Вообрази себе картину - Джозеф Хеллер 25 стр.


Когда Платон читал свой диалог «О душе», говорит Фаворин, из всех собравшихся послушать чтение до конца досидел один Аристотель, прочие же встали и ушли.

О душе, которую он полагал бессмертной, Платон говорит, что она, переселяясь, облекается во многие тела и обладает числовым началом. С другой стороны, тело обладает началом геометрическим.

Аристотель не был уверен, что видит в этом какой-либо смысл.

Душа, говорил Платон, это живое дыхание, распространяющееся во всех направлениях.

Аристотель не испытывал уверенности, что и в этом можно усмотреть какой-либо смысл.

Платон также говорил о душе, что она самодвижется и состоит из трех частей: разумная часть имеет седалище в голове, страстная часть — в сердце, а вожделительная — при пупе и печени.

Он наговорил о душе больше, чем когда-либо сказал о душе кто бы то ни было другой. Душа существует до нашего рождения и переживает тело после нашей смерти. Она старше всего сотворенного вещества, старше Вселенной.

Из середины со всех сторон душа окружает тело по кругу, состоит она из первооснов и, будучи разделена гармоническими расстояниями, образует два круга, кои соприкасаются дважды, так что вместе с внутренним кругом, который разделен шестью разрезами, получается всего семь кругов.

Внутренний круг движется по поперечному влево, а другой, внешний круг — по стороне вправо. Таким образом, один из них является высшим, потому что он един, а другой, внутренний круг, разделен. Высший круг есть круг Тождественного, а другой — круг Иного, и этим, говорит Платон, он хочет сказать, что движение души есть и движение целого, и обращение планет.

Когда Платон рассуждал о душе, мысли Аристотеля часто отвлекались, обращаясь к женщинам и украшениям.

Из двух начал всего — Бога и вещества, утверждал Платон, вещество бесфигурно и беспредельно и из него рождаются сложные сущности; и некогда оно было в нестройном движении, но Бог, предпочитая строй нестроению, свел его в единое место. И это вещество, говорит Платон, обратилось в четыре первоосновы — огонь, воду, воздух и землю, — а из них возник мир и все, что в мире.

Платон говорит об этих четырех элементах, что земля одна из всех не подвержена изменениям, и лишь по причине странности образующих ее треугольников.

В других трех первоосновах, поясняет он, продолговатые треугольники, из которых все они сложены, единообразны. Для земли же были использованы треугольники необычайной формы. Первооснова огня — пирамида, воздуха — восьмигранник, воды — двадцатигранник, земли же — куб. Поэтому ни земля не превращается в иные первоосновы, ни сами они в землю.

Кругом одна геометрия.

Аристотель часто от этого ошалевал.

Платон первым ввел в рассуждения вопросы и ответы, первым объяснил аналитический способ исследования, первым употребил в философском обсуждении такие понятия, как «противостояние», «первооснова», «диалектика», «качество», «продолговатое число», «открытая плоскость граней», а также «божественное провидение», первым стал рассматривать возможности грамматики.

Вера Платона в превосходство чистой мысли над индуктивными построениями позволила ему в своих рассуждениях о бессмертии души и о неизменяющемся мире идей и духа свести воедино мечтательные помыслы орфиков.

Орфизм имел своим происхождением рассказ об Орфее, одну из нескольких дохристианских историй о воскресении, наличествующих в греческой мифологии, — другими являются истории Персефоны и Адониса.

Разумеется, никакого Орфея никогда не существовало.

Орфики утверждали, что душа существует, что происхождение она имеет божественное, что она заключена, будто в темницу, в наши тела, кои склонны грязнить ее и потому ее недостойны.

Жизнь есть борьба за сохранение в этом мире душевной чистоты, которая позволит воспринять благословение мира следующего. После смерти, говорили орфики, чистота получает вечное блаженство, непоправимое зло — вечные муки, а всем остальным приходится страдать в чистилище, возмещая каждый грех десятикратно, пока не наступит время нового воплощения и рождения.

Они были вегетарианцами.

Платон перенял у них многое, и его теория идей, в которой вводится понятие духовной жизни, а также подчеркивание им превосходства духовной жизни над телесной считаются наиболее важным, возможно, вкладом, когда-либо сделанным в философию религии.

Не бог весть что, по правде сказать.

О Платоне говорят, что его идеализм, его ощущение неизменного мира реальностей, скрытого за видимым миром ощущений, и его концепция Бога и отношения веры к морали оказали глубочайшее влияние на Цицерона, Квинтиана, св. Августина, Спенсера, Аддисона, Колриджа, Шелли и Вордсворта.

За все это его тоже можно простить.

В молодости Платон писал обращенные к молодым мужчинам и женщинам любовные стихи, которые были ужасны.

Он написал пьесу, предназначенную им для городских состязаний, но предал ее огню после знакомства с Сократом. Он до того опасался нежного воздействия музыки, что ограничил ее исполнение в обоих тюремных государствах, которые задумал в качестве идеальных.

То, что Платон был способен понять шутку, следует из множества таковых, приписанных им Сократу. В его «Законах» Сократ отсутствует, и шутки тоже.

Учительствуя, Платон определил человека как двуногое животное без перьев и был много превозносим за это проливающее столь яркий и новый свет описание.

Диоген ощипал куренка и притащил его на следующую лекцию Платона, говоря: «Вот человек Платона».

Платон добавил к своему определению: «и с широкими ногтями».

Мы знаем от Диогена Лаэртского, что Сократ, послушав, как Платон читает «Лисия», воскликнул: «Клянусь Гераклом! сколько же навыдумал на меня этот юнец!»

Что касается системы правления, то Платон еще молодым человеком обнаружил то, чему все мы научаемся с большим опозданием: рано или поздно любая оказывается несовершенной. Поэтому он выдумал свою собственную. Такую, что паршивее некуда.

Платоново «Государство», сочинение, с начала и до конца которого Сократ, разумеется, остается привлекательнейшим персонажем, представляет собой написанный в форме диалога, занимающий сотни четыре страниц литературный отчет о разговоре, происшедшем будто бы одним вечером 421 г. до Р. Х., лет за пятьдесят до его обнародования, в пору которого Платону было уже ровно семьдесят.

Его идеальная республика представляет собой коммунистическое государство, в котором фашистские отряды стражей поддерживают порядок, установленный правящей элитой философов, — это несмотря на то, что все философы, известные ему и его друзьям, были, как они согласились, либо беспринципными прохвостами, либо считались миром за людей совершенно никчемных.

Имущество и жены принадлежат общине, которая и пользуется ими совместно. Детей при самом рождении разлучают с матерями и выращивают в общинных группах, так что ни единая мать в этом совершенном мире не знает своего ребенка и ни единый отец не может с уверенностью сказать, что вот этот — его.

Платон ценил женщин даже больше, чем Аристотель, и считал, что образование и обязанности их должны быть такими же, как у мужчин.

— Следует ли нам позволить им выходить обнаженными на площадку для борьбы? — говорит у него Сократ. — Поначалу это может показаться нелепым, особенно когда увидишь, как старые женщины упражняются со стариками, но мы к этому привыкнем.

Платон был на суде или заставил Сократа сказать в «Апологии» написанной Платоном, что был там, — и навряд ли при этом солгал, поскольку у него хватало литературных соперников вроде Ксенофонта, всегда готовых его уличить.

Невозможно переоценить чувство соперничества, порой возникавшее между одним греческим философом и другим, между одаренным учителем и одаренным учеником.

Зато легко представить себе радостное удовольствие, с которым Аристотель отмечает в начале своей «Никомаховой этики», что, хотя Платон ему и дорог, истина еще дороже. Или отчаяние, которое могло терзать Аристотеля, узнавшего, что воздействие Платона на будущие поколения куда сильней его собственного.

Аристотеля называли отцом логики, психологии, политической науки, литературной критики, физики, физиологии, биологии и прочих естественных наук, эстетики, эпистемологии, космологии, метафизики и научного исследования языка, а уж по части этики он мог сообщить гораздо больше кого бы то ни было.

Не диво, что Платон получил куда более широкое признание.

Христианские Отцы Средних веков, пишет Гамильтон, говорили, что находят в первом предложении Платонова «Тимея» предвидение Троицы. Это первое предложение, произнесенное Сократом, выглядит так:

— Один, два, три, а где же четвертый из тех, что вчера были нашими гостями, любезный Тимей, а сегодня взялись нам устраивать трапезу?

Платон слышал на суде, как Сократ, признанный виновным и получивший последнюю возможность испросить наказания меньшего, чем смерть, сказал:

— С какой стати?

Поскольку Сократ не знал, что есть смерть — зло или благо, — он ее не боялся. А поскольку он был уверен, что никогда не причинил вреда другому, он, конечно, не стал бы вредить себе самому, предлагая любое наказание, которое есть зло.

— Назвать вечное заточение?

Но ради чего стал бы он жить в тюрьме рабом меняющихся что ни год тюремщиков — официальных Одиннадцати?

— Денежную пеню и жить в заключении, пока не уплачу?

Но для него это сводится к тому же, потому что сколько-нибудь значительных денег у него нет, так что ему все равно придется оставаться в тюрьме. Если бы, с другой стороны, деньги у него были, он мог бы назначить пеню, которая ему по карману, — и чем бы он тогда отличался от человека, повинного в преступлении, за которое его осудили?

— Или назначить изгнание?

К этому они, возможно, с охотой бы его присудили, этой-то просьбы они и ждут.

Но так легко отделаться он им не позволит.

Не хочет он никуда отправляться.

— Сильно бы должен был я ослепиться отчаянной любовью к жизни, если б не мог вообразить вот чего: вы, собственные мои сограждане, не были в состоянии вынести мое присутствие и слова мои оказались для вас слишком тяжелыми и невыносимыми, так что вы ищете теперь, как бы от них отделаться, ну а другие легко их вынесут? Никоим образом, афиняне, не очень это похоже на правду. Хороша же в таком случае была бы моя жизнь — переходить на старости лет из города в город, вечно меняя место изгнания и будучи отовсюду изгоняемым. Я ведь отлично знаю, что, куда бы я ни пришел, молодые люди будут везде меня слушать, так же, как и здесь. И если я буду их отгонять, то они сами меня выгонят, подговорив старших, а если я не буду их отгонять, то их старшие выгонят меня из-за них же, как вот вы теперь.

Но не мог ли бы он просто держать язык за зубами, уйдя куда-нибудь в другое место?

Нет, не мог бы.

— Вот в этом-то, я знаю, всего труднее убедить вас. Ибо если я скажу, что это значит не слушаться Бога, и потому-то я и не могу держать язык за зубами, то вы не поверите мне и подумаете, что я шучу. С другой стороны, если я скажу, что ежедневно беседовать о доблестях и обо всем прочем, о чем, как вы слышали, пытаю я и себя, и других, есть величайшее благо для человека, а жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека — то вы поверите мне еще меньше. На деле-то оно как раз так, но убедить вас в этом нелегко.

Он ходил по городу, расспрашивая людей, надеясь найти человека мудрее его. Он думал, что много времени это не займет, поскольку знал про себя, что никакой он мудростью не обладает, ни малой, ни большой.

— И клянусь, о мужи-афиняне, — собакой клянусь! — уж вам-то я должен говорить правду, результат моей миссии был таков: те, что пользуются самою большою славой, показались мне самыми бедными разумом, а другие, те, что считаются похуже, — более мудрыми и одаренными.

Сначала он пошел к человеку, который слыл особенно мудрым, человеку государственному, имени которого он не стал называть, и поневоле убедился, что на самом деле человек этот мудрым не был, а только казался мудрым другим и особенно самому себе.

— Уходя от него, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего в совершенстве не знаем, но он, не зная, думает, будто что-то знает, а я коли уж не знаю, то и не думаю, что знаю.

От него Сократ пошел к другому, обладавшему еще большими притязаниями на мудрость, и убедился в том же самом.

— И оттого получил еще одного врага.

Люди государственные озлоблялись, узнавая от Сократа, что неспособны мудро говорить о политике, которую они проповедуют.

Одаренные поэты также не смогли толком объяснить лучшие места своих сочинений или происхождение своих метафор.

— Брал я те из их произведений, которые всего тщательнее ими отработаны, и спрашивал у них, что именно они хотели сказать, чтобы, кстати, и научиться от них чему-то. И поверите ли? Чуть ли не все присутствующие здесь сегодня лучше могли бы объяснить их поэзию, чем они сами.

И в то же время они, будучи поэтами известными, мнили себя мудрейшими из людей и в остальных отношениях, чего на деле не было.

Ремесленники, с которыми он беседовал, грешили тем же несовершенством разумения, заслонявшим их достоинства. Они знали многое, чего он не знал, и этим были мудрее его. Но даже хорошие ремесленники впадали в ту же ошибку, что и поэты, — поскольку они хорошо владели своим искусством и каждый знал что-то свое, они верили также, что разбираются в разного рода высоких материях, и утешались мыслью, будто знают вещи, которые были выше их разумения.

Сократ же утешился мыслью, что превосходит их всех в одном отношении: он знал, что ничего не знает.

— Вот от этого самого исследования многие меня возненавидели, притом как нельзя сильнее и глубже, отчего произошло и множество клевет. Ибо мои слушатели всегда воображают, что сам я мудр в том, относительно чего отрицаю мудрость другого.

Тогда как мудрость его состоит в знании, что ничего его мудрость не стоит и что мудр только Бог.

Какое же наказание может он назначить себе как самое заслуженное?

— Не ясно ли, что в этом состоял мой долг? — сказал он. — Чему должен подвергнуться человек за то, что ни с того ни с сего всю свою жизнь не давал себе покоя, за то, что не старался ни о чем таком, о чем старается большинство: ни о наживе денег, ни о домашнем устроении, ни о семейных интересах, ни о том, чтобы попасть в стратеги, ни о том, чтобы говорить в Собрании и руководить народом, вообще об участии в заговорах либо в тайных партийных организациях? За то, что, считая себя, право же, слишком порядочным человеком, чтобы быть политиком и остаться целым, я не шел туда, где не мог принести никакой пользы ни вам, ни себе, а ходил себе частным человеком, стараясь убеждать каждого из вас не заботиться ни о чем своем раньше, чем о себе самом, — как бы ему быть что ни на есть лучше и умнее, и заботиться также о характере государства прежде, чем заботиться о его интересах. Итак, чего же я заслуживаю, если я именно таков? Несомненно, чего-нибудь хорошего, о мужи-афиняне, если уж в самом деле воздавать по заслугам, и притом такого хорошего, что бы для меня подходило. Что же подходит для человека заслуженного и в то же время бедного, который нуждается в досуге ради вашего же назидания?

Для подобного человека, сказал он им, нет ничего более подходящего, как хорошее содержание, предоставляемое городом и даруемое обычно победителям в Олимпии. Вот это он себе и назначает — даровой обед в Пританее, который, как он уверен, заслужен им в куда большей мере, чем гражданином, завоевавшим награду на Олимпийских играх верхом или на паре.

— Мне он нужен гораздо больше. У него и так всего есть в достатке, а я нуждаюсь. И он старается о том, чтобы вы казались счастливыми, а я стараюсь о том, чтобы вы ими были.

Несколько раньше он заявил им со всей прямотой:

— И могу вам сказать, о мужи-афиняне: поступайте так, как добивается того Анит, или не поступайте, оправдайте меня или не оправдайте, но сделайте это с пониманием, что поступать иначе, чем я поступаю, я не буду, даже если бы мне предстояло умирать много раз, о афиняне! Не шумите, а слушайте меня! Мы вроде бы договорились, что вы дослушаете меня до конца. Я намерен сказать вам и еще кое-что, от чего вы, наверное, пожелаете кричать, только я верю, что выслушать меня будет для вас благом. Будьте уверены, что если вы меня такого, как я есть, убьете, то вы больше повредите себе, нежели мне.

Назад Дальше