Почти три года. Ленинградский дневник - Инбер Вера Михайловна 20 стр.


На фоне плотных морских курток еще нежнее и ярче казались девичьи платья. Откуда они только взялись? Каким чудом сохранились? В каких тайниках, недоступных ни "бомбам, ни снарядам, свернутые в кокон, пролежали они два с лишним года для того, чтобы в эту новогоднюю ночь выпорхнуть на свет елочных электрических гирлянд? (Настоящие свечи были строжайше запрещены пожарной охраной города.)

Вокруг елки кружилось несколько маскарадных костюмов. Одна девушка была даже с веером, хотя, видит бог, температура зала не давала для этого никаких оснований.

Мальчик Юра был в костюме Пьерро, натянутом заботливой мамой на ватник. Первую блокадную зиму Юра, весь опухший, провел, не выходя из комнаты. Вторую зиму его можно было видеть уже в нашем дворе на лыжах. И вот теперь он носился между танцующими парами, как воплощенный маленький бесенок веселья и озорства.

Юра-то и сообщил нам, что, кроме радиолы («Что радиола? Подумаешь!..»), будет еще «самый настоящий, живой джаз».

И действительно, прибыли валторна, скрипка и саксофон.

Электрические плафоны в потолке были погашены, только елка сияла. А она была громадная, сами студенты привезли ее на грузовике из лесу, нарядная, со звездой под потолком, в золоте и серебре.

Грянул джаз, посыпались конфетти, закружились пары.

Обстрела не было.

человек.

На нашем фронте все тихо. Но может начаться в любой час, хотя немцы яростно держат Полоцк и Витебск, узловые пункты ленинградской судьбы.

Сажусь за листовку для фронта по случаю годовщины прошлогоднего прорыва блокады.

14 января 1944 года

Как ни тягостен порой Ленинград с его монотонно-огненным бытом, все же необходимо пробыть здесь до весны. За это время судьба Ленинграда должна переломиться. Настали морозы. В воздухе веет событиями. У нас появились новые раненые: важный признак.

15 января 1944 года. Полдень

С раннего утра в воздухе сплошной гул еще невиданной силы. Это бьет наша морская артиллерия. Говорят, в районе Ораниенбаума.

Гул не утихает. Мне сказали, что мы «обрабатываем его передний край».

Что-то будет? Неужели и сейчас не удастся? Но все верят, что будет хорошо. У всех совсем особые лица.

Утром, как всегда в критические минуты, явился профессор Г. — «просто так», от переполняющих его чувств…

Надо сесть писать!

Ох, бьют! Ну, и бьют!.. И. Д. уже поговаривает, что мне необходимо будет побывать в Пушкине тотчас же после его освобождения. (Ох, бьют!)

19 января 1944 года

Уже официально объявлено, что «на Ленинградском фронте наши войска перешли в наступление южнее Ораниенбаума. Наступление продолжается».

То же самое и на Волховском фронте. Значит, по-настоящему «качалось»!.. Но сколько раненых во всех ленинградских госпиталях! А эти громадные черные автобусы Красного креста, нескончаемой вереницей идущие на вокзал за ранеными… Только бы не даром пролилась эта кровь!..

20 января 1944 года

Мы освободили вчера Красное село, Ропшу, Петергоф и Дудергоф.

Наконец-то прогремел из Москвы «ленинградский салют».

21 января 1944 года

Нами освобождены Урицк, Лигово, Стрельна и Новгород. В других местах «немецкие части окружены и уничтожаются». Теперь очередь за Пушкиным.

22 января 1944 года

Вчера утром, в воскресенье, позвонили мне сначала из Союза писателей, затем из Политуправления Ленфронта, чтобы я была готова: через час мы едем в освобожденные места.

Они начались тотчас же за Кировским заводом. Там все изрыто войной. Всюду колючая проволока, пучки проводов, надолбы, рвы, кирпичная осыпь разрушенных домов. От бомбовых воронок расходятся по снегу длинные языки копоти, по ним можно определить силу пламени. Это наши летчики «обрабатывали его передний край».

От старинной больницы Фореля остались только стены. На фоне зимнего неба — трагическая руина «Пишмаша», фабрики пишущих машин. Немцы превратили ее в сильный форт и били оттуда по городу.

На перекрестках всюду еще таблицы с немецкими надписями, стрелами и рисунками слонов: эмблемы счастья, что ли? Мостики, даже самые незначительные, все взорваны. Обе наши машины осторожно переправляются по только что наведенным временным мостам. У каждого предмостья на деревянных настилах рядами лежат уже обезвреженные круглые мины. Другие — удлиненные, маленькие, с хвостовым опереньем — навалены кучами, как дохлая рыба.

Справа и слева от дороги по снегу цепочками идут саперы, ведя на поводках собак. Про одного такого пса нам рассказали, что он за вчерашний день обнаружил сорок пять мин. Но шоссе еще не безопасно. «Пикап», идущий перед нами, наскакивает на мину, к счастью, задев ее только краем колеса. Но все же шофер слегка ранен, кровь течет у него по лицу. Он кричит нам:

— И куда вас несет? Видите, что делается.

Но нас благополучно «пронесло» дальше.

В Стрельне, под главной дворцовой аркой, уже дымила походная кухня, наши бойцы носили воду в трофейных ведрах, стучали топорами. Эхо было такое звонкое, точно радовалось, что оно опять повторяет мирные звуки.

Стрельнинский парк весь в ранах. Почти нет неповрежденных деревьев. Одно из них — всклокоченное, страшное, голые ветви дыбом — почти человеческим движением схватило себя сучьями за голову.

Двигаться надо с осторожностью, отдаляться от протоптанных тропинок нельзя: всюду мины.

Из Стрельны я увезла с собой большой кусок немецкой зеленой противоипритной бумаги.

Петергофский дворец разрушен так, что никакими человеческими силами уже не воскресить его. Карабкаясь по обломкам, мы вышли на то, что уцелело от большой террасы, и долго глядели оттуда на мертвую «аллею фонтанов», уходящую к морю.

В нижней части парка, на полукруглом возвышении, у самого парапета, в зимнем воздухе отчетливо виднелась немецкая пушка, обращенная дулом к Кронштадту, по ту сторону залива. К этой пушке нельзя еще подойти: там все сплошь заминировано. Я вспомнила, как мы стояли в Кроншлоте у причала и, глядя на далекий Петергоф, командир сказал: «Придет время…»

В Краснее Село попали уже почти вечером. На окраине, там, где висит табличка с надписью — «Кингисепп», при свете горящего дома мы увидели пленных немцев в маскировочных халатах, грязных, заросших. Их вели туда, куда указывала стрела и надписи: в Ленинград.

Это были первые немцы, увиденные мною за все время войны.

24 января 1944 года 12 часов ночи

Нами освобождены Пушкин и Павловск.

27 января 1944 года

Величайшее событие в жизни Ленинграда: полное освобождение его от блокады. И тут у меня, профессионального писателя, не хватает слов. Я просто говорю: Ленинград свободен. И в этом все.

28 января 1944 года

Вчера в восемь часов вечера, по приказу генерала Говорова, был у нас большой салют, такой, который дается только в дни самых крупных побед: 24 залпа из 324 орудий. Город Ленина салютовал войскам Ленинградского фронта. Но у нас по-иному, красивее даже, чем в Москве, пускали ракеты. Там они всех цветов сразу. А здесь было так, что взлетали то одни только зеленые, и тогда все небо озарялось фосфорическим светом, точно пролетел метеор, го это были потоки малиновых огней, то золотые звезды струились книзу, как колосья из невидимой корзины. Все это падало и догорало на льду Невы.

По природе своей это были боевые ракеты, мы видели их и раньше. Их предназначение было указывать начало атак, обозначать посадочные площадки самолетов, сигнализировать артиллеристам, направлять пехотинцев, предупреждать танкистов. Но тогда это были одиночные ракеты. А теперь — тысячи атак, сотни схваток, вылазок, морских сражений сразу ринулись в небо. Необыкновенны были морские прожектора (то, чего не было в Москве). Особенно один из них, направленный откуда-то снизу на шпиль Петропавловской башни, прямо на ангела, был так силен, что приобрел плотность. Он стал похож на наклонную белую башню или на цепной мост, на который, казалось, можно стать и пройти по нему до самого ангела.

Другой прожектор с невиданной театральностью освещал издали биржу, то поднося ее нам всю целиком на острие луча, то рассекая колонны или фронтон, то убирая все это во мрак. Все небо было расчерчено прожекторами. Пушки стояли на кораблях и вдоль набережных, справа и слева. Прежде чем раздаться залпу, вспыхивали язычки пушечного пламени: так иногда на старинных картинах изображаются адские огни.

Во время сообщения о салюте по радио я выступала в нашем райкоме на собрании интеллигенции. Кончила, когда до салюта оставалось минут десять.

Быстро оделись и вскочили в третий номер трамвая, переполненный: все спешили на Кировский мост. Подъехали туда как раз к первому залпу.

Кировский мост и Марсово поле были сплошь залиты людьми. У памятника Суворова стоял киногрузовик и шла съемка. Автомобили, велосипеды и пешеходы — все было перемешано. Среди машин кое-где медленно двигались танкетки, а иногда и танк.

Залпы были громадной силы: подлинный «гром победы». Поражало море света. Все лица были запрокинуты к небу и освещены до мельчайшей черточки.

30 января 1944 года

В нашем акушерском отделении через два дня после салюта родился у К. ребенок, мальчик. Дитя уже свободного Ленинграда.

1 февраля 1944 года

С художниками и музейными работниками ездила вчера в Дудергоф, Гатчину, Павловск и Пушкин. На обратном пути проехали мимо Пулкова.

В последний раз я видела Пулковскую обсерваторию в маленьком детском стереоскопе. Там с трогательной оптической четкостью виднелись белые здания среди зелени: главный корпус обсерватории работы Брюллова, высокая башня, где помещался главный телескоп, библиотека, где хранились биографии всех звезд.

Теперь все это сожжено, расстреляно, разбомблено, разбито. От былого парка сохранилось только несколько обугленных деревьев. Здания в развалинах. Весь Пулковский холм изрыт блиндажами и траншеями: это наши. Но тут же, по другую сторону холма, уже были немцы. Их блиндажи и траншеи в полном смысле этого слова упирались в грудь нашим частям. И все же немцы ничего не могли поделать.

Разрушенное Пулково прошло перед нами на исходе короткого зимнего дня, как сумрачное видение.

Дудергоф (Воронья гора) издали по форме несколько напоминает утюг. С Дудергофа гитлеровцы корректировали свой артиллерийский огонь по городу. Можно себе представить, как трудно было брать нашим эти обледенелые склоны. Танки, думается, мало что могли здесь сделать. Очевидно, брала пехота.

В нашем автобусе были сотрудницы трех бывших музеев: Павловского, Гатчинского и Пушкинского. И надо было видеть, с какой горечью смотрели они на разрушения.

В Павловский дворец я не попала, только смотрела на него издали. Мост через реку Славянку (как вообще все мосты) взорван. Нужно было спуститься с крутого обрыва и пройти по обледеневшим бревнам: мне это было трудно.

Но девушка из Павловского музея с такой быстротой сбежала вниз и взобралась на той стороне по ледяной круче, что мужчины едва поспевали за ней. Возвращалась она медленно и была так бледна, что это было заметно даже на морозе. Она рассказала, что от дворца сохранилась только «коробка», то есть внешний силуэт. Внутри — это руина.

В Гатчине, на высоком обелиске у входа в парк, был раньше гранитный шар. Гитлеровцы сбили его и водрузили туда громадную свастику. Но когда мы подъезжали к парку, свастика эта, издевательски засиженная воронами, была уже сшиблена нашими бойцами и лежала у подножья обелиска.

От Гатчинского дворца, по определению музейных работников, сохранился по крайней мере «архитектурный ансамбль» — общий вид здания, его замысел, пропорции его частей. Гатчину немцы сдавать не собирались. Наоборот, они даже согнали сюда людей из Петергофа и Стрельны. В последнюю минуту, когда наши войска уже входили в город, фашисты облили дворец термитной жидкостью и подожгли. Из каждого окна вырывался сноп пламени, оставляя после себя черный хвост копоти на внешних стенах. Все здание теперь словно в траурных султанах. Даже при нас отдельные балки еще дотлевали. Внутри хаос, развалины, рухнувшие потолки. В комнате Павла — свисающий сверху камин. Над камином — античный горельеф I века до нашей эры: жертвоприношение императора Тита. В другой комнате, тоже над головой, над дверью мраморный омар. Все это надо разглядывать снизу, запрокинув голову, но осторожно, чтобы самой не провалиться куда-нибудь.

С фасада, у главного входа во дворец, — две аллегорические статуи итальянской работы: Война и Мир. Обе прекрасно сохранились в своих деревянных чехлах. Гатчинская сотрудница обрадовалась этим статуям, как живым. Сама же она прятала их в эти чехлы.

На фронтоне дворца значится: «Заложен 30 мая 1766 года. Окончен в 1781 году». Теперь можно было бы добавить: «Разрушен фашистами в январе 1944 года».

На одной из гатчинских стен — немецкая надпись химическим карандашом: «Мы здесь были…» и дальше дословно: «Когда Иван придет — тут все будет пусто». И адрес: «Рихард Вурф, Штеттин, Уландштрассе, 2. Телефон Д-28-10-43».

Где-то сейчас этот «Вурф» (что по-русски означает «бросок»)? Уж не его ли это «выбросило» в снег на дороге между Гатчиной и Павловском, босого, с наполовину размозженной головой, с комьями кровавого льда вместо глаз, мертвого, запрокинутого? Из-под снега виднелась нашивка на рукаве: «СС». Таких трупов мы видали много. В самой Гатчине — отвратительные и страшные следы гитлеровского быта: тюрьма, дважды окруженная колючей проволокой, «офицерский клуб», вывески на двух языках, немецком и русском: «Комиссионный магазин», «Булочная». И фамилии «владельцев»: Айсен, Маслянников.

При освобождении нашими войсками Гатчины там было обнаружено около четырех тысяч человек. Вот оборванный человек, тощий, бледный, с перевязанной рукой, глядит — не может наглядеться на нас, приехавших из Ленинграда.

На пустынных дорогах, у мостов, началась уже жизнь, правда еще военная, кочевая. Горят малые костры, в котелках закипает снеговая вода. В одном месте, видимо, только что прирезали лошадь.

На другом перекрестке походная канцелярия. Прямо под открытым небом стоит письменный стол и кресло, вынесенные из бывшего немецкого блиндажа. Человек в папахе озабоченно дует на чернила в баночке, отогревая их своим дыханием.

В реке Ижоре — два небольших наших полузамерзших танка: «За Ленинград» и «Суворов». Оба подбиты, и ледяная вода неустанно обмывает их раны, окрашиваясь ржавчиной, как кровью.

Назад Дальше