— Миссис Биббит всегда так гордилась твоим благоразумием. Я знаю, она и сейчас гордится. А этот поступок ужасно ее расстроит. А ты знаешь, что происходит, когда она расстраивается, Билли; ты знаешь, как сильно бедная женщина может заболеть. Она очень чувствительна. В особенности в том, что касается ее сына. Она всегда с такой гордостью говорила о тебе. Она всег…
— Нет! Нет! — Его рот работал изо всех сил. Он потряс головой, умоляя ее: — Вам н-не н-н-нужно!
— Билли, Билли, Билли, — сказала она. — Мы с твоей матерью — старые подруги.
— Нет! — закричал он. Его голос царапал белые голые стены изолятора. Он поднял подбородок, чтобы кричать прямо в лунообразный светильник на потолке. — Н-н-нет!
Мы перестали смеяться. Мы смотрели, как Билли, складываясь, оседает на пол, голова запрокидывается, колени выдвигаются вперед. Он водил руками по зеленой штанине. Он тряс головой в панике, словно мальчишка, которому пригрозили поркой, как только срежут ивовый прут. Большая Сестра прикоснулась к его плечу, чтобы успокоить. От ее прикосновения он дернулся, как от удара.
— Билли, мне бы не хотелось, чтобы она поверила во что-нибудь такое — но что остается думать?
— Н-н-н-не г-г-оворите, м-м-миссис Рэтчед. Н-н-н-не…
— Билли, мне придется ей все сказать. Мне ненавистна мысль о том, что ты мог вести себя подобным образом, но, в самом деле, что еще мне остается думать? Я нахожу тебя на матрасе, с подобного сорта женщиной.
— Нет! Я этого не д-д-делал. Я просто… — Его рука снова дернулась к щеке и застыла там. — Это она делала.
— Билли, эта девушка не могла затащить тебя сюда силой. — Большая Сестра покачала головой. — Пойми, я бы с радостью поверила во что угодно ради твоей бедной матери.
Рука поползла по его щеке, оставляя длинные красные следы.
— Она д-д-делала. — Билли огляделся вокруг. — И М-м-м-макмерфи! Он делал. И Хардинг! И все ост-т-тальные! Они д-д-дразнили меня, обзывали меня!
Теперь его лицо обратилось к Большой Сестре. Он не смотрел ни в одну сторону, ни в другую, только прямо ей в лицо, словно оно состояло не из обычных черт, словно оно было спиралью, гипнотизирующей спиралью сливочно-белого, голубого и оранжевого цветов. Он сглотнул и подождал, не скажет ли она что-нибудь в ответ, но она молчала; ее умения, ее фантастическая механическая сила возвращалась к ней, наполняла ее, анализируя ситуацию и докладывая ей, что все, что ей нужно делать, — это сохранять спокойствие.
— Они з-з-заставили меня! Пожалуйста, мисс Рэтчед, они зас-зас-ЗАС!..
Она проверила радиус своего действия, и Билли уронил лицо, всхлипывая от облегчения. Она положила руку ему на шею и притянула его щеку к своей накрахмаленной груди, поглаживая его плечо, одновременно окидывая нашу группу медленным, презрительным взглядом.
— Все в порядке, Билли. Все в порядке. Никто больше не будет тебя обижать. Все в порядке. Я объясню твоей маме.
Она продолжала смотреть на нас. Было так странно слышать этот голос, мягкий, успокаивающий и теплый, словно подушка, выходящий из губ, твердых, словно фарфор.
— Все хорошо, Билли. Пойдем со мной. Ты можешь подождать в кабинете доктора. Нет причин принуждать тебя сидеть целый день в дневной комнате с этими… твоими друзьями.
Она отвела его в кабинет, поглаживая склоненную голову и повторяя: «Бедный мальчик, бедный маленький мальчик», пока мы в молчании не побрели обратно по коридору и не уселись в дневной комнате, не глядя друг на друга и ни слова не говоря. Макмерфи сел последним.
Хроники, встречавшиеся нам на пути, переставали кружиться при нашем появлении и забивались в свои щели. Я уголком глаза посмотрел на Макмерфи, стараясь, чтобы это не было заметно. Он сидел на стуле в углу, давая себе секундную передышку перед тем, как вступить в следующий раунд — в длинном ряду следующих раундов. Того, с чем он боролся, вы не могли прекратить раз и навсегда. Все, что вы могли сделать, — это продолжать бороться до тех пор, пока у вас не кончатся силы, и тогда кто-то другой займет ваше место.
Телефон на сестринском посту разрывался от звонков, большое количество начальства явилось, чтобы увидеть свидетельства преступления. Когда, наконец, явился доктор собственной персоной, каждый из этих людей наградил его таким взглядом, словно происшествие спланировал он лично, или, по крайней мере, все сделано с его одобрения и согласия. Он побелел и трясся под их взглядами. С первого взгляда было ясно, что он уже слышал большую часть того, что произошло здесь, в его отделении, но Большая Сестра снова изложила ему все — медленно, во всех деталях, так что мы тоже могли слышать. Теперь мы слушали как надо — мрачно, не перешептываясь и не хихикая. Она говорила, доктор кивал и вертел свои очки, моргая глазами, до того водянистыми, что я боялся, как бы он не забрызгал ее. Она закончила, рассказав ему о Билли и о трагическом опыте, через который мы заставили пройти бедного мальчика.
— Я оставила его у вас в кабинете. Судя по его состоянию, предлагаю вам посмотреть его прямо сейчас. Он прошел через ужасное испытание. Я содрогаюсь при мысли о том, какой вред мог быть нанесен бедному мальчику. — Она подождала, пока доктор не содрогнется тоже. — Я думаю, вы должны пойти и поговорить с ним. Он нуждается в большом сочувствии. Его состояние достойно сожаления.
Доктор кивнул снова и зашагал к своему кабинету. Мы смотрели, как он уходит.
— Мак, — сказал Скэнлон. — Послушай, ты же не думаешь, что любого из нас можно взять на такой ерунде? Это плохо, но мы знаем, кого следует винить, — мы не виним тебя.
— Нет, — сказал и я, — ни один из нас тебя не винит.
И от всей души пожалел, что не прикусил язык, когда увидел, как он на меня посмотрел. Он закрыл глаза и расслабился. Было похоже, что он чего-то ждет. Хардинг поднялся и прошел мимо него и уже открыл было рот, желая что-то сказать, когда вопль доктора прорезал тишину коридора, уничтожая общий ужас, и понимание отразилось на лицах у всех.
— Сестра! — вопил он. — Ради бога, сестра!
Она побежала, и трое черных парней побежали следом за ней по коридору — туда, откуда все еще кричал доктор. Но ни один из пациентов не поднялся на ноги. Мы знали, что нам больше делать нечего, а только сидеть и ждать, когда она войдет в дневную комнату, чтобы сообщить нам то, о чем мы все и так знали, — о событии, которое должно было произойти.
Она направилась прямо к Макмерфи.
— Он перерезал себе горло, — сказала она и подождала в надежде на ответ. Макмерфи не поднял на нее глаз. — Он открыл стол доктора, нашел кое-какие инструменты и перерезал себе горло. Бедный, жалкий, непонятый мальчик убил себя. И сейчас он сидит там, в кресле доктора, с перерезанным горлом. — Она подождала снова, но он все еще не поднимал глаз. — Сначала Чарльз Чесвик, а теперь Уильям Биббит! Надеюсь, вы, наконец, удовлетворены. Играть человеческими жизнями — вести азартную игру с человеческими жизнями, — словно вы думаете, что вы — Бог!
Она повернулась и ушла на сестринский пост, закрыла за собой дверь, оставив после себя пронзительный, убийственно холодный звук, звенящий в трубках дневного света у нас над головами.
Моей первой мыслью было попытаться остановить его, сказать, что он всегда выигрывал, и пусть она получит этот свой последний раунд, но другая, более важная мысль целиком и полностью уничтожила первую. Я неожиданно с кристальной ясностью осознал, что ни мне, ни кому бы то ни было из нас его не остановить. Ни доводы Хардинга, ни моя попытка удержать его силой, ни поучения старого полковника Маттерсона, ни хватка Скэнлона, ни все мы вместе не сможем подняться и остановить его.
Мы не могли остановить его, потому что были теми, ради кого он все это делал. Его толкала вперед не Большая Сестра, это была наша нужда, которая заставила его медленно подняться со стула, упершись обеими своими большими руками в кожаные подлокотники, оттолкнуться, подняться и встать, словно один из этих киношных зомби, послушных приказу, посылаемому им сорока хозяевами. Это ради нас он продолжал держаться неделями, оставался стоять после того, как его руки и ноги отказывались его держать, мы неделями заставляли его подмигивать, и ухмыляться, и смеяться, и продолжать играть еще долго после того, как его чувство юмора иссохло между двумя электродами.
Мы заставили его встать, рывком подтянуть свои черные трусы, словно это были бриджи для верховой езды, и сдвинуть назад его черную кепку, — одним пальцем, словно это был десятизарядный «стетсон», медленными, механическими жестами, — и, когда он двинулся вперед по полу, можно было слышать, как железом звенят его голые пятки, выбивая искры на кафеле.
И только в последний миг — после того, как он выбил стеклянную дверь, ее лицо повернулось к нему в ужасе, навеки похоронившем любые другие маски, которые она могла бы попытаться использовать снова. И она закричала, когда он схватил ее и сорвал с нее халат, — спереди, сверху донизу, она закричала снова, когда два мозолистых круга двинулись к ее шее, становясь все больше и больше, они стали больше, чем кто-либо когда-либо мог себе представить, теплые и розовые на просвет. Только в последний миг, когда начальство осознало, что три черных парня не собираются ничего предпринимать, а лишь стоят и смотрят, и что они не справятся с ним без их помощи, — только тогда доктора, надзиратели и сестры рычагом отвели эти тяжелые красные пальцы от белой плоти ее шеи, которые впились в нее так, словно это были ее собственные кости, с пыхтением оторвали его от нее, и только после этого в его лице показались первые признаки того, что он может быть другим, а не только здравомыслящим, упрямым, настойчивым человеком, выполняющим тяжелую обязанность, дело, которое в конечном счете должно быть сделано, нравится ему это или нет.
Он издал крик. В последний раз, падая на спину и на секунду показав нам свое лицо, рванувшись вперед, прежде чем его задавила на полу куча белых халатов, он позволил себе крикнуть.
Звук животного, полного страха и загнанного в угол, звук ненависти и отказа от борьбы, открытого неповиновения. Если вы когда-нибудь загоняли енота, или кугуара, или рысь, то это было похоже на последний звук, которое загнанное, подстреленное и падающее животное издает, когда собаки набрасываются на него, когда ему, наконец, больше нет ни до чего дела, кроме самого себя и смерти.
Я болтался по отделению еще пару недель, чтобы посмотреть, что будет дальше. Все изменилось. Сефелт и Фредериксон выписались вместе, восстав против медицинских советов, а через два дня еще трое Острых ушли, а еще шестерых перевели в другое отделение. Было большое расследование насчет вечеринки в отделении и насчет смерти Билли, и доктору дали понять, что его прошение об отставке будет принято благосклонно, а он послал их куда подальше, — если захотят, могут его уволить.
Большая Сестра неделю лежала в терапии, так что некоторое время в отделении заправляла маленькая сестра-японка из буйного, — это дало ребятам шанс многое изменить в политике отделения. К тому времени, когда Большая Сестра вернулась, Хардинг даже добился того, что нам снова отперли ванную комнату, и теперь сам вел игру и принимал ставки, стараясь, чтобы его воздушный, тонкий голосок звучал так же, как рев Макмерфи. Он как раз сдавал, когда ее ключ повернулся в замке.
Мы все покинули ванную комнату и вышли в коридор, чтобы встретить ее и спросить о Макмерфи. Когда мы приблизились, она отпрыгнула на два шага, и на секунду я подумал, что она сейчас побежит. Ее лицо было синим и распухшим и с одной стороны потеряло форму, потому что один глаз был полностью закрыт, а шею поддерживал тяжелый бандаж. И новая белая форма. Некоторые из ребят захихикали над ее передком: поскольку эта форма была меньше размером, более туго обтягивала ее грудь и была накрахмалена сильнее, чем ее старый халат, она уже больше не могла скрыть того факта, что мисс Рэтчед — женщина.
Улыбаясь, Хардинг подошел ближе и спросил, что слышно о Маке.
Она вытащила из кармана халата маленький блокнот и карандаш, написала: «Он вернется» — и пустила его по кругу. Бумага дрожала у нее в руке.
— Вы уверены?
Прочитав написанное, Хардинг жаждал подтверждения. Мы слышали всякое, говорили, что он вырубил двух санитаров в буйном, забрал их ключи и сбежал, что его отправили назад в исправительную колонию, — и даже что сестра, которая теперь занималась им, пока они не найдут нового доктора, назначила ему специальную терапию.
— Вы точно знаете? — повторил Хардинг.
Большая Сестра снова вытащила свой блокнот. Суставы у нее не гнулись, и руки, которые стали белее, чем когда-либо, летали над блокнотом, словно руки тех цыган из пассажа, которые за пенни готовы предсказать вам удачу. «Да, мистер Хардинг, — написала она, — я бы не стала говорить, если бы не была уверена. Он вернется».
Хардинг прочел бумажку, затем разорвал ее и бросил в нее обрывки. Она вздрогнула и подняла руку, чтобы защитить от бумаги поврежденную часть своего лица.
— Леди, я думаю, что в вас всякого дерьма — через край.
Она уставилась на него, и ее руки на секунду взлетели над блокнотом, но потом она повернулась и прошла прямо на сестринский пост, засовывая карандаш и блокнот в карман халата.
— Гм, похоже, наша беседа была несколько беспорядочной, — произнес Хардинг. — Но, честно говоря, когда вам сообщают, что в вас полно дерьма, что вы можете написать в ответ?
Она попыталась привести свое отделение в порядок, но это было трудно, потому что призрак Макмерфи все еще бродил по коридорам, открыто смеялся на собраниях и пел в уборной. Она больше не могла править при помощи своей былой силы, во всяком случае выписывая замечания на листках бумаги. Она теряла своих пациентов — одного за другим. После того как Хардинг выписался и его увезла жена, а Джорджа перевели в другое отделение, из нашей группы, той, что была на рыбалке, осталось только трое — я, Мартини и Скэнлон.
Я пока не хотел уходить, потому что Большая Сестра казалась мне слишком уверенной в себе; похоже, она ожидала еще одного раунда, и я оставался на тот случай, если это произойдет. И однажды утром — к тому времени Макмерфи отсутствовал уже три недели — она сделала свой последний ход.
Двери отделения открылись, и черные ребята ввезли каталку с табличкой в ногах, на которой было написано жирными черными буквами: «МАКМЕРФИ РЭНДЛ, ПОСЛЕОПЕРАЦИОННЫЙ ПАЦИЕНТ», и под этими буквами было подписано чернилами: «ЛОБОТОМИЯ».
Они втолкнули каталку в дневную комнату и оставили стоять у стены, рядом с Овощами. Мы стояли в ногах каталки, читая табличку, а затем посмотрели на другой конец, на голову, которая была вдавлена в подушку: венчик рыжих волос, окружающих молочно-белое лицо, и только вокруг глаз — огромные лиловые синяки.
Последовала минута молчания, а потом Скэнлон повернулся и сплюнул на пол:
— А-а-а, вот как, старая сука решила провести нас, говно собачье. Это не он.
— Ничего похожего на него, — сказал Мартини.
— Она что, думает, мы совсем тупые?
— О, но они, тем не менее, проделали неплохую работу, — заметил Мартини, придвигаясь к голове. — Посмотрите. Они нашли даже сломанный нос, и этот долбаный шрам, и даже бачки.
— Точно, — проворчал Скэнлон, — но черт!
Я протиснулся мимо других пациентов, чтобы стать рядом с Мартини.
— Точно, они сумели бы подделать такие штуки, как шрамы и сломанный нос, — сказал я. — Но они не могут подделать этот взгляд. В этом лице ничего нет. Просто один из магазинных манекенов, разве я не прав, Скэнлон?
Скэнлон сплюнул снова.
— Прав, черт побери. Вы сами видите, дело совершенно ясное. Всякий это может видеть.
— Посмотрите сюда, — сказал один из пациентов, поднимая простыню, — татуировки.
— Точно, — кивнул я, — они могут подделать татуировки. Но руки, а? Руки? Они не могут этого сделать. У него руки были огромные!
Остаток дня мы со Скэнлоном и Мартини насмехались над тем, что Скэнлон называл дурацким облезлым представлением, лежащим на каталке, но шли часы, и опухоль у него на глазах начала опадать, и я видел, что все больше и больше ребят подходит, чтобы поглядеть на фигуру. Я видел, как они подходили, делая вид, что направляются к стеллажу с журналами или к фонтанчику для питья, но так, чтобы украдкой бросить еще один взгляд на его лицо. Я смотрел и пытался представить, что бы он сделал. Я был уверен только в одном: его нельзя оставлять вот так сидеть в дневной комнате, с именем, напечатанным на табличке, все те долгие двадцать или тридцать лет, чтобы Большая Сестра могла использовать его в качестве примера того, что может случиться с вами, если вы станете сопротивляться системе. В этом я был уверен.