Сомерсет Моэм
Юность, юность, ты чудесна,
Хоть проходишь быстро путь.
Счастья хочешь — счастлив будь
Нынче, завтра — неизвестно[1].
Лоренцо де Медичи. Триумф Вакха и Ариадны
Предисловие
Перед вами мемуары блаженного Джулиано, монаха ордена святого Франциска Ассизского, известного в миру как Филиппо Брандолини. Я, Джулио Брандолини, последний отпрыск его рода. После смерти фра[2] Джулиано рукопись передали его племяннику, Леонелло, ставшему, согласно завещанию, наследником, и с тех пор она переходила от отца к сыну как семейная реликвия, хранящая память о человеке, чье благочестие и добрые дела до сих пор прославляют фамилию Брандолини.
Вероятно, есть необходимость объяснить причину, по которой мы решились обнародовать эти мемуары. Будь моя воля, я бы оставил их среди прочих семейных документов, но моя жена настояла на обратном. Покинув Новый Свет, чтобы стать графиней Брандолини, супруга проявила живой интерес к тому факту, что один из моих предков прославил себя добрыми делами и папа римский причислил его к лику блаженных. Произошло это по настоятельным просьбам внучатого племянника вскоре после смерти фра. Если бы наша семья по-прежнему процветала, как в пятнадцатом и шестнадцатом столетиях, его бы, несомненно, канонизировали, потому что документально засвидетельствованы необходимые для канонизации чудеса, совершенные как мощами фра Джулиано, так и благодаря молитвам, вознесенным у его могилы. Но поместья наши приходили в упадок, и мы не смогли позволить себе дополнительные расходы. Теперь моя жена вернула прежнее великолепие нашему дому, да только времена, увы, изменились. Старые, добрые обычаи наших отцов забыты, и нет никакой возможности возвести достойного человека в святые за наличные деньги. Однако моя жена пожелала опубликовать мемуары своего благочестивого предка. Проблема заключалась в том, что описываемые события не имеют никакого отношения к той жизни, которую вел фра Джулиано после ухода во францисканский монастырь в Кампомассе, да и очевидно, что из добрых дел, молитв и постов не сложится очень уж интересная история. Поэтому нам пришлось оставить за кадром его благочестие и рассказать о его грехах. Тем более что в оставленных мемуарах их можно найти на любой вкус.
Не ограничившись описанием собственной жизни, фра Джулиано начинает свое повествование с упоминания загадочного консула Римской империи, который и положил начало нашему роду постыдной связью с чужой женой. И продолжает рассказ сквозь бесчисленные столетия, пока не добирается до собственного зачатия и чудес, сопровождающих его рождение, которое он расписал в мельчайших подробностях. Далее он вспоминает годы детства и юности, проведенные при дворе Бентивольо, правителя Болоньи, и службу в неаполитанской армии под командой герцога Калабрии. Но по объему мемуары невероятно велики, с множеством отступлений и подробностей, зачастую не связанных друг с другом. Поэтому даже тщательное редактирование не позволяло добиться ясного и последовательного изложения событий.
Фра Джулиано сам разделил свою жизнь на две части. Первую назвал «Временем меда», то есть годами ожидания, вторую — «Временем горечи», поскольку ожидания эти не стали явью. «Время горечи» начинается с его прибытия в город Форли[3] в 1488 году, и именно эту часть мемуаров мы решили опубликовать, потому что, несмотря на краткость, этот период его жизни наиболее насыщен событиями, и рассказ о них получился очень ярким. Центральное место в нем занимает заговор, результатом которого становится убийство Джироламо Риарио, а в финале повествования автора принимают в орден святого Франциска. Эту часть мемуаров я публикую в том самом виде, в каком она и написана, не добавляя и не убавляя ни слова. Не буду отрицать, я бы с удовольствием чуть подправил бы эту историю, ибо англосаксы — нация идеалистов, что подтверждено многими их деяниями как в международной политике, так и в торговле, и правду они всегда находят в какой-то степени нелицеприятной. У меня есть друг, который недавно написал роман о лондонских бедняках[4]. Так критики пришли в ужас, потому что персонажи опускали букву «эйч», с их губ часто срывались ругательства, да и вели они себя не столь элегантно, как могли бы, если бы брали пример с представителей высшего общества. И нашлось немало читателей, которые испытали шок, обнаружив, что в этом мире существуют люди, не обладающие утонченностью и интеллигентностью, и что эти качества не относятся к числу врожденных. Автор забыл, что правда — обнаженная женщина, а нагота всегда постыдна, если только не поучает. Раз уж правда нашла себе пристанище на дне колодца, она отдает себе отчет (в этом нет никаких сомнений), что ей не место в компании приличных людей.
Я прекрасно понимаю, что персонажей этой драмы побуждали к действию не высокие моральные принципы, которыми они могли бы руководствоваться, получив образование в престижной английской частной школе. Но возможно, читатель найдет оправдание поступкам героев, помня о том, что события эти происходили более четырехсот лет назад, и участвовали в них не убогие бедняки, а люди высокого происхождения. Если они грешили, то грешили изысканно, и многое можно простить тем, чья родословная безупречна. И автор, словно не желая оскорбить чувства своих читателей, позаботился о том, чтобы заклеймить презрением только одного персонажа, семья которого не считалась респектабельной.
Прежде чем откланяться и оставить читателя наедине с Филиппо Брандолини, я позволю себе описать его внешность, запечатленную на портрете, написанном в том же 1488 году и принадлежащем нашей семье до начала этого столетия[5], когда он был продан, как и многие другие произведения искусства, путешественникам, посещавшим Италию. Моей жене удалось выкупить часть полотен, но портрет Филиппо остался в собственности одного английского дворянина, который отказался расстаться с картиной, однако проявил любезность и позволил написать копию, занимающую теперь место оригинала.
На картине мы видим мужчину среднего роста, стройного и приятной наружности, с маленькой черной бородкой и усами. Овальное лицо, смуглая кожа, красивые темные глаза, которые смотрят на мир, излучая безграничное счастье. Написан портрет вскоре после женитьбы Филиппо. Одет он по моде того времени и держит в руке пергаментный свиток. В верхнем правом углу дата и герб нашего рода: вздыбленный грифон, крест, дворянская корона. Девиз — Felicitas[6].
Глава 1
— Позволь представить тебе моего друга Филиппо Брандолини, дворянина из Читта-ди-Кастелло[7], — потом, повернувшись ко мне, Маттео добавил: — Это мой кузен, Кеччо д’Орси.
Кеччо д’Орси улыбнулся и поклонился:
— Мессир Брандолини, я безмерно рад нашему знакомству. Вы самый желанный гость в моем доме.
— Вы очень добры, — ответил я. — Маттео много рассказывал мне о вашем гостеприимстве.
Кеччо вновь поклонился и повернулся к кузену.
— Маттео, вы только что прибыли?
— Мы приехали рано утром. Я хотел сразу пойти к тебе, но Филиппо, страдающий невыносимым тщеславием, настоял на том, чтобы мы провели пару часов в гостинице, где он мог привести себя в порядок.
— А как ты провел эти часы, Маттео? — спросил Кеччо, вопросительно оглядев наряд и сапоги кузена.
Маттео бросил взгляд на свои сапоги и плащ:
— Я не столь элегантен! Возвращение в родной город вызвало у меня такой прилив сентиментальности, что я не смог уделить внимание собственной внешности, зато возобновил знакомство с вином. Ты знаешь, Филиппо, что мы очень гордимся нашим местным вином.
— Вроде бы ты никогда не страдал сентиментальностью, Маттео, — заметил Кеччо.
— Сегодня, когда мы прибыли сюда, она проявилась в полной мере, — возразил я. — Он всем восторгался, признавался в любви к Форли, хотел бродить по городу в это холодное утро и рассказывать мне забавные истории о своем детстве.
— Мы, профессиональные сентименталисты, не способны проявить сентиментальность к чему-либо помимо себя, — ответил Маттео.
— Я проголодался, — со смехом продолжил я, — а тебе чувствительность не к лицу. Даже твоя лошадь выказывала недоверие.
— Дикарь! — ответствовал Маттео. — Разумеется, от волнения я не мог уделять должного внимания лошади, она поскользнулась на этой брусчатке и едва не сбросила меня, а Филиппо, вместо того чтобы посочувствовать, расхохотался.
— Очевидно, сантименты — это все-таки не твое, — указал Кеччо.
— Боюсь, ты прав. А вот Филиппо может часами предаваться романтическим грезам, хуже того — предается, но в жизни ничего романтического у него не происходит. А меня можно извинить — все-таки я прибыл в родной город после четырех лет разлуки.
— Мы принимаем твои извинения, Маттео, — кивнул я.
— Но это правда, Кеччо, я рад возвращению. Сам вид этих древних улиц, дворца наполняет мое сердце счастьем, и я чувствую… не могу выразить словами, что я чувствую.
— Что ж, наслаждайся, пока можешь, потому что, возможно, ты не всегда найдешь здесь радушный прием. — Голос Кеччо звучал серьезно.
— Это еще почему? — спросил Маттео.
— Об этом поговорим позже. А пока лучше повидайтесь с моим отцом и отдыхайте. После такой поездки вы наверняка устали. Вечером мы устраиваем большой прием, на котором ты встретишь давних друзей. Граф соблаговолил принять мое приглашение.
— Соблаговолил? — Маттео вскинул брови и посмотрел на кузена.
Кеччо горько улыбнулся:
— Времена после твоего отъезда изменились, Маттео. Форлийцы теперь подданные и придворные.
Пресекая дальнейшие расспросы, он поклонился и оставил нас.
— Что же тут происходит? — покачал головой Маттео. — Как тебе он?
Во время разговора я с интересом присматривался к Кеччо д’Орси, высокому, темноволосому, с окладистой бородой и усами, лет сорока от роду. Сходство между ним и Маттео определенно просматривалось: темные волосы и глаза, но у Маттео лицо было шире, скулы выступали сильнее, а кожа заметно погрубела от солдатской жизни. Более худощавый и серьезный Кеччо выглядел гораздо более одаренным; Маттео, увы, умом похвалиться не мог.
— Он очень благожелательный, — ответил я.
— Немного заносчивый, но он хотел выказать радушие. Над ним довлеет положение главы нашего рода.
— Но его отец жив.
— Да, но ему восемьдесят пять, он глух как пень и слеп, как летучая мышь. Старик сидит в своей комнате, тогда как Кеччо дергает за ниточки, а нам, беднягам, приходится только кланяться и делать все, что он нам говорит.
— Я уверен, тебе это только идет на пользу, — хмыкнул я. — Мне любопытно узнать, почему Кеччо так говорит о графе. Когда я приезжал сюда в прошлый раз, они были закадычными друзьями. Знаешь, пойдем выпьем, раз уж мы выполнили свой долг.
Мы пошли в гостиницу, где оставили лошадей, и заказали вина.
— Принеси самого лучшего, мой толстый друг, — крикнул Маттео хозяину. — Этот господин нездешний и не знает, что такое вино. Он вырос на кислом соке Читта-ди-Кастелло.
— Вы живете в Читта-ди-Кастелло? — спросил хозяин гостиницы.
— Мне бы хотелось там жить, — ответил я.
— Его изгнали из родной страны для ее же блага, — прокомментировал Маттео.
— Это неправда. Я уехал по собственной воле.
— И скакал так быстро, насколько мог, потому что его преследовали двадцать четыре всадника.
— Именно! Они не хотели, чтобы я уезжал, и когда я решил, что смена обстановки пойдет мне на пользу, послали целый конный отряд, чтобы убедить меня вернуться.
— Твоя голова, поднятая на пике, украсила бы главную площадь.
— Тебя эта мысль забавляет, — ответил я Маттео, — но тогда мне было совсем не до смеха.
Я вспомнил тот день, когда мне сообщили, что Вителли, тиран Кастелло, подписал указ о моем аресте. Зная, как молниеносно он расправляется со своими врагами, я попрощался с отчим домом, возможно, с неприличной поспешностью… Но старик умер, а его сын, призвав флорентийцев, повесил на окнах дворца тех отцовых друзей, которые не успели сбежать. В Форли я проездом по пути домой, чтобы вернуть конфискованную собственность, в надежде, что ее временный владелец, окончивший свой жизненный путь, болтаясь на веревке в сотне футов над землей, не оставил ее в запустении.
— Так что ты думаешь о нашем вине? — спросил Маттео. — Сравни его с тем, что пьют в Читта-ди-Кастелло.
— Я его еще не распробовал, — добродушно улыбнулся я. — Незнакомые вина я всегда выпиваю залпом — как лекарство.
— Brutta bestia![8] — воскликнул Маттео. — Ты не судья.
— Пить можно. — Я рассмеялся и отпил маленький глоток.
Маттео пожал плечами.
— Эти иностранцы! — презрительно бросил он. — Иди сюда, толстяк, — позвал он хозяина гостиницы. — Скажи мне, как дела у графа Джироламо и несравненной Катерины? Когда я уезжал из Форли, горожане дрались за право целовать землю, по которой они проходили.
Толстяк пожал плечами:
— В моей профессии должно следить за тем, что говоришь.
— Не болтай глупостей. Я не соглядатай.
— Что ж, мессир, горожане больше не борются за право целовать землю, по которой прошел граф.
— Ясно.
— Вы понимаете, после того как умер его отец…
— Когда я жил здесь, Сикста[9] называли его дядей.
— Судя по разговорам, он слишком его любил, чтобы не быть ему отцом, но, разумеется, я ничего не знаю. У меня и в мыслях нет сказать что-нибудь оскорбительное о его святейшестве, касается это прошлого или настоящего.
— Ладно, продолжай.
— Видите ли, мессир, когда папа умер, граф Джироламо ощутил нехватку денег и вновь ввел налоги, ранее им отмененные.
— И в результате…
— Что ж, люди начали шептаться о его расточительстве. И они говорят, что Катерина ведет себя будто она королева. Хотя мы все знаем, что она незаконнорожденная дочь старика Сфорцы[10] из Милана. Но разумеется, ко мне это не имеет никакого отношения.
Маттео и я начали клевать носом, потому что скакали всю ночь. Мы пошли наверх, приказав разбудить нас перед вечерним празднеством, и скоро уже спали.
Вечером Маттео зашел ко мне и принялся изучать мои одежды.
— Вот о чем я думаю, Филиппо, наверное, в первый раз перед многочисленными дамами, которые могут положить на меня глаз, мне следует предстать во всей красе.
— Я полностью с тобой согласен, — ответил я, — но не понимаю, что ты проделываешь с моей одеждой?
— Никто тебя не знает, так что совершенно не важно, как ты будешь выглядеть. А у тебя столько красивых вещей, вот я и собираюсь воспользоваться твоей добротой и…
— Ты собираешься взять мою одежду! — Я выпрыгнул из кровати, но Маттео с охапкой одежды уже выбежал из комнаты, захлопнул дверь и запер ее снаружи, оставив меня с носом.
Я всячески обругал его, но он ушел смеясь, так что мне не осталось ничего другого как надеть лучшее из того, что уцелело. Полчаса спустя он вернулся к двери.
— Хочешь выйти? — полюбопытствовал он.
— Конечно, хочу. — Я пнул дверь.
— Обещаешь не буйствовать?
Я помедлил с ответом.
— Если не пообещаешь, я тебя не выпущу.
— Ладно! — смеясь, ответил я.