Мужчины склоняются, подносят два железных штыря к кольцу у меня на голове.
Машина наваливается на меня.
ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА…
Побежал вприпрыжку, спустился вниз по склону. Не можешь вернуться назад, не можешь идти вперед, смотришь прямо в дуло — и ты мертв, мертв, мертв.
Мы сходим с буйволиной тропы в камышах, которая бежит рядом с железной дорогой. Прикладываю ухо к рельсу, он обжигает мне щеку.
— Ничего, — говорю я, — ни в эту, ни в ту сторону на сто миль…
— Торопись, — отвечает папа.
— Разве мы не так слушаем буйволов — втыкаешь нож в землю, зажимая ручку в зубах, стадо слышно далеко.
— Торопись, — снова говорит папа и смеется.
По ту сторону рельсов скирда пшеницы стоит с прошлой зимы. А под ней мыши, говорит собака.
— Мы пойдем вверх по рельсам или вниз?
— Пойдем через рельсы, так говорит собака.
— Эта собака не может идти по следу.
— Она сможет. Тут всюду птицы, вот что говорит старая собака.
— Лучшая охота — рядом с железной дорогой, вот что говорят старики.
— Лучше идти через рельсы, к скирде пшеницы, так говорит собака.
Идем через дорогу. Вижу — люди везде, вдоль рельсов, стреляют по фазанам. Похоже, наша собака забежала слишком далеко вперед и подняла всех птиц.
Она поймала трех мышей.
…Человек, Человек, ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК… широкоплечий и здоровый, глаз подмигивает, как звездочка.
О господи! Снова муравьи, на этот раз они меня здорово достали, кусачие, сволочи. Помнишь, когда мы нашли этих муравьев, которые на вкус были как укропные зернышки? А? Ты сказал, что это не укроп, а я сказал, что они, и твоя мама сильно ругалась, когда об этом услышала: «Учит ребенка есть жуков!»
Хороший индейский мальчик должен знать, как выжить, съедая все, что может съесть и что не съест его самого раньше.
Мы — не индейцы. Мы — цивилизованные, ты это помни.
Ты говорил мне, папа, когда умру, пришпиль меня к небу.
Мамина фамилия была Бромден. Она и сейчас Бромден. Папа сказал, он родился с одним только именем, выпал и шлепнулся в него, словно теленок на расстеленное одеяло, когда корова не хочет ложиться. Ти А Миллатуна, Самая Высокая Сосна На Горе, и, ей-богу, я был самым большим индейцем в штате Орегон, а может быть, и во всей Калифорнии и Айдахо в придачу. Таким уродился.
И, ей-богу, ты самый большой глупец, если думаешь, что добрая христианка возьмет себе такое имя — Ти А Миллатуна. Ты родился с именем, ну что ж, я тоже родилась с именем. Бромден. Мэри Луиза Бромден.
И когда мы переедем в город, говорит папа, с этим именем нам будет намного легче получить карточку соцобеспечения.
Парень с отбойным молотком кого-то догоняет, уже догнал, молоток не выпускает. Я снова вижу вспышки света, мешанину цветов.
Тинг. Тингл, тингл, в ноги — дрожь. На кого ты стал похож. Гром гремит, земля трясется, поп на курице несется… тили-тили, тили-бом, бежит курица с ведром… один на запад, другой на восток, а третий — над кукушкиным гнездом…
…Ай люли-люли-люли, прилетели журавли… прилетели, подхватили, тебя с собою унесли.
Моя старая бабушка твердит это нараспев, игра, в которую мы можем играть часами, сидя рядом с сушилками для рыбы, отгоняя мух. Игра называется тингл-тингл-тэнглту. Я вытянул обе руки, она по очереди зажимает мои пальцы, по одному пальцу на каждый слог.
Тингл, ти-нгл, тэ-нгл ту (семь пальцев), гром гремит, земля трясется, поп на курице несется (шестнадцать пальцев, и на каждый слог ее темная, похожая на клешню рука загибает мне палец, и уже все мои ногти смотрят на нее, словно маленькие лица, и просят, чтобы журавли подхватили и унесли тебя).
Я люблю эту считалочку, и я люблю бабушку. Мне не нравится поп, который несется на курице. Мне он не нравится. Мне нравятся журавли, что летят над кукушкиным гнездом. Я люблю их, и я люблю бабушку, пыль в ее морщинах.
В следующий раз вижу ее, лежащую неподвижно, как камень, она лежит мертвая, посреди Дэлз, на тротуаре, вокруг стоят в цветных рубахах индейцы, погонщики — много людей. Они везут ее на городское кладбище, чтобы похоронить там.
Я помню горячие, неподвижные, готовые разразиться бурей вечера, когда зайцы бросались под колеса дизельных грузовиков.
Джой Рыба-в-Бочке получил по контракту двадцать тысяч долларов и три «кадиллака». И он не ездил ни на одном, потому что не умел водить.
Вижу, как играют в кости.
Вижу это изнутри, как будто я сам на дне стаканчика. Я — грузило, меня держит кость, единицей ко мне. Они бросают кости, чтобы выпал змеиный глаз, а я — грузило, шесть глыб вокруг меня — словно белые подушки, обратная сторона кости — шестерка, которая всегда должна выпадать, когда они бросают. А как выпадет другая кость? Готов спорить, что выпадет единица. Змеиный глаз. Они жульничают, переворачивают ее крючком, а я — грузило.
Посмотрите-ка, вы проиграли. Эй, леди, дом пустой, а ребенку нужна пара новых лодочек. Ваша не пляшет. В другой раз повезет!
Облапошили.
Вода. Я лежу в луже.
Змеиный глаз. Вижу его снова. Вижу над собой этот номер один: ему не удается обжулить народ своими фальшивыми костями в переулке, за продуктовым магазином — в Портленде.
Переулок похож на тоннель, холодно, потому что уже вечер, солнце заходит. Позвольте мне… повидаться с бабушкой. Пожалуйста, мама.
Что он сказал, когда подмигнул?
Один — на запад, другой — на восток.
Не стой у меня на пути.
К черту, сестра, не стой у меня на пути, Пути, ПУТИ!
Я качусь. В другой раз повезет! Черт. Крутят снова. Змеиный глаз.
Школьный учитель говорит мне: парень, у тебя светлая голова, из тебя выйдет…
Выйдет кто, папа? Тот, что ткет ковры, как Дядя Бегущий И Прыгающий Волк? Тот, что плетет корзины? Или еще один пьяный индеец.
Я спрашиваю: рядовой, вы ведь индеец, не так ли?
Да, это так.
Ну что ж, должен сказать, что вы неплохо говорите по-английски.
Да.
Ну хорошо… обычного на три доллара.
Они не были бы такими наглыми, если бы знали, что бывает, когда мы с виски смешиваемся вместе. Не простой индеец, черт побери…
Он кто… что это такое?.. шагает не в ногу, слышит другого барабанщика.
Снова змеиный глаз. Эй, парень, эти кости что-то холодные.
После похорон бабушки мы с папой и дядей Бегущий И Прыгающий Волк выкопали ее. Мама с нами не пошла; она говорила, это неслыханно. Подвешивать труп на дерево! От этого любой умом тронется.
Дядя Бегущий И Прыгающий Волк и папа провели двадцать дней в вытрезвителе при тюрьме Дэлз, как последние пьяницы, за надругательство над мертвыми.
Но она — наша мать, черт ее побери!
Это не имеет значения, ребята. Вы должны были оставить ее там, где похоронили. Не знаю, когда вы, чертовы индейцы, этому научитесь. А теперь скажите, где она. Будет лучше, если вы сами расскажете.
А пошел ты знаешь куда, бледнолицый, сказал дядя Бегущий И Прыгающий Волк, скручивая себе сигарету. Я ни за что не скажу.
Высоко, высоко, высоко в холмах, высоко на постели из дубовых ветвей, она гладит ветер старой рукой и считает облака старой считалочкой… прилетели журавли…
Что ты сказал мне, когда подмигнул?
Играет оркестр. Посмотри на небо, сегодня — Четвертое июля.
Кости отдыхают.
Они снова напустили на меня машину… Я хотел бы знать…
Что он сказал?
…Знать, как Макмерфи снова сделал меня большим.
Он сказал: «Хрен вам».
Они там. Черные парни в белых куртках пялятся на меня из-за двери, а потом войдут и обвинят меня в том, что я промочил все шесть подушек. Я лежу на них! Номер шесть. Я думал, что комната — это кости. Номер один, змеиный глаз, тоже тут, все кружится, белый свет с потолка… это — то, что я видел… в этой маленькой квадратной комнатке… похоже, уже стемнело. Как долго я был без сознания? Напустили немножко тумана, но я не собираюсь в него нырять, не собираюсь в нем прятаться. Нет… больше никогда…
Я встаю, медленно поднимаюсь, чувствуя, как затекла шея. Белые подушки на полу изолятора промокли — я их опи?сал, пока был без сознания. Я вообще ничего из этого не помню, но я тру глаза ладонями и пытаюсь прочистить башку. Я стараюсь. Раньше никогда не старался прийти в себя.
Спотыкаясь подошел к маленькому круглому окошку в двери комнаты, затянутому тонкой проволокой, и постучал. Я видел, как санитар идет по коридору с подносом для меня, и знал, что на этот раз я их победил.
* * *
Бывало, что после шоковой терапии я не мог опомниться недели по две, жил словно в тумане, все перед глазами дрожало и расплывалось, в общем, это было как тот рваный край, за которым начинается сон, как та серая граница между светом и тьмой, или между сном и бодрствованием, между жизнью и смертью, когда сознание к тебе уже вернулось, но ты еще не можешь понять, какой сегодня день, или кто ты такой, и есть ли смысл вообще возвращаться — и так целых две недели. Если у тебя нет причин просыпаться, ты можешь слоняться в этой серой зоне неопределенно долгое время, но, если тебе это не нравится, это я понял, ты можешь начать бороться, чтобы вырваться из нее. На этот раз я вырвался из нее меньше чем за день, быстрее чем когда-либо.
И когда туман окончательно выветрился у меня из головы, мне показалось, что я вынырнул после долгого, глубокого погружения, выскочил на поверхность после того, как провел под водой сотню лет. Это был последний сеанс, который они мне провели.
На той же неделе они провели с Макмерфи еще три сеанса. Как только он приходил в себя и начинал подмигивать окружающим, являлась мисс Рэтчед с доктором, и они спрашивали его, не готов ли он одуматься, осознать свое поведение и вернуться в отделение для проведения курса. И он приподнимался, не сомневаясь, что все лица в буйном обращены к нему, и говорил сестре, что он очень сожалеет, что может отдать за свою страну только одну жизнь, и что она может поцеловать его в красно-розовую задницу, но он проклятому вражескому кораблю не сдастся. Да!
Потом вставал, отвешивал парочку поклонов ребятам, которые улыбались ему в ответ, а Большая Сестра вела доктора на пост, чтобы позвонить в главный корпус и подтвердить очередной сеанс.
Однажды, когда она уже повернулась, чтобы уйти, он ухватил ее за край халата и ущипнул пониже спины, так что ее лицо стало такого же цвета, как и его огненные волосы. Если бы там не было доктора, который и сам прятал ухмылку, она влепила бы Макмерфи пощечину.
Я попытался уговорить Макмерфи подыграть ей, чтобы прекратить эти назначения, но он только смеялся и посылал меня к черту. Все, что они делают, — тратят на него заряд своей батареи, — пустая трата времени.
— Когда я выйду отсюда, первая же телка, которая оседлает старого рыжего Макмерфи, психопата мощностью десять тысяч ватт, засияет, словно автомат для пинбола, и заплатит серебром! Нет, я не боюсь их маленькой машинки с батарейками.
Он упорно твердил, что ему это не причиняет вреда. Он даже не станет принимать эти свои капсулы. Но всякий раз, когда громкоговоритель объявлял, что ему следует воздержаться от завтрака и приготовиться пройти в первый корпус, на его челюсти играли желваки и лицо бледнело. Он выглядел осунувшимся и испуганным — то самое задорное лицо, отражение которого я видел в лобовом стекле машины по пути с побережья.
К концу недели я покинул буйное и вернулся обратно в свое отделение. Я хотел сказать Макмерфи до расставания множество вещей, но он только что прибыл с процедуры и сидел в углу, не отводя глаз с мячика для пинг-понга, словно они были прикреплены к нему проволочками. Цветной санитар и еще один белый свели меня вниз, впустили в наше отделение и заперли за мной дверь. После буйного все здесь казалось ужасно спокойным. Я прошел в дневную комнату и по ряду причин задержался в дверях; все посмотрели на меня, посмотрели по-другому, не так, как смотрели бы раньше. Их лица светились — так, словно они смотрели на блестящую вставную панель.
— Итак, прямо у себя перед глазами, — принялся разглагольствовать Хардинг, — вы видите того самого дикого человека, который сломал руку… черному парню! Хей-хей, поглядите, поглядите!
Я ухмыльнулся им в ответ, понимая теперь, что чувствовал Макмерфи все эти месяцы, когда эти лица оживлялись и веселели при виде его.
Все подошли ближе и попросили рассказать им обо всем, что произошло. Как он вел себя там? Что делал? И правда ли то, что, как нашептывают в гимнастическом зале, они устраивают ему ежедневную электрошоковую терапию, а с него — как с гуся вода, и что он заключает с техниками пари насчет того, как долго удержит глаза открытыми после того, как ему наложат электроды.
Я рассказал им все, что мог, и, похоже, никто даже не задумался о том, почему это я — тот самый парень, которого они считали глухим и немым с тех самых пор, когда впервые с ним познакомились, — говорит и слушает как любой другой. Я сообщил, что все ими услышанное — чистая правда, и добавил парочку рассказов от себя. Они так хохотали над некоторыми шуточками Макмерфи насчет Большой Сестры, что двое Овощей под мокрыми простынями на стороне Хроников заухмылялись, а потом и зашлись от хохота, как будто понимали, в чем дело.
Когда на следующий день Большая Сестра лично вынесла проблему пациента Макмерфи на обсуждение группы и сказала, что по неким необъяснимым причинам он, похоже, не реагирует на электрошоковую терапию, поэтому, вероятно, можно посоветовать применить более решительные меры для установления с ним контакта, Хардинг откликнулся:
— Да уж, это возможно, мисс Рэтчед, да, но из того, что я слышал о ваших делах с Макмерфи наверху, у него не наблюдается никаких трудностей в установлении контакта с вами.
Это вывело Большую Сестру из равновесия, и она разволновалась до такой степени, что не сразу смогла собраться с мыслями снова, и все в комнате тем временем смеялись над ней.
Она поняла, что Макмерфи, находясь наверху, где ребята не могли видеть вмятин, которые она на нем оставляла, стал больше, чем был когда-либо, вырос до такой степени, что почти стал легендой. Человека, которого не видят, трудно заставить выглядеть слабым, решила она, и стала строить планы его возвращения в отделение. Она рассчитывала, что ребята своими глазами увидят, что он так же уязвим, как и любой другой мужчина. Да и ему будет трудно продолжать строить из себя героя, сидя целыми днями в дневной комнате в состоянии ступора после шока. Ребята это предчувствовали, они понимали, что, пока он будет находиться в отделении в назидание всем остальным, она станет назначать ему шок всякий раз, как он из него выйдет. Так что и Хардинг, и Скэнлон, и Фредериксон, и я принялись обсуждать, как бы нам убедить Макмерфи в том, что наилучшим решением для него, да и для всех заинтересованных лиц, будет его побег из отделения. И в субботу, когда его перевели обратно в отделение, — он протопал в дневную комнату, словно боксер на ринг, закинув руки за голову, и объявил, что чемпион вернулся, — наш план был готов. Мы собирались дождаться темноты, поджечь матрасы, а когда прибудут пожарные, вытолкать его за дверь. Этот план казался нам настолько удачным, что мы и не думали, что Макмерфи сможет отказаться.
Но мы забыли о том, что это был как раз тот самый день, когда он устраивал свидание, — эта девушка, Кэнди, должна была пробраться в отделение, чтобы увидеться с Билли.
Они привели его в отделение утром, около десяти.
— Веселье по полной программе, ребята! Они проверили мои штепселя, прочистили наконечники, и я засиял, словно искрящий генератор модели «Т». Вы никогда не пользовались такими штуками на Хеллоуин? Бз-а-ам! Довольно забавно, даже приятно.
И он принялся шляться по отделению, такой большой, больше, чем когда-либо, опрокинул под дверью сестринского поста ведро с грязной водой, в которой моют швабры, подложил квадратный кусочек масла на носок белой замшевой туфли мелкого черного парня, так что тот и не заметил, и задыхался от хохота во время обеда, пока масло таяло, окрашивая туфлю в цвет, который Хардинг определил как «самый вызывающий желтый». Он был больше, чем когда-либо, и всякий раз, как принимался подметать щеткой пол поблизости от сестры-практикантки, она вскрикивала, закатывала глаза и, постукивая каблучками, убегала от него по коридору, потирая бок.