Ратное счастье - Чудакова Валентина Васильевна


Валентина Чудакова

Иногда мне говорят: «Какая у вас необыкновенная военная судьба!» А что, собственно, необыкновенного, что удивительного в моей военной судьбе? Просто мне довелось разделить почетную и нелегкую долю немалого числа своих сверстников, надевших солдатские шинели на совсем еще молодые, неокрепшие плечи. Говорю это вовсе не из скромности, а потому, что знаю множество подобных судеб. Такое уж было время: война.

Другое дело, что судьба моя на фронте сложилась, если можно так выразиться, на мужской лад. Не медработником была (если не считать лишь самого начала), не связисткой, не зенитчицей, а строевым командиром, офицером стрелковой части. Более того, одно время пришлось воевать даже с мужским документом в кармане: «Младший лейтенант Чудаков...» Что ж, и такое, как известно, случалось не только со мной. ...На седьмой день войны, подступившей к тому времени к Псковщине, вплотную к порогу бабушкиного дома, мне — круглой сироте — удалось пристроиться к кадровой дивизии, в полном порядке, крепко огрызаясь огнем, отходившей из Прибалтики. Была приказом зачислена в эту дивизию воспитанником. Вначале служила при медсанбате, как говорится, «девочкой на побегушках». Освоила азы первой помощи и перевелась санинструктором в полк: все ближе к переднему краю, чем дивизионный медсанбат.

С декабря 1942 года (мне тогда трех месяцев еще не хватало до совершеннолетия) я командовала пулеметным взводом. Это было уже в другой стрелковой дивизии — Сибирской, участвовавшей затем в освобождении Смоленска и получившей почетное название «Смоленской». После очередного ранения снова попала в другую дивизию, уже третью по счету, и здесь в сентябре 1943 года была назначена командиром пулеметной роты.

И когда мне говорят, что моя военная судьба сложилась счастливо, тут уж я не спорю. Еще бы! Столько времени прослужить на фронте, в подразделениях переднего края, пройти через столько боев, перенести две контузии и пять ранений—и дожить до Победы, остаться не только живой, но даже не искалеченной,— это ли не ратное везенье?! В белорусском лесу напоролась как-то прямо на фашистскую «шпринген-мину» и чудом осталась почти невредимой. Да, кому как отмерено. Как и сколько...

Однажды, бессонной ночью, я стала вспоминать, подсчитывать, и оказалось, что на войне из десяти своих комбатов я пережила девятерых... Лишь один из них жив и сейчас — инженер-полковник в отставке Александр Никитич Бессараб... Все они, конечно, были разными — и по внешности, и по характеру, и по возрасту, но в моей памяти они — словно родные братья. Отчизны - верные сьшы, рыцари без страха и упрека.

Это, так сказать, непосредственные мои начальники, командиры батальонов. А мои подчиненные — командиры взводов, сержанты, рядовые пулеметчики,— сколько их осталось лежать там, в родной земле и в чужих землях!..

Нередко спрашивают меня, как спрашивают всех ветеранов войны: «Что было самым страшным на фронте?» Не праздный вопрос, и не так-то просто на него ответить.

Может быть, слепая разрушительная сила вражеской артиллерии, смертоносный металл, разящий без разбора и робкого, и отважного? Или плен? Ничего, кажется, не было страшней, недаром каждый из нас всегда помнил, что последний патрон надо беречь... А как страшен «огонь на себя», когда свои снаряды бьют по твоему квадрату! А когда рядом от мучительной раны умирает твой боевой товарищ, а ты не в силах ему помочь...

Герои батальных кинофильмов часто каким-то образом успевают если не помочь, так хоть проститься. В настоящем бою, в атаке, такой возможности командир не имеет, он не вправе отвлечься от своих обязанностей и на долю секунды: это грозит гибелью всего подразделения, срывом боевого задания. Вот так: даже проститься с умирающим другом не можешь себе позволить...

Все это я испытала, и мне трудно сказать, что именно было самым страшным на войне. Наверно, сама война... Романтики там —ноль целых и столько же десятых. Необходимость, священный долг. И если бы снова возникла такая необходимость,— снова, конечно, пошла бы.

Что было самым страшным, я, повторяю, затрудняюсь сказать, а вот самым горьким и обидным для меня лично было — разлучаться с боевыми товарищами, с воинскими частями, с которыми успела сродниться и которые из-за ранений утрачивала не раз.

Может, предвоенное мое сиротство было причиной того, что я так прирастала сердцем к своей фронтовой семье? Во всяком случае, в моем, тогда еще совсем юном, возрасте расставание со своей ротой, со своим батальоном, полком было таким горем, что и сейчас, через солидную толщу годов, горько вспоминать. Поэтому для меня и теперь такие выражения, как «окопное братство», «полковая семья», «родные знамена», «солдатская дружба»,— все это не громкие слова, не патетика, а совершенно конкретные нравственные категории, полные глубоко личного, душевного смысла. Без них, я в этом уверена, немыслимы ни участие в справедливой войне, ни солдатская служба мирного времени.

Моим однополчанам — и фронтовикам, оставшимся в живых, и тем, кто обрел бессмертие на поле брани, и нынешним законным наследникам нашего героического прошлого — посвящаю я свою новую книгу о войне.

Работая над ней, я старалась избегать даже самой маленькой беллетризации жизненного материала. Действительные события описаны здесь такими, какими они и были, во всяком случае — такими, какими их сохранила память. Лишь в некоторых случаях я с огорчением обнаруживала, что прошедшие десятилетия стерли в памяти фамилию того или иного из моих фронтовых товарищей, недолго пробывшего в роте; тогда уж, да простят мне они, я давала им фамилии, подсказанные воображением. Но все равног я не сомневаюсь, что и в этих случаях те из моих боевых друзей, которые прочтут эту книгу, узнают в героях и себя, и друг друга.

* * *

...Предчувствие меня не обмануло: из госпиталя я не попала обратно в Сибирскую дивизию. Я знала, что после выздоровления в свою часть возвратиться очень непросто. Прорываются отдельные счастливчики и офицеры высоких рангов, да и то с трудом. И уж отнюдь не пехотинцы.

В отношении пехоты бытует правило: «Не специалист… Пойдешь, куда направят. Не все ли равно, где воевать?» Нет, не все равно, и даже очень не все равно! Пусть в полку уже почти не осталось друзей и просто знакомых, а воина тянет к родному солдатскому костру, под родные знамена. Фронтовики в госпитале так и говорят: «Домой хотим!» А домой-то и не пускают. Это одна из накладок войны. Неприятно. А что делать? Моя дивизия, пока я лежала в госпитале, выбыла куда-то на Южный фронт...

В отделе кадров армии, узнав об этом от добродушного полковника Вишнякова, я едва не заплакала: при одинаковых обстоятельствах второй раз теряла всех разом. После ржевских боев в сорок втором потеряла мою первую дивизию, которая меня удочерила и воспитала. Тогда было так же: пока лечилась после первого ранения и училась на офицерских курсах, дивизию перебросили в глубокий тыл на переформировку. А теперь вот Сибирская...

В обороне ли, в бою ли — всегда впереди, на самом ответственном участке. И песня у нас была. Коллективно сложили.

Мы Прилепы, Никольское взяли,

За Карманово храбро дрались:

Вражьи танки на воздух взлетали,

Вражьи «юнкерсы» падали вниз!..

Вперед, Сибирская, несокрушимая...

Да еще и «Смоленская»! Раненые офицеры меня донимали, даже комдива нашего осторожно поругивали за то, что якобы всех «обскакал» при штурме Смоленска. Я отмалчивалась, памятуя фронтовую истину: лучшая дивизия та, в которой воюю я. А лучший комдив тот, который ею командует.

Мы смерти не пугаемся,

От пули не сгибаемся,

От раны не шатаемся —

Такой уж мы народ!..

Это пели мои ребята, сибиряки-пулеметчики. Это пела я вместе с ними. А теперь у меня нет тех ребят, нет Сибирской и нет славного комдива Моисеевского...

В отделе кадров армии полковник Вишняков меня поздравил дважды: с выздоровлением и с присвоением очередного звания. Я точно и не слышала, отвлеченная невеселыми мыслями. Каюсь, кажется, даже и не поблагодарила.

'— Так вот что, старший лейтенант,— значительно сказал начальник кадров,— пойдешь командиром пулеметной роты в дивизию полковника Верткина.

Я сразу очнулась и энергично запротестовала:

—Что вы! Что вы! В, чужую дивизию, да еще и на роту! Взводным еще туда-сюда, но с ротой не справлюсь. Честное офицерское, не по плечу.

Полковник Вишняков усмехнулся:

Не прикидывайся сиротой казанской. — Он поглядел на меня испытующе. — Вон Евдокия Бершанская полком заворачивает, и хоть тебе что. Слыхала небось?

Сравнили! Да у нее в полку все женщины!

Думаешь, ей легче? И хватит. Решено и подписано. Вот тебе выписка из приказа. А сейчас садись чай пить. С печеньем. А главное, из самовара. Такое дело — не фунт изюму. Верно?

Конечно,— согласилась я, с острой тоской вспомнив бабушкин самовар-говорун, долгие чаепития в субботние банные вечера, с топленым молоком, с лепешками-преснухами, с липовым цветом вместо заварки, с сахаром вприглядку. Зато иногда с медком. Да, и медок был. Был, да сплыл. Лучше и не вспоминать. Так легче...

А помнишь? — Гостеприимный хозяин заговорщицки мне подмигнул и тихонечко засмеялся.

Что? — не поняла я.

А как ты от командарма пряталась? Неужто забыла? А Виталий Сергеевич тебя помнит. Обедать велел пригласить. Вместе и пойдем.

Да что вы, товарищ полковник! — испугалась я. — Сюрприз за сюрпризом. Не умею я обедать с генералами! Не привыкла. Боюсь их. С самого начала войны боюсь. У меня даже такой инстинкт выработался: как завижу генеральские лампасы, так в кусты.

Ну и чудачка! — рассмеялся начальник армейских кадров. — Это чем же тебе так генералы насолили?

А тем: как увидит в поле или на марше генерал какой-нибудь, так и начинается: «Сколько лет? Откуда? Каким военкоматом призвана?» Отвечаю по-честному: никаким. Доброволец. Не верят! «Не хитри, пигалица, добровольцы тоже через военкома оформляются». Как бы не так! Да с нами в военкомате и разговаривать не стали! Эко диво — сопляки восьмиклассники. А мы, верите ли, когда услышали по радио: «Родина-мать в опасности!» — к военкому всем классом заявились. Да только зря. Не взял ни одного. Все равно мы стали солдатами. Немцы подошли к нашему городу как-то уж очень скоро. И мы почти все оказались на фронте. Безо всякого военкомата. Примазывались по двое-трое к отступающим частям. Мы же не виноваты, что несовершеннолетние. И потом, разве человек в шестнадцать лет — ребенок? Аркадий Гайдар в свои шестнадцать полком командовал. А Павка Корчагин? Их небось не спрашивали, сколько им лет. А меня? Вот вам пример. Попалась я под Старой Руссой на глаза генералу Кастицыну. И он сразу: «Это что такое? Это кто разрешил? В тыл! За школьную парту!» Хорошенькое дело: все на фронт рвутся, а меня — в тыл. Да за что? Точно я зря солдатский хлеб ела. Ну не обидно ли? Несчастье помогло. В окружение мы тогда попали, и генералу Кастицыну стало не до меня. Так и осталась на фронте. Нет, товарищ полковник, и не зовите! Как бы не так — «к командующему на обед». Знаю я вашего генерала Поленова. Сами помните, как он меня в мужчину превратил, когда приказ о выпуске младших лейтенантов подписывал. Читал, читал, а как до моей фамилии дошел — здрасьте! — собственноручно на мужскую исправил. Хорошо?

;— Ох, да не смеши ты меня, пулеметчица. Виталий Сергеевич же не знал, что ты на курсах одна среди мужчин учишься. Мы же восстановили истину. Чего ж обиду таить? Э... да ты, никак, плачешь? Ротный, да' в своем ли ты уме? И впрямь плачет девчонка!..

Но я уже не плакала — ревела в три ручья.

Воды... это самое... холодной поищу. — Полковник Вишняков растерялся. Впрочем, мне было все равно.

Вот принес. Попей. Ну, будет. Неудобно же — строевой офицер, и вдруг...

Товарищ полковник, если бы вы только знали, какие у меня были ребята в Сибирской!.. Непочатов: Пырков, Гурулев. А дед Бахвалов!.. Лучший пулеметчик дивизии. В прошлом чапаевец. Таежник-медвежатник. Бородища — хоть траншею подметай. В первый же день он мне заявил: «Хоть ты и взводный командир, но я тебе прямо скажу: я бы вашего брата и близко к траншее не подпускал». А потом, когда мое совершеннолетие справляли: «Кто из вас, мазурики, сказал, что женщина на фронте — это вред и беспорядок? Признавайтесь!» Ведь верно смешно? А Пырков? Он — тюменский вор. Терпел, терпел на фронте, да и проворовался. Седло у артиллеристов стащил. Не для себя, понимаете,— для меня. Ногу я тогда на ученьях вывихнула—верхом ездила. Судили мы его. Сами. Защитником деда Бахвалова назначили. А он: «Граждане судьи, черного кобеля не отмоешь добела». А командир стрелковой роты Мамаев: «Женщина на корабле — несчастье». Он из моряков. Мы с ним с утра и до ночи на первых порах грызлись. Командир полка решил было меня перевести в другую роту. А Мамаев, понимаете, обиделся: «Воспитывал, воспитывал, а теперь отдай дяде!» А Гурулёва немец Вальтер в траншее поймал и... привел его к нашему комбату. Понимаете? Вот было смешно. А мне попало тогда за то, что мой солдат без оружия по обороне бродит. А... Да что там говорить. Вот еще кого-либо потеряю — и сердце разорвется.

Ничего, девочка, пройдет. Ты у нас молодец. Время, говорят, лучший лекарь. Все раны со временем залечиваются.

Но и другое говорят, товарищ полковник: «Если ранено сердце — всю жизнь будет болеть». Не помню, кто сказал, но...

На обед к командарму я так и не пошла. С разрешения полковника завалилась на его узкую койку-нары и заснула как убитая. А проснувшись, испугалась:

— Опоздала!

— Куда? — Полковник Вишняков что-то писал при свете хорошо заправленной керосиновой лампы. — Дорога неближняя и небезопасная. На ночь глядя не отпущу. Переночуешь у наших телефонисток, а завтра спозаранок — в путь-дорогу.

В первый раз за всю войну, не считая госпиталей, я лежала на настоящей кровати и даже на простыне. Но все равно не сомкнула глаз до самого рассвета. Одолели воспоминания.

...Пулемет кипел, как самовар: в ребристом кожухе клокотал кипяток, из пароотводной трубки воронкой хлестал горячий пар. Стрелять теперь было бесполезно: раскаленный ствол изрыгает не пули, а сгустки расплавленного свинца. За пулеметом лежал комсорг полка Дима Яковлев. Рядом я,— он позвал на помощь. Последний пулеметчик из расчета — сержант Терехов скорчился тут же в мелкопрофильном окопе, головой на моей санитарной сумке. Редкими и жадными глотками он пил воздух, в горле его хрипело.

Я указала комсоргу глазами на раненого. Метрах в ста за нашей спиной проходил узкий овраг с почти отвесными стенами: там в относительной безопасности находились передовые санитарные посты. Дима понял меня без слов, соглашаясь, кивнул головой в надвинутой по самые брови каске, но сказал:

— Сначала воды. Надо охладить кожух, пока тихо.

И верно, стало вдруг удивительно тихо. А я-то подумала, что это у меня от воя и грохота уши заложило.

Я знала, что поблизости настоящей воды нет. Из лужи, не просохшей после вчерашнего дождя, в двух касках — своей и тереховской — принесла мутную жижу II усомнилась, можно ли такое заливать внутрь кожуха.

Лей сверху! — приказал комсорг. «Максим» зашипел, окутавшись паром. Над позицией взвилось клинообразное облачко. По нему, как по ориентиру, ударил вражеский миномет.

Дима?!

— Ерунда. — Кровь заливала голубые глаза комсорга. Ранка на макушке была небольшой, но глубокой. Он отфыркивался, и все торопил меня, и все рвался к пулемету. Так и не дал как следует перевязать. Поверх бинта попытался надеть каску, но, охнув, отшвырнул ее прочь. Подобрав, я укорила:

Дальше