Пересиливая себя, Петр стал водить руками.
– Ничуть не легче, ничуть! – покрикивал Вадим Никодимов. – Нет, не чувствуешь ты ко мне братской любви, не любишь ты мое тело, мою задницу! Плохой ты еще Христос! Ты полюби мою задницу – и все получится!
Дурак прав, подумал Петр. Как ни крути – прав. И он начал думать не о Вадиме Никодимове, а о его ни в чем не повинном теле, которое мучается и страдает, и испытал жалость к этому телу, и стал не только водить руками, но и прикасаться к болящему месту – осторожно, ласково, думая о том, что это место ведь не хуже всякого другого, оно и необходимо организму так же, как легкие, руки, сердце, голова, печень…
Легкая испарина выступила у него на лбу, он понял, что боль прошла.
– Ну? Чего стоишь? – сказал он Вадиму. – Не болит уже, а ты стоишь. Эх, соплежуй! – обозвал он его самым мягким мальчишеским прозвищем, каким пользуются в Полынске.
Никодимов натянул штаны, сел в кресло. Мельком увидел половину лица Нины из-за косяка кухонной двери. Скрылась.
Никодимов извлек сигарету и изящно закурил в длинных тонких пальцах.
– Да… – сказал он. – Да…
– Чего? – не терпелось Петру узнать о его мыслях.
– Того. Того самого, – не раскрывался Никодимов, умея, даже будучи облагодетельствованным, казаться благодетелем.
И вдруг бросил сигарету, упал на колени перед Петром, громко прошептал:
– Благослови, Господи!
Петр вздрогнул, положил ему руку на голову и сказал:
– Благословляю.
Поднял Вадима за плечи и поцеловал его в щеки.
Губы Вадима подрагивали.
– Боже ты мой… Боже ты мой, Боже… – повторял он. – Как было бы хорошо, если бы ты на самом деле был!
– Ты что, все не веришь, что ли?
– Не верю, – сказал Вадим Никодимов. – Извини.
12
Верил он или не верил, но на другой день говорил Петру так:
– Пойми, не один я буду не верить, другие тоже будут не верить, тебе надо учиться убеждать! Тебе в люди надо идти, сторонников завоевывать, понимаешь? В общем…
В общем, Вадим Никодимов, человек без определенной профессии и социальной функции, атлет интеллекта, интересующийся в жизни только тем, что ему в данный момент интересно, развернул перед Петром грандиозные планы.
Сперва выступления в нескольких самых больших залах Сарайска. Потом – гастроли по всей стране. Не пешком прогуливаться в окрестностях Иерусалима – самолетами летать надо! И – проповедовать. И демонстрировать свою силу. Христом себя не называть. Ты ж читал Евангелие, сперва его другие назвали Христом, а уж только потом он сам себя назвал, не дурак был!
Программу действий Вадим Никодимов составил на три года – «до самого распятия», как и положено. Петр слушал, и все хотелось спросить: а зачем?
Хотелось сказать, что пошутил. Ну, не то чтобы пошутил, но ведь не сошел же он с ума, чтобы действительно считать себя Иисусом Христом. Есть человек в Полынске, тот считает – да.
Но об Иване Захаровиче он почему-то не стал рассказывать Никодимову.
А кстати, как там Иван Захарович, как там остальные прочие? Не могло же исчезновение Петра обойтись незамеченным. Оно и не обошлось.
Иван Захарович решил, что Петр наконец осознал свою юдоль и отправился в большой мир. Матери же его Марии объяснение дал другое, житейское: Петр, мол, застыдился своего неожиданного пьянства, завербовался поспешно на рыболовецкое судно, аж на Тихий океан, уехал с агентом-вербовщиком, не успев даже взять вещей (поезд агента уже уходил), не успев предупредить мать, сказав только Ивану Захаровичу. Мария всему поверила.
Правда, пьяница Илья и школьный дружок Петра Грибогузов рассказывали совсем другое: что Петр уехал с ППО, но им, бывшим в те дни мокропьяными, веры нет.
Екатерина сомневалась и в словах Ивана Захаровича, и в россказнях Ильи и Грибогуза.
Она тосковала.
И поздним вечером пришла к Ивану Захаровичу поговорить. Этот разговор Иван Захарович записал, и вот эта запись.
Екатерина в тот же вечер пошла к брату. – Слушай, – сказала она, – надо Нихилова сдать в психушку. Срочно. В одиночную камеру. – Что он тебе сделал? – удивился брат Петр, насторожившись душой, тоже имея к Нихилову отношение. Ему бы радоваться, что сестра подсказала ему мысль, но ситуация, наоборот, показалась ему зловещей, какой-то символической.
– Надо, надо, – настаивала Екатерина. Петр сказал: в областную психушку Нихилова не примут, он не буйный. Тогда Екатерина предложила открыть при городской больнице психиатрическое отделение. Нетерпение ее было так велико, что она заставила брата позвонить в полночь главврачу больницы Кондомитинову и обо всем договориться. Кондомитинов, хороший друг Петра Петровича, не отказал в любезности и пообещал завтра же к вечеру оборудовать отдельную палату с крепкой дверью и решеткой на окне.
Так что не трех дней, а одного хватило Екатерине для действий.
К вечеру палата была готова.
Утром следующего дня к Нихилову пришли из больницы и сказали: раньше, как ненормальный, ты не состоял на профилактическо-диспансерном учете, а теперь, раз выздоровел, нужно срочно на учет встать: пройти флюорографию, кардиограмму снять, анализы сдать.
Иван Захарович, даже гордящийся обязанностью делать то, что делают обычные граждане, пошел в больницу.
Его привели в палату и попросили подождать.
Когда закрылась дверь, он осмотрелся и все понял.
Стучать не стал, кричать не стал, жаловаться не стал – даже самому себе в мыслях. В его ли власти противиться воле Божьей? Бог за него – и ничто с ним не сделают ангелы сатаны. Он ведь понял, откуда сие: от Антихриста через его сестру.
Принесли обед.
Иван Захарович просил дать бумагу и ручку. Отказали.
Иван Захарович просил, кротко и слезно умолял, принести Библию. Отказали.
А на что он надеялся? Что бесы сами принесут книгу, от которой руки у них покроются ожогами и лишаями?
(Причина отказа, правда, была прозаичней: боялись, что Иван Захарович на чистых полях книги или между строк накатает жалобу и умудрится ее передать туда, куда не надо.)
Итак, Екатерина добилась желаемого: Иван Захарович изолирован как псих, если теперь он что и скажет – всерьез не примут, честь ее в безопасности.
Но – где Петр? Где ее племянник-возлюбленный? Как жить ей теперь? Она ведь пробовала и с другими, не получая ничего от постылого мужа. Но все бесплодно: ни с кем не чувствовала она себя хоть мало-мальски оттаявшей, она вообще себя женщиной не чувствовала. Только с Петром – и как! Видно, именно то, что в связи этой была отрава кровосмесительства, воспаляло Екатерину. Она пробовала выбить клин клином и однажды оставила для индивидуальных занятий вокалом одного старшеклассника своей музыкальной школы, голубоглазого, с пушком на верхней губе. Занялись вокалом, она показывала ему, как нужно держать при пении плечи, как подобрать живот, попку не отклячивать (смеялась), перед свой вперед не выпячивать (похлопала шутливо), и все ждала, когда начнет накатывать волна горячего, сумасшедшего, срамного нетерпения, как бывало у нее с Петром. Не накатывала волна. Дала вокалисту подзатыльник – бездарь! – и выпроводила.
Брат же ее Петр все доставал со шкафа глупый листок с цифирями, где он назван был Антихристом, долго глядел на него. Хотелось пойти и тайно поговорить с Иваном Захаровичем, но чего-то боялся, откладывал.
Мистика, чепуха, говорил он сам себе, – но неуверенно говорил. Так мальчик, видя мышиный хвостик из норки, убеждает себя, что это именно мышиный хвостик, а не чертенок прячется, ничего страшного, ничего страшного, скорее бы пришли родители и прогнали мышонка, потому что сам он боится это сделать: вдруг отомстит?..
Тут грянуло еще одно событие, касающееся отсутствующего Петра. Именно грянуло: Маша Кудерьянова, которую Петр собирался взять в жены, помалкивала, помалкивала, а в канун своего совершеннолетия пошла в милицию и заявила: меня изнасиловал Петр Салабонов, требую его найти и наказать. Заявление приняли, розыск начали – и даже с аппетитом: давненько уж полынская милиция никуда не ездила, пресекая преступления на месте, а тут, раз человек скрылся, придется по имеющимся следам поискать, поездить в командировки, посмотреть окружающий мир, в дебрях которого прячется подлец.
А Вадим Никодимов меж тем устроил первое пробное выступление Петра в небольшом зале областного Дома учителя. Раз Дом учителя, то учителя и были приглашены – по умеренным ценам. Почему Никодимов выбрал для первой пробы именно учителей, непонятно. Быть может, он исходил из того, что публика эта одновременно и образованная, и простодушная, доверчивая; в свое время ему пришлось полгода проработать в школе и, глядя в праздник Восьмого марта на раскрасневшихся за столом после водочки учительш, хором поющих сначала про Чебурашку из мультфильма, а потом «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?», он многое понял.
Никодимов долго обдумывал костюм для Петра – вместе с модельершей Люсьен.
Люсьен, тонкая молодая женщина с удивительной, почти лысой прической и в одежде, которая могла бы, по мнению Петра, напугать до родимчика женщин Полынска, Люсьен черкала карандашом в блокноте, поглядывая на Петра…
– Может, рашен стайл? – спрашивала она Вадима Никодимова. – Косоворотка, штаны мешком, сапоги?
– Клюква!
– Клюква… Или – стиль «я у мамы инженер». Костюмчик якобы из магазина, серенький, рубашечка в клеточку, галстучек в горошек, ботиночки-говноступы?
– Клюква!
– Клюква… – Она черкала карандашом. – Вот! Нашла! Глянь, – показывала она Никодимову, но отнюдь не Петру. – Все белое. Белая просторная рубаха, белые штаны, белые туфли. И застенчивая улыбка. Жаль, бородки нет.
– Была, – сказал Петр. – Могу опять отрастить.
– Пока своя растет – приклеим. Волосы будут свои, волосы ничего. Годится такой вариант?
– Годится, – сказал Никодимов.
Люсьен работала быстро – и уже через два дня наряжала Петра в квартире Нины. Нина в это время работала, Никодимов мотался где-то по делам.
Раздев Петра для примерки, Люсьен сказала:
– Какая модель! – и стала одевать его. Между делом спрашивала: – Лечишь, говорят?
– Лечу…
– От чего?
– От всего. Коэффициент эффективности значительный, – солидно выразился Петр.
– Неужто? Может быть. Хотя – не верю я в эти дела. От фригидности лечишь?
– Это чего?
– Чудак. Глупый гигант, – провела она по выпуклым буграм его торса. – Это когда женщина удовольствия не получает от мужчины.
– Разве такие бывают?
– Не встречал?
– Не приходилось.
– Мало же, значит, их было у тебя. Или притворялись.
– Притворялись вряд ли, – сказал Петр. – А чтобы мало – так нет. Штук сто, – прикинул он без хвастовства.
– Неужто? Так как, вылечишь?
– А в каком месте лечить-то? – спросил Петр. – То есть…
Люсьен хохотала со смеху так, что у нее грудь заболела, она закашлялась.
– Ты не смейся, – сказал Петр. – Я никогда не лечил этого. Давай-ка я тебя лучше это самое.
– Я это самое терпеть не могу.
– Ты ошибаешься, – сказал Петр и ласково посмотрел ей в глаза.
И вылечил ее.
Пришедший Никодимов увидел Петра, наряженного в белую одежду, и Люсьен, лежащую на полу, вцепившуюся в ноги Петра.
– Встань, – мягко уговаривал Петр, пытаясь высвободить ноги, но лишь волочил тело окоченевшей Люсьен.
– Чего это вы? – спросил Никодимов. – Люсьен, ты упилась уже?
Люсьен медленно встала, тряхнула изящно лысой головой, сбрасывая наваждение, поцеловала руку Петра – и ушла.
– Я умру, – сказал Никодимов. – Такого я никогда не видел. Ты уникум, Петр. Но на твоем месте я бы подальше от нее. Съест. Как все фригидные бабы, она обожает мучить мужчину, доводить до исступления. Берегись!
– Ничего не фригидная она, – сказал Петр. – И нехорошо про человека говорить, когда его нет.
– Да? Извини. Конечно, ты праведник, но я-то простой человек. И курю-то я, и пью-то я. Выпьем?
– Выпьем, что ж…
На афише значилось:
Чудодей народной медицины, магистр белой магии, экстрасенс и целитель с дипломом доктора тибетской медицины, ученик Далай-ламы, последователь христианских заветов
(Собственную фамилию Никодимов не позволил Петру оставить, считая ее неблагозвучной. И вообще, чтобы не светиться. Он даже ему паспорт сварганил на имя Петра Петровича Иванова, уроженца Кзыл-Орды. Тебе ж все равно, настоящее имя твое все равно другое: Иисус Христос. Сказал – и отвернулся. Улыбку прятал?)
Перед выступлением Никодимов вышел с краткой речью.
– Сейчас вы увидите необычного, но обычного человека. Он не строит из себя супермена, как некоторые другие, о которых не будем упоминать ввиду очевидности. Он излучает добро. Он не любит много говорить, но много делает. Не надо спрашивать ни о чем, не надо рассказывать о своих болезнях, он все увидит и поймет сам. Он не любит аплодисментов, поэтому категорическая просьба с первой до последней минуты сохранять полное молчание. Обращаться к нему – мысленно. Встречайте.
И скрылся за кулисами с ловкостью конферансье, а на сцену тихими шагами вышел Петр.
Впервые он стоял перед таким количеством людей, ждущих от него чего-то.
И он пожалел, что ввязался в эту историю.
Жалко и себя стало, и этих людей, захотелось сказать утешительное. И откуда-то взялось:
– Я знаю, вы жалеете о бедности своей души. А она дышит небом.
Никто не горюет всю жизнь; пройдут и ваши печали.
Вам кажется, что вас обогнали, но бегущий не слышит ничего, кроме топота своих шагов, вы же можете слышать голоса птиц и детей, когда идете не спеша.
Загляните себе в сердце и увидите, что оно милостивее, чем вы представляли, добрее, чем вам хочется. Позвольте ему…
Он недолго так говорил – может, полчаса. Зал, состоявший большей частью из женщин, – такова учительская среда, вздыхал, утирался платочками, плыл слезами. Правда, все правда! – откликалось в душах присутствующих.
Петр умолк.
Ладони так и чесались, чтобы похлопать, кто-то даже и хлопнул, но на него зашикали, помня наказ Никодимова.
Наступила пауза.
Слезы просохли.
И вот чей-то голос, не выдержав, нарушил запрет:
– Сказано хорошо, конечно. А лечить-то будем или нет?
– Халтура! – подхватил тут же мужской иронический баритон.
Публика зашушукалась, загомонила втихомолку. В самом деле, не ради того билет куплен, чтобы поумиляться над словами, пусть и красивыми. Пора к делу переходить.
– На сцену зови! Тащи на сцену кого-нибудь! – услышал сзади Петр шипение Никодимова.
– Может, кто-то желает сюда? – пригласил Петр. – С острой болью без очереди, – улыбнулся он, вспомнив плакат-объявление перед зубоврачебным кабинетом, куда попал раз в жизни – проходя медкомиссию перед армией, поскольку все зубы у него были целы.
И именно с зубами вышла женщина, – держась за щеку и пожимая плечами, адресуя это зрителям: вот, мол, какая пустяковина, но болит – спасу нет!
Петр не знал этой боли, но представил ту боль, которая бывает, когда заедут по скуле (он хоть и силен был, но все-таки и ему иногда перепадало). Он представил эту боль, и она у него возникла. Он заставил ее усилиться.