- Артур говорит, что ты пишешь.
- Надеюсь, что буду писать, - сказал я.
- Молодец! - воскликнул он. - Ты будешь писать.
Он мне понравился. Он словно передал мне частицу своей силы, своего задора. Мы направились к лавке седельщика, и по дороге я стал расспрашивать Теда о его балладе, которая мне очень нравилась; она называлась "Римская дорога".
- А, ты про эту! - воскликнул Тед. - Она печаталась в "Бюллетене".
Он остановился под проливным дождем и стал декламировать, не обращая внимания на оглядывавшихся прохожих.
Лавка седельщика помещалась в двухэтажном домике, отделявшемся от улицы крошечным палисадником. Широкая витрина рядом с зеленой дверью, потемневшей от непогоды, оповещала прохожих, что здесь помещается "седельщик". Именно это слово было выписано полукругом в самом ее центре.
Я стоял и смотрел на седла, уздечки, шлеи, подпруги, хомуты, лежавшие на полках или развешанные в витрине. Все эти предметы казались неживыми, на лошади они выглядели бы совсем по-иному. Никогда не бывшая в употреблении упряжь блестела, пряжки новеньких ремней были аккуратно застегнуты.
Я смотрел на седла, никогда еще не поскрипывавшие под седоком, на их подкладку, не знавшую, что такое конский пот. Все эти предметы не рождали в моей душе никакого отклика; они заговорят лишь после того, как послужат человеку, когда он силой своих мускулов придаст им нужную форму, когда их кожа, пропитавшись потом, обомнется и станет мягче.
Пока же красота всех этих предметов казалась искусственной и ненужной.
В витрине, в окружении дохлых мух, стояли бутыли с разными мазями и банки с ваксой и "раствором Соломона".
На улице гудели автомобили. Не было слышно цокота копыт. Мне казалось, что я смотрю на музейные экспонаты.
Тед достал из кармана ключ и открыл дверь, и вслед за ним и Артуром я прошел через загроможденную вещами лавку к узенькой деревянной лесенке, которая круто уходила вверх, в темноту. Чуть ли не каждая ступенька была выщерблена посередине, и в образовавшееся углубление удобно входила нога.
Звук наших шагов отдавался внизу под лестницей, в затянутой паутиной пустоте, и ответное эхо заставляло меня ускорять шаг, чтобы скорей добраться туда, где были люди и свет.
Дойдя до верха, Тед приоткрыл какую-то дверь и выпустил наружу волну таившегося за ней тепла, которое сразу же окутало нас, словно взяло под защиту. Стало ясно, что там, за дверью, нас ждут покой и уют, и мы с приятным чувством переступили порог комнаты.
У пылающего камина сидели в ветхих креслах два старичка. Когда мы вошли в комнату, они повернули головы в нашу сторону, - причем один смотрел на нас опустив голову, поверх очков в стальной оправе, другой же наоборот, задрал голову кверху, чтобы лучше разглядеть нас через спадавшие с носа очки.
Они встали и, роняя газеты на засыпанный золой и углем пол, двинулись нам навстречу.
Старший из них - его звали Билл - сильно сутулился, движения у него были резкие, походка быстрая и решительная. Он производил впечатление человека, в котором не остыл еще пыл молодости.
Брат его, Джек, напротив, двигался по комнате медленно и размеренно, казалось, что, прежде чем что-либо сделать, ему надо постоять и подумать. Обменявшись со мной рукопожатием, он застыл в раздумий, смотря на огонь, и вдруг, словно его озарило, произнес:
- Да... чашку чая... Конечно же! Мы все сейчас попьем чайку.
Джеку принадлежала роль евангельской Марфы - заботы о хозяйстве и приготовлении пищи лежали на нем.
Биллу больше по душе было принимать и развлекать гостей. Здороваясь, он долго тряс мою руку, и с места в карьер принялся меня опекать:
- Ну вот... где ты хочешь сесть? Садись в это кресло. - И, прочитав в моем взгляде вопрос, добавил: - Не беспокойся, это не мое. Подойди поближе; взгляни только, из какого дерева оно сделано. Сейчас поставлю его поудобней. Теперь должно быть хорошо. Садись.
Затем, уже другим тоном он продолжал:
- Люблю, когда в камине горит хороший огонь. Одна беда - только я его разведу, приходит Джек и начинает мешать угли кочергой. Сочувствия от него не дождешься.
И он, - улыбаясь, посмотрел на брата.
Джек стоял перед газовой плиткой и держал в руке чайник с отбитой эмалью.
- Верно говоришь, - сказал он с довольным видом. - Не дождешься.
Он открыл оцинкованную дверцу шкафчика для хранения пищи и достал оттуда жестянку с бисквитами.
Шкафчик стоял у стены в той части комнаты, которая предназначалась для приготовления пищи и хранения запасов. Тут же они и ели. Между буфетом и плиткой помещался небольшой стол.
В этой части комнаты еще было какое-то подобие порядка, но чуть подальше у стен - словно бросая вызов чинно выстроившейся вокруг камина фаланге кресел, - громоздились в беспорядке скамейки, табуретки, сбруи, постромки, седла с вылезшей наружу набивкой, машины для шитья кожи, ящики с кожаными ремнями, старыми пряжками и бляхами.
На скамейке, изрезанной ножом, были разбросаны шила, катушки ниток, кривые ножи, куски воска. Под скамьей - свалены в величайшем беспорядке доски, набивка для седел, ржавые куски железа и пустые ящики.
На стенах висели картины, изображавшие лошадей с изогнутыми шеями; они были впряжены в изящные коляски, в которых восседали мужчины с нафабренными, закрученными усами, крепко державшие в руках вожжи, тугие, как стальные прутья.
На одной из литографий застывшие в деревянной позе всадники прыгали через канаву. Передние ноги лошадей были выброшены вперед," задние отброшены назад, сами лошади застыли в вечной неподвижности.
Я слышал от Артура, что у Билла целая коллекция подобных картин.
Билл был плотным и широкоплечим - с короткими сильными руками. Когда-то пояс, поддерживавший его брюки, застегивался на последнюю дырочку. Но по мере того, как Билл прибавлял в весе, оп отпускал пояс все больше и больше, и по многочисленным отметкам на ремне видно было, что язычок пряжки кочевал от одной дырки к другой - пока не дошел до самой первой.
На Билле был незастегнутый вязаный жилет; серебряная цепочка часов соединяла один верхний карман с другим. Жилет был сильно поношенным, нижние карманы оттопыривались. Из одного торчала трубка, из другого высовывался футляр для очков.
Глубокие морщины прочертили лоб Билла и опустились от крыльев носа к уголкам рта. У него были грубые черты лица, но глаза молодые и лучистые; судя по внешним приметам, он испытал в жизни больше радости, чем горя.
Джек был худощав, у него были впалые щеки и крупный нос; и все же между братьями имелось какое-то сходство. Может быть, из-за выражения глаз. Оба и Билл и Джек - смотрели на собеседника с выражением, ясно говорившим, что он им чем-то интересен.
Затем мы сидели у огонька, поставив чашки с чаем на камин, и Билл настраивал свою скрипку; вслушиваясь в звук, он хмурился и устремлял взгляд вдаль.
Джек играл на контрабасе. Он поставил его на пол между ног, провел смычком по струнам, и из него полились низкие приятные звуки, навевая сладостные мечты.
- А теперь, - сказал Билл, - за дело. Начнем с песни "Красавица Мэони"?
Они сыграли и "Барбара Аллен", и "Бедный старый Нед", и еще "Мать велит мне голову повязать", "Буйный парень из колоний", "Ботани-бэй", "Тело Джона Брауна".
Мы слушали баллады о мятежах и о любви, об отчаянии и надеждах. И, увлекшись, сами начинали петь.
В такие минуты стены комнаты раздвигались, и открывался мир, который нам предстояло завоевать. Нам нужен был простор для полета. И каждый из нас устремлялся к высокой и прекрасной цели, которую заслоняли обычно мокрые улицы и дождь и понурые безработные на перекрестках улиц.
Мы ощущали в себе силу. Песня, начатая вполголоса, постепенно звучала все увереннее - она заряжала нас бодростью и объединяла нас.
Между песнями Тед Харрингтон поднимался с места, становился спиной к камину и читал нам свои баллады. Его изможденное лицо преображалось - на нем не оставалось и следа покорности судьбе.
Пусть за плугом ходит пахарь, по морям плывет моряк,
Мне милее жизнь иная - кочевая жизнь бродяг.
Так я мир смогу увидеть и людей смогу узнать,
А подружка дорогая еще долго будет ждать.
Настало время уходить, но нам так не хотелось возвращаться к окружавшей нас действительности - захламленной комнате и холодной улице за окном, по которой через минуту-другую мы зашагаем, пригнув голову против ветра. Нелегко было заставить себя встать со стула и сказать: "Ну, нам пора". Но через неделю снова должна была наступить пятница, и через две недели тоже.
Я с нетерпением ждал этих вечеров. И не только я, Мне кажется, все мы в одинаковой степени испытывали чувство, что нужны друг другу.
Музыка произрастает на разных почвах. Когда о ней заботятся, лелеют ее люди высокого призвания - великие композиторы, учителя, артисты, - она рождает прекрасные цветы и развивает у этих людей тонкий вкус и способность ценить ее. Мы же, никем не руководимые и не наставляемые, бродили среди низких и чахлых растений, но распускавшиеся в мире нашей музыки цветы так же вдохновляли нас и приносили нам такую же радость,
Кто никогда не видел розы, рад и одуванчику.
ГЛАВА 9
Мистер Лайонел Перкс был управляющим фирмы "Корона". Придя на фабрику, он облачался в темно-серый пыльник. Две сохранившиеся пуговицы этого пыльника болтались на ниточках, а карманы отпарывались под тяжестью втиснутых в них блокнотов и книжек с ордерами. Был он невысок, но весьма пропорционален, и, разговаривая с кем-нибудь, сразу же занимал оборонительную позицию. Он предпочитал, чтобы разговаривавшие с ним сидели: так он чувствовал себя выше.
Раздражительный и обидчивый, он легко впадал в гнев.
Если гнев его был направлен против мистера Бодстерна, он непрерывно глотал слюну, лицо у него напрягалось, и сам он подергивался, как будто мучимый зудом. Когда же его гнев обрушивался на подчиненных, он давал себе волю, но предел знал. Осыпая их злыми упреками, он настороженно озирался, словно в любую минуту ждал, что его ударят или оскорбят.
От открытых стычек он уклонялся. Не связывайся самолично - таково было его кредо. Чтобы доконать противника, используй третьих лиц. Он был мастером распускать за спиной злостные сплетни, в лицо же гадости предпочитал говорить в форме шуток.
Хотя успех его работы в какой-то степени зависел от моей помощи, он охотно отказался бы от нее - чтобы только как-то унизить меня, доказать мою бездарность; преуспев в этом, он получил бы величайшее удовольствие. Он понимал, что мое падение может повлечь за собой крупные неприятности и для него самого, но эти соображения отступали на задний план при одной мысли о блаженстве, которое доставила бы ему победа надо мной.
Поводов для неприязни ко мне у него было немало, и самых разных; начиная с моей самоуверенности, которая выводила его из себя, и кончая моей приветливостью, - он был убежден, что каждый думает только о себе и что дружеское обращение служит лишь для сокрытия истинных намерений. Мое дружелюбие казалось ему подозрительным.
Я имел обыкновение восторженно рассказывать о своих успехах, которые, как мне казалось, заслуживали внимания; с тем же пылом я сокрушался по поводу своих слабостей и недостатков.
Время от времени я принимал участие в дискуссиях Ассоциации коренных австралийцев, и иногда мне казалось, что я даже превзошел всех выступивших на вечере ораторов. Мистер Перкс, неизвестно почему проявлявший интерес к моим выступлениям, обычно на следующее после собрания утро спрашивал: "Ну, как прошло ваше вчерашнее выступление?" - и если я отвечал: "Великолепно! Оно привлекло всеобщее внимание", - на лице его появлялась гримаса отвращения.
Ведь кто, как не он, принадлежал к хорошему обществу, имел богатого брата, был начитан, уважаем и любим знакомыми? Эти обстоятельства и должны были определять характер наших взаимоотношений. Он стоял выше меня по положению, по воспитанию - его ждало неизмеримо лучшее будущее.
Оставалось только заставить меня признать это.
Гордость, которую я испытывал после своего "замечательного" выступления на тему "Что сильнее - перо или меч?", яснее ясного говорила, что, собственно, я ценю в людях и в жизни, из чего, в свою очередь, следовало, что я постоянно смогу перед ним кичиться.
Чтобы наши отношения сохранялись на должном уровне, надо было поставить меня на место, держать в узде; надо было, наконец, вынудить меня признать, что восторгаться диспутом о превосходстве пера над мечом - значило проявлять наивность, которой следовало бы стыдиться.