— Разреши мне… Шанс: «Вы были избраны председателем правления, заплатите каждому из игроков…» Пролет и двойной пролет!
— Ради Христа, чей это отель на Ридингской железной дороге?
— Друг мой, это — как каждый может видеть — не отель; это — склад.
— Постойте,
* * *
Бывают долгие передышки — три дня, годы, — когда ты не можешь видеть ничего и знаешь о том, где ты, только благодаря громкоговорителю, звучащему над головой, словно бакен с колоколом, который звенит в тумане. Когда я могу видеть, ребята обычно двигаются туда-сюда, беззаботные, словно и не замечают того, сколько тумана в воздухе. Полагаю, что туман воздействует каким-то образом на их память, но не действует на мою.
Даже Макмерфи, похоже, понятия не имеет о том, что он в тумане. А даже если и замечает, то старается не выказывать беспокойства, особенно персоналу. Он знает, что нет лучше способа огорчить того, кто пытается осложнить тебе жизнь, чем прикинуться, что тебя это вообще не волнует.
Он вежлив в отношении медсестер и черных ребят, что бы они ему ни говорили и какие бы трюки ни выкидывали, стараясь вывести его из себя. Пару раз кое-какие идиотские правила заставляют его разъяриться, но он ведет себя прилично, поведение безупречно. Он осознает, до чего это все смешно, — правила, неодобрительные взгляды, манера разговаривать с тобой так, словно ты — всего лишь трехлетний малыш, — и тогда он начинает смеяться, и это их сильно бесит. Пока он способен смеяться, он в безопасности, так он, во всяком случае, думает, и, надо сказать, это срабатывает. Только один раз он потерял контроль над собой и разозлился. Но это не из-за черных ребят или Большой Сестры и не из-за того, что они делают, а из-за пациентов, и из-за того, что они не делают.
Это произошло на одном из групповых собраний. Он разозлился на ребят за то, что они действуют чересчур осторожно — смотреть противно, говорит он. В пятницу должны были состояться игры чемпионата. Макмерфи хотел, чтобы все посмотрели эти игры по телику, хотя передавали их не в то время, когда обычно включают телевизор. За несколько дней до этого, во время собрания, он спрашивает, нельзя ли будет сделать уборку вечером, в «телевизионное» время, а после обеда посмотреть телевизор. Большая Сестра говорит «нет», чего, собственно, он и ожидает. Она сообщает ему, что расписание составлено с учетом деликатных обстоятельств и благоразумных пожеланий и что изменение обычного порядка может привести к неразберихе.
Его не удивляет ответ Большой Сестры; его поражает, как Острые реагируют, когда он спрашивает их, что они об этом думают. Ни слова. Отодвинулись и прячутся от его взгляда в маленьких ямках тумана. Я едва могу их разглядеть.
— Но послушайте, — говорит он им, но они на него не смотрят. Он ждет, чтобы кто-нибудь ответил на его вопрос. Но все ведут себя так, словно и не слышат его. — Послушайте, черт побери, — говорит он, — среди вас, ребята, есть, как минимум, человек двенадцать, которым небезразлично, кто выиграет матч. Разве вам не хочется посмотреть его?
— Не знаю, Мак, — наконец говорит Скэнлон, — я уже привык смотреть шестичасовые новости. И если перенос времени серьезно повлияет на распорядок, как об этом говорит мисс Рэтчед…
— Да черт бы побрал распорядок. Ты сможешь вернуться к этому проклятому распорядку на следующей неделе, когда кончится чемпионат. Что скажете, ребята? Давайте проголосуем, чтобы смотреть телевизор после обеда — вместо вечера. Кто за это?
— Я, — отзывается Чесвик и поднимается на ноги.
— Я хочу сказать, кто за, должны поднять руки. Ну хорошо, кто за?
Рука Чесвика поднялась вверх. Несколько ребят оглядываются, чтобы посмотреть, найдутся ли еще дураки. Макмерфи не может в это поверить.
— Да перестаньте же, что за ерунда. Я полагал, что вы, ребята, можете голосовать и влиять на распорядок и все такое. Разве это не так, док?
Доктор кивает, не поднимая глаз.
— Ну и хорошо. Итак, кто хочет смотреть игры?
Чесвик поднимает руку еще выше и оглядывается. Скэнлон качает головой, потом тоже поднимает руку, упершись локтем в ручку кресла. Больше никто не двинулся. Макмерфи поражен.
— Если с этим вопросом покончено, — произносит сестра, — нам, вероятно, следует продолжить наше собрание.
— Да, — произносит он, усаживается в кресло, опустив голову, — козырек кепки почти касается груди. — Да, вероятно, нам следует продолжить это сраное собрание.
— Да, — отзывается Чесвик, строго оглядывая всех, и усаживается на место, — да, продолжим наше благословенное Богом собрание. — Он сдержанно кивает, опускает подбородок на грудь и хмурится. Он польщен тем, что сидит рядом с Макмерфи, и чувствует себя от этого очень смелым. В первый раз за все время Чесвик проиграл не один.
После собрания Макмерфи ни с кем не разговаривает: они все ему противны. Подходит Билли Биббит.
— Некоторые из нас п-п-пробыли здесь лет п-п-пять, Рэндл, — говорит Билли. Он теребит свернутый в трубочку журнал, на руках видны ожоги от сигарет. — И некоторые из нас п-п-про-будут здесь еще д-долго и после того, как вы уйд-д-дете, как закончится этот чемпионат. И… разве вы не понимаете… — Он отбросил в сторону журнал и отошел. — О! Какой смысл даже пытаться.
Макмерфи смотрит ему вслед, брови с недоумением сдвинуты к переносице.
Остаток дня он спорит с другими ребятами, почему они не проголосовали, но они не хотят говорить об этом; похоже, что он сдался и больше об этом не говорит до самого того дня, когда начинается чемпионат.
— Вот и четверг, — произносит он, печально качая головой.
Он сидит на столе в бывшей ванной комнате, поставив ноги на стул, и вертит на пальце кепку. Острые шатаются по комнате из угла в угол, стараясь не обращать на него внимания. Никто больше не играет с ним в покер и блэкджек на деньги — после того, как они отказались голосовать, он обыграл их до нитки и теперь они все по уши в долгах и боятся, что их затянет еще глубже. Они также больше не могут играть на сигареты, потому что Большая Сестра заставила держать блоки сигарет на столе на сестринском посту: она выдает им по одной пачке в день и говорит, что это — ради их здоровья. Но все знают, почему она так делает, — чтобы не дать Макмерфи выиграть их в карты. Без покера и блэкджека в бывшей ванной царит тишина, и только звук громкоговорителя доносится сюда из дневной комнаты. Здесь так тихо, что слышно, как какой-то парень из буйного отделения лезет на стену, время от времени подавая редкий сигнал: луу, луу, лууу — назойливый, совершенно неинтересный звук, словно ребенок плачет, чтобы, накричавшись, уснуть.
— Четверг, — снова повторяет Макмерфи.
— Лууу! — вопит тот парень наверху.
— Это Раулер, — говорит Скэнлон, глядя в потолок. Он не желает обращать на Макмерфи внимания. — Раулер Уродина. Несколько лет назад он прошел через это отделение. Не хотел вести себя тихо, чтобы не раздражать мисс Рэтчед, помнишь, Билли? Луу, луу, лууу — и так все время, я чуть с ума не сошел. Что следует сделать со всеми этими психами наверху — взять и забросить им в спальню пару гранат. От них никому никакой пользы…
— А завтра пятница, — говорит Макмерфи. Он не хочет, чтобы Скэнлон уводил разговор в сторону.
— Да, — отзывается Чесвик, хмурясь и оглядывая комнату, — завтра пятница.
Хардинг перелистывает страницы журнала.
— И это значит, что прошло уже около недели, как наш друг Макмерфи появился среди нас, — и все это время он безуспешно пытался свергнуть существующее правительство, вы ведь об этом говорите, Чесвик? Господи, только подумать, как мы ко всему равнодушны — стыдно, ох как стыдно.
— Да черт с ним, — говорит Макмерфи. — Чесвик хочет сказать, что первый матч чемпионата покажут по телевизору завтра. И что мы намерены делать? Тереть швабрами этот чертов инкубатор?
— Да, — произносит Чесвик, — терапевтический инкубатор старой матушки Рэтчед.
У меня такое чувство, что стены в ванной комнате как будто подслушивают; ручка моей швабры сделана не из дерева, а из металла (металл хороший проводник), и она пустая внутри — можно спрятать миниатюрный микрофон. Если Большая Сестра это слышит, она обязательно достанет Чесвика. Я вытаскиваю из кармана шарик жевательной резинки, отрываю от нее кусок и сую в рот, чтобы она размягчилась.
— Давайте прикинем, — говорит Макмерфи, — сколько из вас, птички мои, проголосует вместе со мной, если я снова подниму этот вопрос?
Примерно половина Острых кивает, но голосовать будут наверняка не все. Макмерфи снова надевает кепку и подпирает подбородок руками.
— Говорю вам, я могу поднять этот вопрос. Хардинг, с тобой-то что случилось, почему ты ничего не говорил? Боишься, если поднимешь руку, эта старая шлюха ее отрежет?
Хардинг вскидывает тонкую бровь.
— Может быть. Может быть, я действительно боюсь, что она ее отрежет, если я подниму ее.
— А как насчет тебя, Билли? Ты тоже этого боишься?
— Нет. Я не думаю, что она что-нибудь сд-д-делает, но… — он пожимает плечами, вздыхает и забирается на большую панель, контролирующую насадки душа, устраивается там, словно обезьянка, — просто я не думаю, что из этого г-г-голосования выйдет что-нибудь хорошее. Нет смысла пытаться, М-Мак.
— Выйдет что-нибудь хорошее? Фу-у-х! Во всяком случае, вы, птички мои, сделаете хоть какое-то упражнение, поднимая руки.
— И тем не менее, риск остается, друг мой. У нее всегда есть возможность сделать наше существование еще хуже. Бейсбольный матч не стоит такого риска, — сказал Хардинг.
— Кто, черт возьми, говорит это? Господи Иисусе, я за много лет ни разу не пропустил чемпионата. Даже когда в сентябре сидел в тюряге, они разрешили нам принести телик и смотреть чемпионат, а если бы они на это не пошли, начался бы бунт. Я могу просто вышибить эту чертову дверь и отправиться в какой-нибудь бар в городе, чтобы посмотреть игру. И пойдем только я и мой дружище Чесвик.
— Вот теперь я слышу предложение, которое заслуживает внимания, — произносит Хардинг, отбрасывая журнал. — Почему бы не поставить этот вопрос на голосование на завтрашнем собрании группы? «Мисс Рэтчед, предлагаю все отделение целиком перевести в „Свободный часок“ — попить пива и посмотреть телевизор».
— Я бы поддержал, — говорит Чесвик. — Правильно, черт возьми.
— Мне надоело, — заявляет Макмерфи, — смотреть, как вы тут изображаете из себя компанию старых дев. Когда нас с Чесвиком отсюда выпрут, я, Господь мне судья, забью за собой эту дверь гвоздями. Вам, парни, лучше оставаться в этом гнездышке, а то ваша мамочка не позволит вам одним переходить улицу.
— Да? Это так? — Фредериксон подходит к Макмерфи. — Ты собираешься своим тяжеленным ботинком вышибить дверь? Крутой парень!
Макмерфи даже не взглянул на Фредериксона. Он знает, что Фредериксон, когда разойдется, может быть смелым парнем, но при малейшем испуге вся спесь с него сходит.
— Ну так что? — продолжает Фредериксон. — Намерен ты вышибить эту дверь и показать, какой ты крутой?
— Нет, Фред, боюсь прежде времени износить обувь.
— Да? Когда ты говоришь, все выглядит очень круто, но как ты намереваешься вырваться отсюда?
Макмерфи оглядывается:
— Ну, полагаю, что могу высадить одно из этих окон, и когда я привлеку к себе внимание…
— Да? Ты сможешь, не так ли? Прямо возьмешь и выбьешь окно? Отлично, попытайся — а мы посмотрим. Давай же, герой, давай. Ставлю десять долларов, что у тебя ничего не выйдет.
— И не пытайся, Мак, себе дороже, — советует Чесвик. — Фредериксон знает, что ты только сломаешь стул и окажешься в буйном отделении. В первый же день, когда мы тут очутились, выразили протест в отношении этих решеток. Они сделаны особым образом. Техник брал стул, вроде того, на котором ты сейчас сидишь, и бил по решетке, пока от стула ничего не осталось, кроме щепы. А на решетке даже вмятины нет.
— Ну хорошо, — говорит Макмерфи, оглядываясь вокруг.
Я вижу, ему становится все интересней. Надеюсь, Большая Сестра всего этого не слышит, а то быть ему через час в буйном отделении.
— Нам нужно что-то потяжелее. Как насчет стола?
— То же что и стул. То же дерево, тот же вес.
— Ну хорошо, давайте придумаем, чем я могу пробить решетку, чтобы выбраться отсюда. И если вы, птенчики, думаете, что я этого не сделаю, поразмышляйте на досуге о чем-нибудь другом. Нужно что-нибудь побольше стола и стула… Эх, была бы ночь, я бы вышиб решетку тем жирным парнем — он достаточно тяжелый.
— Но слишком мягкий, — говорит Хардинг. — Он завязнет в решетке, и она разрежет его на кусочки, словно баклажан.
— А как насчет одной из кроватей?
— Слишком большая. Даже если ты сумеешь ее поднять, она не пройдет в окно.
— Поднять я подниму, не беспокойся. Эй, черт возьми, да вот же оно: эта штуковина, на которой сидит Билли. Эта большая контрольная панель со всеми ее кранами и ручками. Она достаточно крепкая, разве нет? И, черт побери, должна быть достаточно тяжелой.
— Не думаю, — говорит Фредериксон. — Это то же самое, как если бы ты вышибал ногой стальную входную дверь.
— А что не так с этой подержанной панелью? Похоже, к полу она не привинчена.
— Нет, не привинчена — кроме пары проволочек ее ничего не держит, но ты посмотри на нее повнимательней.
Все смотрят. Панель сделана из стали и цемента, размером в половину одного из столов, и весит она, похоже, фунтов четыреста.
— Ну, посмотрел. Она выглядит не больше чем кипы сена, которые я укладывал в кузов грузовика.
— Боюсь, друг мой, что это приспособление будет весить несколько больше, чем твои кипы сена.
— Я бы сказал, на четверть тонны побольше, — добавил Фредериксон.
— Он прав, Мак, — подтверждает Чесвик. — Она, должно быть, ужасно тяжелая.
— Черт, значит, вы, птенчики мои, утверждаете, что я не смогу поднять эту изящную маленькую вещицу?
— Друг мой, не припомню, что психопаты способны двигать горы в дополнение к прочим их ценным качествам.
— О’кей, ты говоришь, что мне ее не поднять. Ну что ж…
Макмерфи спрыгивает со стола и начинает стягивать с себя зеленую пижамную куртку. Татуировки наполовину высовываются из-под рукавов футболки, играя на напрягшихся мускулах.
— Итак, кто желает поставить пять баксов? Никто не убедит меня, что я не могу чего-то сделать, пока сам не попробую. Пять баксов…
— Макмерфи, это — такое же безрассудство, как биться об заклад насчет Большой Сестры.
— У кого есть пять баксов, которые он хочет потерять? Вы играете или остаетесь при своем интересе…
Ребята тут же потянулись за своими долговыми расписками. Он столько раз обыгрывал их в покер и блэкджек, что они не могут дождаться той минуты, когда отыграются, а это дело, без сомнения, верное. Не знаю, на что он рассчитывает. Хотя он такой широкоплечий и крупный, все равно понадобилось бы, как минимум, трое таких, чтобы сдвинуть панель, и он это знает. Стоит только посмотреть на нее, чтобы понять, что даже сдвинуть на дюйм ее не удастся, а уж тем более поднять в одиночку. Но когда Острые наконец сделали свои ставки, он шагает к панели, стаскивает с нее Билли Биббита, плюет на большие мозолистые ладони, потирает их, играя плечами.