Городам, устроенным по Платонову образцу, надлежит располагаться вдалеке от побережья, дабы избегнуть ввоза-вывоза ненужных товаров, каковая деятельность грозит наводнить государство золотом и серебром, что всегда пагубно сказывается на благородном и праведном образе жизни.
Торгашество — сия презренная и неизбежная практика, сводящаяся к тому, что товары покупаются подешевле, а продаются подороже, то есть, если можно так выразиться, низменное приторговывание по высокой цене, — запрещается и для чужеземцев, и для постоянных жителей. Тех же, кто более, чем совсем чуть-чуть, преуспевает в зарабатывании денег и накоплении богатств, мы тут у себя не потерпим.
Платон уже отмечал в «Государстве», что торговлей обыкновенно занимаются те, кто слабее прочих телесною силой и потому ни на что иное, в сущности, и не годны.
Числа, подобно движению, также обладают божественными метафизическими свойствами, так что все определяемые Платоном пропорции и отношения являются священными и неизменными. Числу в пять тысяч сорок граждан никогда не дозволяется возрастать либо уменьшаться. Для поддержания населения на постоянном уровне в пять тысяч сорок человек Платон предлагает куда больше способов, чем нам хотелось бы знать.
Людям следует подниматься пораньше и немедля приискивать себе какое-нибудь занятие, ибо спящий человек ничем не лучше мертвого, природа же показывает, что мы вовсе не нуждаемся в таком количестве сна, каким нам хотелось бы наслаждаться.
Аристотель, просматривая это неотредактированное и недоработанное литературное наследие своего наставника, обнаружил больше законов о торговле и рыночных отношениях, чем ему удалось удержать в голове; там имелись даже законы о введении новых законов, регулирующих торговлю, денежный оборот и наживание барышей.
Голод, жажда и половое влечение, три потребности и желания, врожденные человеку, суть состояния нездоровые, со все возрастающим скептицизмом продолжал читать Аристотель, — и Платон предлагал сдерживать их посредством трех величайших сил, воздействующих на поведение человека: страха, закона и истинных доводов.
Жизни в его государстве полагалось быть благой, а не приятной.
Эмиграция допускалась лишь с целью колонизации, да и то когда количество граждан переваливало за пять тысяч сорок человек. Никому из тех, кто не дожил до сорока, не дозволялось разъезжать по чужим странам, а никому старше сорока — оставаться частным лицом.
Тюрем имелось три: одна — близ рыночной площади, для обычных преступников, другая — близ совещательной залы Ночного Совета, заседающего еженощно, а третья — в самой глубинке, в месте по возможности диком и пустынном.
Мир лучше войны, говорит Платон, и согласие лучше завоеваний. Тем не менее он вооружает свое государство тем самым манером, который не может не вызвать опасений в соседнем государстве и не понудить его вооружаться для ведения войн.
Упражняться в воинском деле людям надлежит постоянно — и не только в военное, но и в мирное время. Каждый месяц всему государству следует, невзирая на холод или зной, выступать в поход самое малое на один день; в походе участвуют все — мужчины, женщины и дети.
Никому из тех, кто не дожил до сорока, не дозволяется сочинять хвалебную либо порицательную речь для публичного исполнения, и никто ни в каком возрасте не имеет права петь не разрешенные властями песни.
Душу Платоновы «Законы» повелевают чтить положенным образом — как божественнейший из элементов человеческой природы.
Попрошайки-жрецы, предлагающие за какую угодно плату выпросить у богов благоволение Небес либо вызвать из Гадеса мертвых, получают пожизненное заключение. Никогда больше не смогут они увидеться с близкими, а по смерти тела их выбрасывают за границу страны без погребения.
Таковы последние из зрелых сочинений этого греческого философа-язычника, который заложил философские основания западных религий, не отыскавших таковых до него и не нашедших ничего лучшего после, религий, чья ненависть к человеку была под стать его собственной.
«Неизлечимая порочность человека — вот что делает труд законодателя печальной необходимостью», — провозгласил Платон.
Действенного лекарства от неизлечимой порочности законодателя у нас, увы, не имеется.
Богатые друзья Солона воспользовались полученными от него сведениями, чтобы стать еще богаче.
Дельфийский оракул брал, как известно, взятки.
ХIV. Аристотель
30
Аристотель был практически почти уверен, что на самом-то деле Александр, вероятно, не имел уж очень большого отношения к покушению на своего отца. Относительно матери Александра, Олимпиады, у него такой уверенности не было.
Несогласие по поводу воцарения Александра, существовавшее между матерью и сыном, продлилось недолго.
Александру потребовалось лишь несколько дней, чтобы осуществить, при деятельной поддержке матери, необходимые убийства и казни аристократов, противившихся унаследованию им престола, и еще месяц-другой, чтобы подавить восстания греческих городов, не желавших поначалу смириться с продолжением македонской гегемонии.
Олимпиада сама избавилась от наиболее привлекательных из его соперников, в том числе от младенца-сына последней молоденькой фаворитки Филиппа, Клеопатры, которую нам не следует путать с печально известной сластолюбивой Клеопатрой с Нила, ставшей триста лет спустя любовницей сначала Юлия Цезаря, а затем Марка Антония. Олимпиада убила дитя прямо на коленях матери. А после заставила молодую царицу удавиться.
Имя Клеопатра имеет греческое происхождение и бытует в эллинском фольклоре так давно, что успело появиться уже у Гомера, а также в предании о Язоне и аргонавтах; оно является достаточно традиционным и в македонской культуре, что и позволило ему сохраниться в Египте у всех потомков Александрова друга и военачальника, первого Птолемея, вплоть до Клеопатры VII, ставшей любовницей Цезаря и Антония.
Было бы ошибкой считать какую угодно из Клеопатр не гречанкой, а кем-то еще.
Придерживаясь египетской традиции, Клеопатры выходили замуж за своих родных братьев, принимавших имя и положение Птолемея, после чего супружеская пара, как правило, всецело отдавалась исполнению тяжелой задачи — истреблению детей друг дружки, собственно друг дружки, собственных детей и собственных родителей.
У вдовой Клеопатры II после смерти ее брата остался на руках сын этого самого брата. Она вышла за другого брата, Птолемея VIII, пообещавшего править совместно с мальчиком и защищать их обоих. Мальчика он убил в самый день свадьбы.
После этого свершения он женился на дочери жены, на Клеопатре III, своей племяннице, которой и отдавал в этом кровосмесительном mйnage а trois значительное предпочтение.
Когда же Клеопатра II воспротивилась такому обустройству семейной жизни и провозгласила царем первого своего сына от Птолемея III, отец убил сына, расчленил труп и отправил матери его голову и руки.
В конце концов они помирились.
Клеопатра III унаследовала трон по соглашению с братом и была убита одним из своих сыновей, норовившим отнять у нее этот трон.
Клеопатра Теа убила одного из своих сыновей, не пожелавшего исполнять ее указания, и была отравлена другим своим сыном как раз тогда, когда собиралась сама его отравить.
Последними законными наследователями этой линии стали Клеопатра Береника и Птолемей XI. Птолемей убил Клеопатру Беренику и был в свой черед убит александрийцами.
Трон перешел к его незаконному сыну, Птолемею XII, сыновьями которого были Птолемей XIII и Птолемей XIV, а дочерью — Клеопатра VII, та самая Клеопатра, которую мы знаем по Плутарху и Шекспиру, это ее корабль престолом лучезарным блистал на водах Кидна.
При появлении Цезаря она была замужем за одним из своих братьев, который затем погиб в гражданской войне, последовавшей за восстанием, направленным против этой парочки, а когда Цезарь удалился, Клеопатра вышла за другого брата, подготовкой убийства которого как раз и занималась при появлении Антония.
Таковы были методы, посредством которых потомкам Птолемея удавалось сохранять власть в семье.
Мать Александра открыто похвалялась, что он, Александр, порожден не царем Македонии Филиппом, но существом куда более значительным: он является незаконным сыном великого бога Зевса, провозглашала она, в образе змея сошедшего в брачную ночь к ней на ложе. Олимпиада постыднейшим образом хвасталась, будто Филипп окривел на один глаз, подглядывая сквозь замочную скважину, как совокупляются земная женщина и бог.
Аристотель в это не верил.
Александр верил.
Трения между отцом и сыном обострялись и тем, что Филипп удалил от себя Олимпиаду, и помехами, которые это удаление воздвигло на пути Александра к трону.
Они часто бранились во время пьяных ночных дебошей, обычных при дворе в Пелле. На пиру по случаю свадьбы Филиппа и Клеопатры Александр полез в драку из-за тоста, провозглашенного дядей новобрачной. Разгневанный Филипп, обнажив меч и пошатываясь, бросился на сына, но запнулся о клинок и повалился на пол.
Александр расхохотался.
— Смотрите, — издевательски сказал он, глядя на отца сверху вниз, — как человек, который собирается переправиться из Европы в Азию, растянулся, переправляясь через комнату.
Александру было в ту пору лет девятнадцать.
Ко времени, когда ему исполнилось двадцать два года, он усмирил восстания на севере вплоть до Дуная, стер с лица земли город Фивы и заставил Коринфскую федерацию провозгласить его правителем всей Греции. Собрав армию из тридцати двух тысяч пехотинцев и пяти тысяч конников, поддерживаемую флотом в сто шестьдесят кораблей, он пересек Геллеспонт и вторгся в Персию, положив начало чреде обширных завоеваний, которым он посвятил оставшиеся одиннадцать лет своей жизни.
Аристотель с ним не пошел. Это решение он числил потом среди самых разумных за всю свою карьеру. Он порекомендовал Александру своего племянника, Каллисфена.
В эту экспедицию отправилось и множество молодых ученых, связанных с Аристотелем и исправно присылавших ему исторические сообщения и описания, рисунки и даже, когда удавалось, собранные ими образчики животного и растительного мира, которые в Греции не встречались. Аристотель добавлял их к своему музею естественной истории и вносил в каталоги, разбитые на филюмы, рода и виды — такова была изобретенная им биологическая классификация, — вообще он был очень занят организацией и поддержанием своего Ликея, пересмотром созданных им ранее основ теории музыки и неустанным накоплением идей, кои вошли затем в его «Физику», «Логику», «Метафизику», «Политику», «Первую аналитику», «Вторую аналитику», «Никомахову» и «Эвдемиеву этики» и, возможно, также (у нас не имеется на этот счет решающих документальных свидетельств) в «Предпосылки о добродетели», не говоря уже о таких незначительных сочинениях, как «Топика» и «О софистических опровержениях», к которым он возвращался время от времени, ну и, конечно, в его «Поэтику».
Его племянник Каллисфен, философ и историк, был назойливым педантом, склонным перебивать собеседника, неспособным оного выслушать и не желающим с ним соглашаться. Александр его казнил.
От Олимпиады Александр регулярно получал бранчливые письма, неизменно содержавшие жалобы — главным образом на его регента Антипатра и на стеснения, которые тот ей чинит.
Александр был сверх обыкновенного привязан к матери и никогда не выказывал желания снова свидеться с нею.
Мать требует слишком высокой платы за те девять месяцев, на которые она приютила его в своей утробе, пожаловался он однажды своему доброму приятелю Клиту Черному, который спас его от смерти в битве при Гранике и которого Александр в скором времени убил в припадке пьяного гнева, с близкого расстояния метнув ему в грудь копье, о чем очень потом сокрушался.
— Освобожусь ли я когда-нибудь от моей надоедливой матери? — громко вопрошал Александр.
Клит Черный покачал головой.
— Только если другая Олимпиада поможет тебе с этим.
Когда известие о смерти Александра достигло Греции, среди немногих мер, предпринятых Олимпиадой для присвоения власти, было и убийство его полоумного полубрата, последнего из оставшихся в живых Филипповых сыновей.
Она отпраздновала свой краткий, продлившийся около года триумф оргией убийств и была в свой черед убита родичами ее жертв.
31
В 332 г. до Р. Х. Александр через Палестину прошел из Вавилона и Сирии в Египет, где назначил себя фараоном, а в Афины просочились слухи о найденной им дорогой иудейской Библии, в первых стихах которой содержалась теория сотворения мира. Аристотель выяснил подробности и сразу понял, что эту теорию ему превзойти не удастся.
То, что ему о ней рассказали, выглядело настолько простым, что Аристотель разозлился — как же он первым до этого не додумался? Да будет свет, и стал свет. Чего уж проще?
Вот и все, причем в горстке стихов.
В начале сотворил Бог небо и землю.
Почему он сам так не сказал? Насколько это яснее, чем Неподвижный Движитель, или Немыслящий Мыслитель, или Первый Неподвижный Движитель его собственной путаной космологии. И насколько короче.
Приходится отдать должное этим евреям, кем бы они ни были, негодуя на них, думал Аристотель. Как долго удастся сохранить все это в тайне от учеников?
Пожилой человек, создавший теорию, которая многие годы грела ему душу, с течением времени, сознавал Аристотель, начинает все меньше заботиться о ее истинности и все больше о том, чтобы ее принимали за истинную, а ему самому воздали за нее почести еще при жизни.
И вот в самый неподходящий момент невесть откуда выскакивает эта чертова еврейская Библия.
Он понимал, что против еврейской Библии его «Метафизике» не устоять.
У него было теперь больше причин для уныния, чем даже у Платона.
И отменные причины для того, чтобы стать антисемитом.
Аристотелева «Метафизика» с ее теорией бытия была ключом ко всей его философии, и всякому, кто желал понять его как философа, следовало начать с изучения этой книги.
Авиценна, великий арабский ученый одиннадцатого века, говорят, прочитал «Метафизику» сорок один раз и ни слова в ней не понял.
Аристотель впал по поводу Библии в затяжную депрессию и заговаривал об этой книге чуть ли не с каждым встречным. Следы этой мучительной травмы и сейчас еще заметны на лице, написанном Рембрандтом.
Подобно всякому добросовестному писателю, Аристотель вовсе не желал увидеть, как его труды пойдут прахом — хороши они или дурны, правильны или неправильны. Даже если бы он додумался до пришествия Шекспира, он все равно цеплялся бы за свою «Поэтику». Коперник, Галилей и Ньютон, возможно, и заставили бы его призадуматься, однако он все равно опубликовал бы свои соображения относительно небесных тел, ибо они были лучшими, какие ему удалось измыслить, и звучали правдоподобнее того, что говорилось по этому поводу вокруг.
Сказанное им относительно рабов и женщин можно бы и пересмотреть, хотя изложено оно было так гладко, что и Платону бы сделало честь.
«Даже женщина может быть достойной, даже раб, — написал он в своей „Поэтике“, рассуждая о характерах в трагедии, — хотя о женщине можно сказать, что она существо низшего порядка, а раб и вовсе ни на что не годен».
Для консерватора вроде него это была довольно либеральная мысль.
Критики Аристотеля забывают, что он любил двух женщин — жену и любовницу, а после смерти освободил своих рабов, чего, как он небезосновательно полагал, не скажешь даже об Аврааме Линкольне.
Он слишком много писал. Он и сам мог бы составить длинный список сделанных им дурацких утверждений и радовался только, что никого из его знакомых подобное желание не посетило.
Одна ласточка, написал он, еще не делает лета.
Почти никто не похвалил его за эту фразу; впрочем, сама фигура речи, и он это сознавал, стала замшелым штампом уже к тому времени, когда он вставил ее в свою «Этику».