Старые друзья - Санин Владимир Маркович 23 стр.


— Гриша, помнишь, как ты подарил мне туфли-лодочки? — ударилась в лирику Птичка. — На двадцатилетие, первые в жизни…

— А чей, между прочим, день рождения? — не унимался Володька. — Может, Васин или Костин? Пусть основной вопрос философии, пить или не пить, решает именинник.

— Волюнтаризм, — определил я, — решает, как сказано в документах, народ. А что такое испокон веков у нас в России народ? Это наивысшие по номенклатуре товарищи, в данном случае замминистра тов. Трофимов. А раз он демократическим путем решил, что вечером, значит, быть по сему.

— Демагог ты, Квазиморда, и подхалим, — упрекнул Серега.

— Типичный подхалим, — подхватил Володька. — Причем отпетый.

— От подхалима слышу! — огрызнулся я. — Кто товарищу лично Брежневу в любви объяснялся? Ты, Бармалеюшка, ты.

— Военная хитрость, — разъяснил Володька. — Я, в отличие от вас всех, перестроился еще в период брежневщины, сусловщины и кирилленковщины. В то время, как вы показывали фиги в кармане, я тщательно изучил слабые стороны монумента, возвестил на всю страну, что преданно и бескорыстно его обожаю — и в результате наголову разбил Госплан, Госснаб и родное министерство.

По требованию публики Володька рассказал эту поучительную историю. Став директором, он решил осуществить свою давнюю мечту — реконструировать завод. Но для этого необходимо было новое оборудование, которое три упомянутые организации смутно пообещали поставить к двухтысячному году. Прикинув, что к этой юбилейной дате и он сам, и завод морально и физически превратятся в труху, Володька с помощью своей мозговой шпаны придумал довольно-таки наглый и неслыханный по своей хитроумности план. В то время было модно и идеологически выдержано рапортовать о достигнутых под мудрым руководством неслыханных успехах, и Володька от имени трудового коллектива послал дорогому и глубочайшим образом уважаемому письмо, каковым дал заверение удвоить выпуск продукции на имеющихся производственных площадях путем установки нового оборудования. По обычаю того времени, письмо было опубликовано в центральной печати вместе с ответом лично товарища Брежнева, который благодарил коллектив за ценную инициативу и выражал уверенность, что установка нового оборудования приведет к намеченной цели.

Остальное было делом техники. Этот бесценный ответ Володька распечатал, как листовку, в сотне экземпляров, каковые злодейски разбросал по кабинетам Госплана, Госснаба и родного министерства. Тамошние бюрократы взвыли, грозились оторвать Кузьмичеву голову и оставшуюся руку, но Володька, будто оглохнув, вместо объяснений спокойно, по-партийному зачитывал бюрократам мудрый ответ, и тем ничего не оставалось делать, как приказать директору Ново-Краматорского завода вне всякой очереди изготовить для бандита Кузьмичева новое оборудование, что и требовалось доказать.

— А вы говорите — застой! — весело закончил Володька свой рассказ. — Кстати, мой коллега в Ново-Краматорске выдал такую сентенцию: «В Америке, в штате Пенсильвания имеется примерно такой же завод, как мой. И я подумал: что нужно сделать, чтобы разорить оба завода? Да поменять нас, директоров, местами! Я, как у нас принято, буду отбрыкиваться от заказов, а американец, как у них принято, загребать их своими лапами. И оба завода быстро пойдут ко дну!»

— Похоже, — Вася кивнул. — Однако бандюга ты первостатейный, ты ведь прекрасно понимал, что тебе досталось оборудование, которое должен был получить кто-то другой.

— Вот именно! — Володька приложил руку к сердцу. — Прямо-таки душа за него болела.

— А совесть? — негодующе спросила Птичка.

— Мучила, да еще как! — признался Володька. — Целых полчаса, именно такой отрезок времени меня крыл по междугородному телефону директор ограбленного предприятия. Что поделаешь, человек человеку волк, товарищ и брат.

— Действительно, разбойничья философия, — удивилась Елизавета Львовна. — Неужели все руководители нашей промышленности ее разделяют?

— Я первый не разделяю! — округлив глаза, поклялся Володька. — Меня попроси — последний станок отдам… если он никуда не годен. А если честно, Елизавета Львовна, то каждый завод ведет борьбу за выживание: боремся с планом, с поставщиками, потребителями, законностью. Мы как корова, попавшая в болото: одну ногу вытащим, другая увязает, другую вытащим… А когда тонешь, хватаешься за соломинку. Вот и пришлось воспользоваться добротой и полной некомпетентностью товарища Брежнева.

— Это точно, ему чихать было на то, что и какой завод получит, — благодушно сказал Вася, — лишь бы лишний раз свою фамилию в газете увидеть, а еще лучше — покрасоваться в телевизоре. Очень он это обожал. А вот Сталина при всех его недостатках, перехитрить было трудно. Гитлер — этот перехитрил, а другого случая даже не припомню.

— Он сам себя перехитрил, — сказал Мишка. — Стал рабом своего принципа: «Никогда никому и ни в чем не доверяй». Вот и прожил жизнь взаперти — без любви, без семьи, без друзей. Он, в сущности, был невероятно одинок, ведь это страшно: ни с кем не поговорить по-человечески. Разве можно расслабиться, излить душу людям, в глазах которых либо животный страх, либо собачья преданность? Одиночество — удел палача. Одного сына предал, другому позволил развратиться, дочери сломал жизнь…

— Будем объективны, — сказал Вася, — при всем том он проявил себя, особенно в войну, великолепным организатором и очень даже неглупым человеком.

— Чингисхан, Тамерлан, Аттила и Гитлер тоже были великолепными организаторами и очень неглупыми людьми, — возразил Мишка. — Только эти их незаурядные способности дорого обошлись человечеству. Самое большее, на что я могу согласиться, так это закончить Сталиным сей мрачный перечень. Впрочем, когда наше поколение вымрет, потомки это сделают сами. Они будут объективнее, среди нас слишком много, с одной стороны, пострадавших от деспота, а с другой — им взлелеянных, возвышенных, впитавших с пеленок слепую веру в его сатанинскую власть. Потомки раскроют всю правду, докажут, что от его деспотизма внутри страны погибло куда больше народу, чем в войну.

— Куда больше, — эхом повторила Птичка, глядя на Андрюшкин портрет. Я принес его с собой и повесил на сосну. Сделан был портрет с любительской карточки, снятой в тот самый последний день рождения. Андрюшка держал в руках листки с «Тощим Жаком», которого уже начал читать. Я специально захватил именно этот портрет, а почему — потому, что Андрюшка на нем зачитывал свой приговор. Именно приговор, сегодня, друзья мои, вы все об этом узнаете. Извините, но другого выхода я не нашел.

— Если разрешите, — робко сказала Елизавета Львовна, — я бы хотела внести предложение: может, хватит о Сталине? Газеты, журналы, телевидение, люди с трибун — все его разоблачают или защищают, у вас, когда мы видимся, тоже Сталин на языке. Наболело, понимаю и разделяю, но в жизни столько интересного. Уж лучше об этом, господи… о футболе. Все рассмеялись.

— Тоже массовый психоз, — ободренная, продолжила Елизавета Львовна. — Олимпиады, спартакиады, чемпионаты, неистовые страсти вокруг шахмат… Когда я беседую с нынешними школьниками, то поражаюсь, как мало они читают: некогда! Все хотят развлекаться.

— Превращаемся в общество потребителей, — поддержал Серега. — Сталина ругаем, а при нем этого не было.

Тут, к неудовольствию Елизаветы Львовны, вновь заспорили, что при Сталине было, а чего не было. Я в споре не участвовал, потому что предмет этот давно и детально для себя продумал. Моя точка зрения такова: нынче довольно часто с горечью и слезой пишут, что мы слишком стали потребителями, забыли идеалы и прочее. Лично я не понимаю, что в тяге к потреблению плохого; может, здесь имеется какая-то политэкономическая тонкость, в которой я не разбираюсь, а скорее — обыкновенный ученый треп, отрыжка старых времен, когда нам со всех трибун внушали, что главное — работать не за страх, а за совесть, чтобы потомки относились к нам с восторгом и восхищением: «Молотки они были, наши деды-отцы, прадеды, таскали одну-единственную пару штанов, жили в собачьих конурах, а вкалывали будь здоров, чтобы я потреблял по потребностям». Приятно, конечно, сознавать, что наши отдаленные потомки будут питаться исключительно ананасами и рябчиками, но почему бы и нам по-человечески не пожить? Так нет, как завели старую пластинку, так до сих пор не очень-то ее меняют: производи, а потребляй столько, чтобы хватило сил производить. Бывает, листаешь газеты, и очень автор статьи сокрушается: эх, какие золотые годы были, какой энтузиазм, когда личных коров и их хозяев в одно стадо сгоняли, бетон на носилках таскали, кирками каналы рыли, обогнали всю Европу по чугуну и благодаря этому войну выиграли. Черта с два — благодаря! Вопреки! Про коллективизацию и говорить неохота, и читать страшно, что с крестьянством сделали, да еще и подсчитать нужно, кто лучше страну кормил, единоличники в двадцатых или колхозники в тридцатых-сороковых, а что касается индустриализации, то стыдно вспоминать, что половина заводов немцам в руки попала да пропала, а отсюда следует, что второй половины да того, что на Урале и в Сибири в войну построили, вполне для Победы хватило. Так какой же вывод сделает не шибко ученый, но обладающий здравым смыслом старый хрыч вроде меня? А такой, что не надо было «Россию, кровью умытую», сталинским хлыстом погонять, надрываться, грыжи, язвы и сроки зарабатывая, а надо было спокойно, хотя и бдительно, жить, производить меньше, да лучше и народ досыта кормить, как, уходя, завещал Ленин. Словом, жить по-европейски, к чему Россия с Петра Великого стремилась, а не по-азиатски, к чему привел нас Лучший Друг детей и физкультурников… История вроде бы это прояснила, а вот мы продолжаем спорить, когда было лучше: тогда, когда одна пара штанов и бурные овации, или сейчас, когда штанов навалом и никаких оваций, в гласность они считаются неприличными. Что касается меня, то я по тому времени не скучаю и никак не склонен по-стариковски поругивать молодежь за видео, брейки и рок-ансамбли, пусть она живет лучше, интереснее и веселее, чем жили мы. Самое забавное, что среди тех, кто громче всех ругает молодежь за потребительство, заметной фигурой высится наш писатель из девятиэтажки, у которого имеется двухэтажная дача, красным деревом отделанная, и, судя по тому, что писали в «Известиях» об астрономических тиражах его книг, ему должны сниться кошмарные сны о денежной реформе…

Между тем спорщики подхватили другую тему.

— До Госкомспорта перестройка не дошла, — донесся до меня голос Птички. — Преступно тратить сотни миллионов на спортивную элиту, когда в детских домах нищета! Гриша, дай на минутку Лаэрция, я там подчеркнула одно место.

Зная мои пристрастия, Птичка подарила мне на день рождения книгу древнегреческого писателя Диогена Лаэрция «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов». Найдя нужную страницу, Птичка прочитала:

— «Далее, Солон сократил награды за гимнастические состязания, положив 500 драхм за победу в Олимпии, 700 драхм — на Истме и соответственно в других местах; нехорошо, говорил он, излишествовать в таких наградах, когда столько есть граждан, павших в бою, чьих детей

надо кормить и воспитывать на народный счет». Впечатляет? — Птичка потрясла книгой. — Мой коллега, известный спортивный врач, говорит, что взрастить и содержать одну лишь спортивную звезду стоит столько же, сколько построить ясли… И до каких пор мы будем швырять деньги в этот бездонный колодец?.. А так называемая художественная самодеятельность? Одевать, обувать и кормить, возить из города в город, из республики в республику целую армию молодых бездельников! Володя, признайся, сколько ты тратишь на своих футболистов

и танцоров? А сколько выставок, административных дворцов, разного рода форумов и прочей показухи! Нет уж, сначала — детские, родильные дома и больницы!

Потом долго спорили о перестройке, правильным или неправильным путем мы пошли, потом Вася подверг критике разгул демократии и гласность, из-за которых министры и их замы стали нервными, Володька обозвал Васю тормозом, а Вася Володьку левым экстремистом, потом Серега, который от этих споров стал страшно зевать, припомнил о фронте, и все ударились в воспоминания, потом купались в реке, валялись на травке и дремали, а к вечеру стали жарить шашлыки. Накрыли стол, притащили из холодильника бутылки, наставили всякой снеди, дымящиеся шампуры…

Хорошо прошел день, жалко было его омрачать… Птичка предложила выпить за Андрюшкину светлую память. Молча, не чокаясь, подняли рюмки.

— Погодите, — я поставил рюмку на стол. — Успеем. Давайте сначала разберемся, почему мы пьем сегодня за Андрюшкину светлую память, а не за его здоровье.

Из-за сильного волнения я стал заикаться, и голос мой сел — сам его не узнавал, будто чужой. И выражение лица, наверное, стало чужим; во всяком случае, все замолчали и с недоумением на меня смотрели, а Птичка — та даже со страхом: видать, ждала чего-то, не слепая, уж она-то чувствовала, что со мною что-то происходило.

— Ты что, Гриша? — посерьезнел Вася.

— Ладно, давайте сначала за светлую память, — я залпом выпил водку. Налил еще, выпил один. Потянулся к бутылке, но Костя молча ее убрал.

— Что с вами, Гриша? — тревожно спросила Елизавета Львовна.

А я не мог сказать ни слова — спазм в горле. Птичка взяла мою руку, нащупала пульс.

— Наташа, возьми из моей сумки валокордин, — попросила она.

— Не надо, уже прошло, — сказал я. И тут же перехватил Мишкин взгляд: в нем было понимание!

— Мишка, ты у нас оракул, — пошутил я. — Может, за меня скажешь?

Мишка ничего не ответил.

— Гриша, — тихо проговорила Птичка, — ты нас пугаешь. Говори.

— Хорошо, — согласился я. — Хотя, ребята, ничего хорошего в этом нет. Андрюшку предал один из нас.

XXIII. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

(Окончание)

Сказал — и обомлел. Не стану лукавить, месяц готовился к этой минуте, сто раз воссоздавал в уме возможную реакцию, но никак не ожидал, что она будет такой. Теперь, когда все позади, честно признаюсь, что поначалу здорово пожалел и даже струхнул. Я себя переоценил, никакой я, к черту, не психолог. И вообще нельзя играть в такие игры, когда имеешь дело не с прохвостом-маклером или Петькой Бычковым, а со старыми друзьями.

Я ожидал упреков, негодования, даже взрыва ругательств, а ничего подобного не произошло. Наступило молчание, нестерпимо долгое и угнетающее. Только что я говорил чужим голосом, а сейчас на меня смотрели чужие люди. Теперь-то я понимаю, что иначе на тебя не могли смотреть те, которым ты обдуманно и расчетливо плюнул в душу, но тогда это было невыносимо. Минуту назад веселые, жизнерадостные, свои в доску, они молча смотрели на меня, сникшие и постаревшие, будто отгороженные каким-то барьером. И с каждой секундой этого молчания я все больше проникался мыслью, что совершил непростительную глупость, вдребезги разбил все, что было дорого в жизни. Как Андрюшка «Тощим Жаком», я тоже вынес себе приговор: такого они мне не простят. И еще, помню, подумал, что если так и будут молчать или, хуже того, встанут и начнут расходиться — пойду к реке и утоплюсь.

Но меня все-таки пожалели.

— Ты сказал и слишком много, и слишком мало, — начал Вася. — Придется тебе, Гриша, доложить, почему ты решил, что кто-то из нас.

— Чушь собачья! — Это я смягчаю. Володька выругался грубее. — Не для того я сюда приехал, чтоб получить по морде!

— Не тебе одному, нам всем врезали, — сказал Костя. — Давай, Гриша.

Это другое дело, бойкота нет, мне дали слово и должны меня понять. Я подробно, в деталях рассказал обо всем, что предшествовало встрече с Лыковым и о самой встрече. Видя, какое впечатление это произвело, я вставил в диктофон пленку с записью разговора с Лыковым, и мы дважды ее прослушали. Тут очень важны были нюансы — мои вопросы, его ответы, истерический смех.

И снова наступило молчание, но оно уже было совсем иным. Пленка потрясла, в ней была какая-то жуткая достоверность, она обвиняла всех, вместе и каждого в отдельности. Теперь мне уже никак не хотелось топиться, тайна больше не давила, ее тяжесть была разделена на всех.

— Но это немыслимо! — вырвалось у Елизаветы Львовны. — Извините, Гриша, но я не верю ни единому слову этого очень скверного человека.

— Костя, — сказал Вася, — ты поднаторел в такого рода делах, тебе и карты в руки.

— Эмоциями, Елизавета Львовна, ничего не докажешь, — сказал Костя. — Бывает, что даже последний подонок, когда его припрут к стене, говорит правду. А Гриша Лыкова припер, грубым шантажом — но припер. Я тебе, Гриша, аплодирую, с таким джентльменом, как Захар, и я бы допрос поставил примерно так же. Ладно, — Костя с силой ударил ладонью по столу, — к делу. У меня есть два соображения. Первое: профессиональный подлец и провокатор, Захар снабдил Гришу этой версией, чтобы просто ему и всем нам отомстить. Классический пример — взял и подбросил яблоко раздора. Поди проверь! Он ведь не так давно из органов уволился, вполне мог кое-какие материалы из Андрюшкиного досье повыдергивать. Такие случаи бывали, можете поверить на слово — бывали, и не раз. Второе соображение: печенкой чувствую, а я этому органу придаю большое значение, что в лыковской версии имеется какой-то элемент достоверности, в этом меня, Гриша, убедил не столько твой рассказ, сколько пленка. Поэтому предлагаю пока что отбросить первое соображение и сосредоточиться на втором, к первому мы всегда успеем вернуться.

— Пусть будет так, — кивнул Вася. — Но разговор, как я понимаю, предстоит долгий и нешуточный, Гриша выпил, а теперь и я хочу. За Андрюшкину светлую память!

Не чокаясь, выпили, долго закусывали. Такой угрюмой наша компания была разве что тогда, когда взяли Андрюшку: все, как один, пришли, и мы здорово надрались. И разговор у нас был такой, что «Тощий Жак» мог показаться невинной шуткой, каковой он, в общем, и был на самом деле. Но — внимание! — о том разговоре никто не донес! А это значит, что единственной мишенью доносчика был Андрюшка.

Так я и сказал.

— Гриша, — Птичка потемнела лицом, — мне страшно. Ты будто заживо сдираешь с нас кожу.

— Боже мой, — прошептала Елизавета Львовна, — Андрюшка… У кого могла подняться рука…

Костя усмехнулся.

— У меня, у вас, у Птички… у всех нас. Пока что мы все подозреваемые, Елизавета Львовна. Кстати, и ты, Гриша, ты ведь тоже присутствовал.

Назад Дальше