остальным. — Ведь нас ждут.

Он прищурил глаза, предвкушая хорошую прогулку. Все подтвердили, что их ждут, и дружно взялись помогать Магудо, прикрывая старым тряпьем, смоченным в воде, его глиняную скульптуру.

Матильда приняла покорный, огорченный вид, но, по-видимому, не собиралась уходить: она лишь переходила с места на место, когда ее толкали. Шэн, переставший работать, застенчиво выглядывал из-за своего полотна и широко раскрытыми глазами, полными жадного вожделения, воззрился на Матильду. До сих пор он еще не раскрыл рта, но когда Магудо выходил в сопровождении трех приятелей, Шэн решился наконец и своим глухим, как бы связанным долгим молчанием голосом произнес:

— Когда ты вернешься?

— Очень поздно. Ешь и ложись спать… Прощай.

Шэн и Матильда остались вдвоем среди груд глины и луж грязной воды. Лучи солнца, проникая сквозь замазанные мелом стекла, беспощадно обнажали нищенский беспорядок этого жалкого угла.

Клод и Магудо пошли вперед двое других следовали за ними; Сандоз трунил над Жори, утверждая, что тот покорил аптекаршу. Жори отнекивался:

— Ну тебя, она просто ужасна, да и стара: она нам в матери годится! У нее пасть старой суки, потерявшей клыки!.. Такая, чего доброго, отравит все, что находится у нее в аптеке.

Подобные преувеличения смешили Сандоза. Он пожал плечами.

— Ладно уж, не строй перед нами недотрогу, ты и с худшими имел дело.

— Я! Когда это? Уверен, как только мы вышли, она кинулась на Шэна. Вот свиньи, представляю себе, что они там вытворяют!

Магудо, казалось весь поглощенный беседой с Клодом, не закончив начатой фразы, повернулся к Жори, сказав:

— Плевать я на нее хотел!

И опять возобновил прерванный разговор с Клодом; через несколько шагов он снова бросил через плечо:

— К тому же Шэн чересчур глуп!

На этом с Матильдой покончили. Четверо приятелей, шагая рядом, казалось, заняли всю ширину бульвара Инвалидов. Это было любимое место прогулок молодых людей, иногда вся их компания присоединялась к ним на ходу, тогда их шествие напоминало выступившую в поход орду. Эти широкоплечие двадцатилетние парни как бы завладевали мостовой. Как только они собирались вместе, фанфары звучали в их ушах, они мысленно зажимали в кулак Париж и преспокойно опускали его себе в карман. Они уже не сомневались в победе, не замечая ни своей рваной обуви, ни поношенной одежды, они бравировали своей нищетой, полагая, что стоит им только захотеть — и они станут владыками Парижа. Они обливали презрением все, что не имело отношения к искусству: презирали деньги, презирали общество и в особенности презирали политику. К чему вся эта грязь? Она — удел слабоумных. Друзья были одушевлены великолепной несправедливостью, сознательным нежеланием вдуматься в потребности социальной жизни, ослеплены сумасшедшей мечтой быть в жизни только художниками. Страсть к искусству, хотя и доведенная до абсурда, делала их смелыми и сильными.

Назад Дальше