Билет на бумажный кораблик - Дробина Анастасия 10 стр.


Однажды мы с Милкой пекли у нас на кухне по рецепту Милкиной прабабки творожный пирог «Савияко». Шкипер, который ждал задерживающегося в больнице Степаныча, с выражением полного безразличия на лице сидел за столом и читал мой учебник геометрии за восьмой класс, время от времени затягиваясь сигаретой. Он настолько слился с интерьером, что мы с Милкой напрочь забыли о его присутствии и спохватились лишь тогда, когда увидели, что больше половины таза начинки с изюмом, беспечно оставленного под полотенцем на том же столе, исчезло неизвестно куда.

Милка вопила как сумасшедшая:

– Бандитская морда! Прорва! Живоглот! Сказал бы, что голодный, я бы тебе лучше борща налила! Вот куда я теперь это дену, отвечай?! Кому теперь эти три крошки?! Вот как дам сейчас черпаком по тыкве, бессовестный, хватит ржать! И ложку отдай!

Шкипер быстро доедал то, что осталось, и хохотал:

– Да чего ты так орешь-то? Испеки поменьше бублик, и все... Слушай, ну вкусно, ей-богу, я и не заметил как... Ну, давай за творогом в молочный сгоняю!

– Да сиди ты, – смягчилась Милка. – Сейчас Любку пошлю... Ну, борща-то дать, голодающий?

– Давай.

Вечером того же дня, когда пирог был благополучно испечен и съеден, а я уже успела забыть об инциденте, Милка сказала мне:

– Ты за него замуж не ходи, не надо. Его все равно застрелят когда-нибудь, останешься одна с детьми...

– За кого замуж? – Я даже не сразу поняла, о чем она, а поняв, замахала руками: – Милка, ты сдурела?! Ты видела, с какими он девками в наш кабак приходит?!

– С одними спят, на других женятся.

– Женится этот, как же.

– Ну, не женится, так еще как-нибудь... Не ходи, Санька. Он, может, и козырной, только... ненадежно это как-то.

– У тебя только одно на уме. Нужна я ему...

Говоря это, я не кокетничала, голова у меня в то время была забита совсем другим. Каким-то образом слава о моем умении лечить болезни стала распространяться, причем – со страшной скоростью. До сих пор не понимаю, почему сейчас ясновидящие и целители платят бешеные деньги за рекламу. Я не только не рекламировала себя, но, напротив, просила знакомых никому об этом не рассказывать. Бесполезно – недели не проходило, чтобы кто-нибудь ко мне не явился. Приходили бабы с женскими болячками, старики с язвами, артритами и сердечной болью, приносили грудных детей с пупочными и паховыми грыжами, молодые мужики просили прибавить силы... Однажды явился Ибрагим с очередным триппером, но тут уж я встала на дыбы и прогнала его в больницу. Он обиделся, хлопнул дверью на весь подъезд, а вечером его с ножевой раной в боку привез Боцман. Они ввязались в драку в сомнительном ночном клубе. Всю ночь, пропустив работу, я заживляла его порез; заодно у Ибрагима каким-то образом ликвидировался и триппер. Наутро приехал Шкипер, мрачно выслушал сбивчивый рассказ двух дружков, обматерил обоих, велел сгинуть с глаз и, оставшись со мной наедине, предъявил обширную шишку в полголовы:

«Машину на набережной занесло, шарахнулся...»

Я не поверила, но головную боль ему вылечила.

Первое время я страшно боялась происходящего и постоянно носилась в Крутичи к Сохе для консультации. Вскоре вся моя комната была завалена сухой травой, кое-что даже росло в горшках прямо на окнах. В моем деле это сено не особенно помогало, но я заметила, что люди больше верили мне, когда я вручала им настойку или отвар. Я помнила Фатиму и понимала, что без веры человека в то, что все получится, никакая болезнь не пройдет. Тем более что мелочь вроде ревматизма или головной боли можно было действительно вылечить одной травой, и я не беспокоила свой зеленый шар. Соха предупредила, что по пустякам его дергать не надо. И еще однажды сказала, что, если человек недостоин лечения или не нуждается в нем, шар не явится, хоть тресни: «Ему бог не позволит». Я усомнилась в этом, вспомнив Жигана, но вслух возражать не стала.

Денег я по-прежнему не принимала, но мои пациенты были людьми настойчивыми, и у меня в доме оказывались дорогие продукты, вещи, косметика, духи и тряпки в немыслимых количествах. Почти все я раздавала цыганам, что-то Степаныч носил в свою больницу, что-то мы съедали сами... Так прошло около двух лет.

Мне было двадцать, когда умер дед. Закончив тяжелейшую, четырехчасовую операцию на сердце, он почувствовал себя плохо, прилег в кресле в лаборантской – и умер. Если бы он позвонил домой, если бы эти дуры медсестры что-нибудь заметили и вызвали меня!.. Но позвонил мне часом позже, когда ничего уже нельзя было исправить, главный врач Семен Маркович Перельман.

Я не плакала, не знаю почему. Не плакала, отчетливо сознавая при этом, что потеряла единственного родного человека. Похоронами и поминками занималась тетя Ванда, через знакомых ей удалось выбить место на кладбище рядом с бабушкой и мамой. Я ходила в какой-то сонной одури. Хорошо помню только одно: как бреду на почту в сопровождении всхлипывающей Милки, чтобы отбить телеграмму Сохе в Крутичи. Телеграммы в калужскую глушь идут по нескольку дней, и я была уверена, что Соха с Маруськой на похороны не успеют. Так и вышло: на кладбище я была одна – не считая цыган и Семена Марковича. Стоял теплый день начала мая, деревья утопали в зеленоватой дымке, в церкви горели свечи. Помню, Семен Маркович вел меня под руку и тихо спрашивал, не нужна ли мне помощь. Помню, я отвечала, что отлично справлюсь сама, и интересовалась, как себя чувствует его племянница, которой я лечила щитовидку. Помню поминки, блины, водку в нашем старинном хрустальном графине, сочувственные физиономии цыган, фотографию деда в черной рамке, рюмку, накрытую куском хлеба, слезы тети Ванды: «Бедная девочка...» Помню речь Семена Марковича, сбивчивую, но прочувствованную, о безвременно ушедшем светиле русской хирургии... Вечером, когда мы домывали посуду после поминок, тетя Ванда попыталась увести меня к себе, но я наотрез отказалась и осталась в пустой квартире одна.

В душе я надеялась, что наконец-то смогу разреветься, но слезы так и не приходили. За окном давно стемнело, погода испортилась, тополя во дворе качались от ветра. Фотография деда внимательно смотрела на меня из угла, и почему-то мне стало страшно. Я убрала карточку в сервант и полезла в нижний ящик комода. Там дед хранил свои бумаги и никогда не позволял мне в них рыться. Подумав, я решила их разобрать.

Бумаг было много, по большей части ненужный мусор: квитанции из прачечной и химчистки, неотоваренные талоны на сахар и водку перестроечных времен, открытки, рецепты, старые фотографии и связка писем, перетянутых резинкой. Письма я, подумав, отложила в сторону и решила сжечь в раковине. Дедом мне с детства была внушена мысль, что чужих писем не читают. Потом я начала раскладывать по дивану фотографии. Ничего нового: молодой дед, молодая бабушка сказочной красоты, мама в детском платьице, она же – в студенческие годы с косой на плече, рядом с высоким парнем (не он ли?..), Федор в тельняшке (боже, какая разбойничья рожа...). Неожиданно из-под фотографии деда в белом выпала ветхая желтая бумажка. Я открыла. Это было древнее свидетельство о браке, заполненное вылинявшими фиолетовыми чернилами. Погрязов Иван Степанович. Сохина Антонина Григорьевна. В недоумении я поднесла бумажку к самым глазам. Сохина... кто?.. Господи, как же это?! В полном смятении я взглянула на дату. Четырнадцатое апреля пятьдесят третьего года. Дед в это время только что освободился и жил на поселении под Тобольском.

Я не помню, сколько времени просидела не двигаясь, схватившись за голову и тупо глядя на старую бумажку в ворохе фотографий. Из столбняка меня вывел резкий звонок в дверь, и я перепугалась так, что чуть не заорала на весь дом. Бумаги и карточки с моих колен посыпались на пол. Я кинулась было их собирать, потом опомнилась, бросила и побежала в прихожую.

За дверью стояла почтальонша тетя Вера.

– Добрый вечер, Сашенька. Тебе телеграмма... молния. Распишись вот здесь.

Я расписалась, стараясь, чтобы не дрожала рука. Поблагодарила, ушла с листком картона в комнату, зажгла свет и открыла телеграмму. Печатные строчки заскакали и поплыли перед моими глазами.

«Егоровна умирает зпт третий день не может отойти тчк Санька клюква приезжай срочно вскл Мария».

Я едва догадалась, что «Мария» – это Маруська. А при чем тут клюква, так и не поняла. Потом Маруська объяснит мне, что на почте не приняли в текст телеграммы бранное слово. Но тогда мне было не до Маруськиной ненормативной лексики. Я заметалась по комнате, хватаясь то за джинсы, то за куртку, надела ботинки, тут же сняла их. В ужасе кинулась к окну.

На улице шел дождь. Теплая погода, как это часто бывает весной, за несколько часов сменилась ливнем и шквальным ветром, по оконному стеклу бежали потоки воды, ветви деревьев метались из стороны в сторону. Я взглянула на часы. Почти двенадцать. Даже если я помчусь быстрее пули и успею на метро – последняя электричка на Калугу уже ушла. Следующая – в пять утра. Но я отчетливо понимала, что ехать надо немедля, что если я не успею и к Егоровне... нет, нет, лучше об этом не думать. Не думать, а срочно что-то делать. Кинуться к соседям, растолкать старшего брата Петьку, попросить отвезти меня в Крутичи? Но у цыган – «Волга», она прочно сядет на брюхо в непролазной грязи дороги возле Крутичей... К тому же я вспомнила, что ни Петьки, ни дяди Коли нет дома: они уехали в ресторан работать. Господи, что же делать?! Я осмотрелась. Рассыпанные бумаги по-прежнему валялись на полу, прямо у моих ног лежала фотография молодого Федора. Папироса в углу губ... Темное лицо... Светлые глаза... Я взвыла от собственной дурости и кинулась к телефону.

Трубку долго не снимали. После десятого гудка голос Шкипера сказал:

– Да.

– Шкипер, ты спишь?

– Нет, – спокойно отозвался он. – Санька, ты? Что такое?

– У тебя есть внедорожник?

– Найдем. К утру?

– Сейчас.

– Сиди жди.

Трубка запикала. Я недоумевающе посмотрела на нее и медленно опустила на место. Мне показалось, что Шкипер чего-то недопонял, но перезванивать я не стала. Кое-как собрала бумаги, положила в карман джинсов свидетельство о браке деда и Сохи и начала одеваться.

Боялась я зря – Шкипер все понял идеально. Через полчаса под окном раздался гудок. Я схватила сумку, куртку, захлопнула дверь квартиры и поскакала через три ступеньки вниз.

У подъезда стоял устрашающего вида солдатский «уазик». Когда я выбежала из подъезда, передняя дверца отворилась. За рулем сидел Шкипер.

– Куда едем?

– В Крутичи.

Никогда этот человек ни о чем не спрашивал! Мы мчались через пустую Москву к Окружной, дождь заливал лобовое стекло, «дворники» метались как очумелые, а Шкипер только молча поглядывал на дорогу и, по обыкновению, курил. Я, однако, почувствовала, что не объяснить вообще ничего будет просто свинством, и в двух словах рассказала о смерти деда и полученной час назад телеграмме. Шкипер выслушал, нахмурился:

– Чего сразу не позвонила? Я бы с похоронами помог.

– Не сообразила, извини.

Он шепотом произнес какое-то ругательство и за два с лишним часа дороги не сказал больше ни слова. Едва выехав на пустое шоссе, «уазик» понесся как ветер, обгоняя редкие легковушки, я молилась, чтобы черт не послал гаишников, но все обошлось. На черную, мокро блестящую в свете фар проселочную дорогу на Крутичи мы свернули в четвертом часу утра.

Да, «Волга» дяди Коли явно нашла бы здесь свою могилу. Трактора и сеялки, заканчивая посевную, распахали бедный проселок так, словно по нему прошли колонны танковой дивизии. Шедший здесь, по-видимому, несколько недель дождь довершил картину, и дорога превратилась в сплошное месиво. «Уазик» швыряло и кидало, я сидела вцепившись в сиденье, Шкипер ругался, как дальнобойщик, еле удерживая баранку, всполохи фар метались по черной земле. Потом мы нырнули в сплошную темень леса, проползли километра два по просеке, снова выехали в поле, протряслись по ямам старой луговой дороги... Наконец впереди замелькал фонарь – единственный на все Крутичи, у крайнего забора.

Возле дома Сохи Шкипер погасил фары, коротко посигналил. Дверь открылась, в желтом квадрате света показалась Маруська. Несмотря на глубокую ночь, она была полностью одета, на босых ногах – галоши, волосы кое-как прихвачены шпильками. Она побежала к нам, невидимая грязь зачавкала под ее калошами.

– Санька! Наконец-то! – И тут она увидела Шкипера. Казалось, не удивилась, спокойно спросила:

– Ты, что ли?

– Я.

– Ну... проходите давайте. Сейчас фонарь принесу.

– Не надо. – Не дожидаясь появления «летучей мыши», я понеслась через двор. Шкипер зашагал следом.

Соха лежала на кровати в дальней горнице, где обычно спали мы с Маруськой. Рядом, на столе, горела лампа, лежало несколько книг. Я подошла ближе.

– Егоровна, ну ты что? Выдумала тоже... Давай-ка я сейчас попробую... Маруськ, принеси таз с водой!

– Не надо, – коротко сказала Соха. Посмотрев на нас, вдруг улыбнулась. – Время, стало быть, пришло. Санька, Степаныч-то помер, что ль?

– Да. Вчера схоронили.

– Ну, вот... Я, выходит, следом. Санька, садись сюда, рядом со мной.

Я села. Поколебавшись, спросила:

– Почему вы мне ничего не говорили? Ты же его женой была...

– Он тебе сказал?

– Нет... Я сама... Свидетельство ваше нашла, вот. – Я вытащила смятую бумажку. Соха даже не посмотрела на нее. Ее полуприкрытые глаза были устремлены на наши огромные тени на потолке.

– А чего было говорить? Он не хотел, да и мне ни к чему было. Он же меня где взял-то? В пятьдесят третьем, под Тобольском, на поселении, поселок Метельный... Я три года тянула, за то, что людей лечила, за это тогда статья такая была. Два года отсидела, а там за хорошую работу на поселение отправили. Только работа тут ни при чем, я жене начальника колонии кишки вылечила. Там, в Метельном, и деда твоего встретила, он тоже после срока жил... Его-то жена, бабка твоя Ревекка, с ним развелась... Сразу, как забрали его, так и развелась: чтобы, говорила, ребенку легче было и квартиру сохранить. Мы с ним и расписались... А потом вдруг раз – усатый помер! Полугода не прошло, а на Степаныча из Москвы бумага пришла – реабилитирован и во всех правах восстановлен... Вот как! И Ревекка его сразу же прибыла, чуть ли не вперед бумаги!

– Он... уехал с ней в Москву?

– Уехал... А куда было деваться? Она вроде как тоже права была, когда разводилась, тогда женам-то врагов народа худо было. Могли и дочь отобрать, в специальный интернат засунуть, а это хуже тюрьмы... Я отпустила, только развода не дала, да он и не требовал. И на Ревекке обратно не женился, хоть она, знаю, и плакала, и просила, и ребенком трясла. А я через год под амнистию попала, только в Москву мне хода не было. Сто первый километр, вот как... Да я и не рвалась в Москву-то, вернулась сюда, еще ведь родители мои живы были, сестры, брат... А Степаныч меня уж через мно-о-ого лет нашел, уж когда Ревекка и Римма, мать твоя, умерли, а тебе еще четырех лет не было... Вот оно как. – Соха умолкла. Некоторое время лежала неподвижно, глядя на тени на потолке. Обернувшись, я увидела широко открытые глаза Маруськи. В дверях статуей застыл Шкипер.

– Санька, встань, посмотри... – Соха вдруг закашлялась. Я потянулась было за стаканом с водой, но она жестом остановила меня. – Оставь... не поможет уж... Встань, посмотри за иконой. Письма там... Да не за Спасом! За Заступницей...

Я поднялась, пошарила за почерневшей иконой Богоматери, скорбно поглядывавшей на меня в красном свете лампадки. Вытащила завернутую в древнюю газету связку писем – почти такую же, как у деда.

– Сейчас, при мне сожги, – строго велела Соха. Я положила пачку писем на глиняную тарелку. Маруська метнулась было за спичками, но Шкипер, опередив ее, щелкнул зажигалкой. Старая бумага вспыхнула, коричневые буквы, корчась, умирали в языках огня, листы сворачивались черной бахромой. Вскоре от связки писем осталась горка золы, и Соха удовлетворенно закрыла глаза.

– Мои-то письма у Степаныча нашла? – вдруг, не поднимая век, спросила она.

– Да...

– Прочла?

– Нет...

– Не врешь? – Она повернула голову, пристально посмотрела на меня. Помолчав, велела: – Спалишь, как в Москву вернешься.

Назад Дальше