Книга перемен - Дмитрий Вересов 14 стр.


— Я не понимаю, почему, за что? — в пьяной тоске спросил Вадим у пластмассового стаканчика с нарезанными бумажками вместо салфеток. — Верой и правдой. Я же с первого курса за трудовой семестр отвечал! Ради чего?! Чтобы мордой об стол? Сука… бескорыстная! Она, интересно, в райкоме бескорыстно дырки в столе ковыряет или ей за это зарплату и премию дают плюс талоны на обед?

— Вадимыч, ты созрел, — уверенно поставил диагноз Клювов, — ты бредишь.

— Все бред, — кивнул Вадим и ухватился за столик, чтобы тот не смел убегать. Сказались питие натощак и отсутствие должной привычки. — И все же, Клюв, почему и за что? Ты же должен знать, раз при-суссс… это… при-сут-ссс… Ну, был там.

— Угу, — почесал переносицу Клювов. — Нет, я не понимаю, Вадька, что тебя удивляет? — вдруг завелся он. — Инку в общаге трахал на виду у комиссии, женишок? Это как называется, тебе объясняли? Объясняли. Могу повторить: аморальное поведение. И это еще цветочки, бутончики даже, потому что, в конце концов, как говорит наш партайгеноссе, дело-то молодое, потому что с девочкой, а не с мальчиком, потому что по взаимному согласию, а не изнасилование.

— Клюв, — возмутился Вадим, слегка трезвея, — что ты несешь?

— А что? Я в этой долбаной идеологической комиссии такого наслушался и навидался документально зафиксированного, что ты у нас, Вадимчик, просто ангел с крылышками на фоне некоторых.

— Тогда опять не понимаю, почему?

— Потому. Не пондравился. И стали цепляться. Посещение неподходящих адресов, общение с неподходящей публикой. Родственные связи.

— Какие еще родственные связи? Что за чушь?

— Такие. Ты у нас по рождению кто? Михельсон-Мусорский, Вадим Делеорович, а не Лунин, Вадим Михайлович. Не знал, что ли?

— Да знал! И не скрывал никогда! Что в этом такого? Дед — Михельсон — академик-физик, немец наполовину, в честь него братишку назвали Францем. А отец — Делеор Мусорский — известный в свое время тенор, заслуженный артист, в Кировском пел. Позднее мать замуж вышла за отца, в смысле, за моего приемного отца, и я его всю жизнь с пяти лет настоящим отцом почитаю. И, между прочим, он сейчас в Ливии, и никто его репрессированной матерью из богатого купечества и расстрелянным в тридцать седьмом году отцом не попрекает.

— Вадька, заткнись, — покачал пальцем Клювов, — мне на это наплевать, я этого не слышал, ты этого не говорил, и, вообще, не те сейчас годы, чтобы происхождением попрекать. Но! Когда зачем-то надо. Понимаешь?

— Нет, — помотал головой Вадим, — чего надо-то? Чего им еще надо? Комсомолец, отличник, общественник, кандидат в члены. Не понимаю я.

— И я, Вадька, если честно, не понимаю, — перешел на шепот пьяненький Клювов. — Такой грешник, как ты, — праведник, по сравнению с некоторыми грешниками, которые таки едут. Значит, что-то тут такое, о чем нам знать не положено. А все остальное — фигня, повод, формальность, если хочешь. И мой тебе добрый совет: сиди ровно, не высовывай рыло и делай вид, что все так и надо, все путем, что ты счастлив и доволен. Глядишь, и унюхаешь, откуда ветер дует. Но, по-моему, лучше бы не надо… нюхать. Стошнит еще. «Херсы», а?

— Меня и так сейчас стошнит, — сдавленно сообщил Вадим. — Береги свои штаны фирменные. А в честь чего «Херса»-то?

— Так ведь я-то в Венгрию еду! — удивился вопросу Клювов.

* * *

Аврора Францевна, за две недели похудевшая и посеревшая, встретила любимого пасынка словами:

— Олежка, ты меня в могилу чуть не свел. Я тебя и спрашивать боюсь.

— Мама, — сказал Олег, приобняв Аврору Францевну, — у тебя виски седые.

— Что ты?! Я и не заметила, вот беда. И хожу в таком виде! Черт тебя побери, Олежка! — расстроилась Аврора Францевна.

— Ну, прости, — выдавил Олег непривычные слова.

— Ничего себе! — удивилась Аврора Францевна. — В жизни не слышала, чтобы ты прощения просил.

— Я просил, только не словами, — почесал голову Олег. Волосы росли и щекотали кожу, пробиваясь наружу.

— Да, не словами. И никогда не понять было, то ли ты извиняешься, то ли снисходишь к якобы виноватым перед тобой. Мы с папой и чувствовали себя виноватыми в твоих грехах. Пренеприятное ощущение. А чем это от тебя несет?

— Лучше я не буду говорить, чем. Лучше я в ванную пойду. И я бы поел, мама.

— Да-да, в ванную. Олежка, у меня двести вопросов на языке. Пойми меня правильно. Ты взрослый, конечно, но. Почему ты так коротко подстрижен?

— Я понимаю, что у тебя вопросы. Но я не мог дать тебе знать. Я, мама, подрался, и меня загребли на пятнадцать суток. В общем, все позади. Я есть хочу, и мне отмыться бы.

— Убью Вадьку, — сказала Аврора Францевна. — Мальчики, никогда не… как сейчас говорят? Никогда не пудрите мне мозги! Не вешайте лапшу мне на уши! Какой смысл? Сначала я трясусь и помираю от переживаний, а потом, узнав правду, чувствую себя полной дурой, жалкой и обманутой. Я чувствую, что меня в грош не ставят. Мать я вам или нет?!

Она заплакала, вцепившись дрожащими пальцами в свитер Олега, уткнулась носом в шерсть, пропитанную отвратительными запахами камеры, мертвечины, остывшего табачного дыма и… посторонней женщины. Женский запах показался смутно знакомым, но Авроре было не до проверки своих ощущений, тем более что нос заложило от рыданий, и запахи перестали раздражать обоняние.

— Я стала слаба и слезлива, — бормотала Аврора. — Столько сырости! Целыми днями слезы сами льются. Даже Франик заметил. Я ему говорю: это от лука. Ем лук, чтобы не простудиться. А он мне говорит: а я думал, что не от лука, а от Олега. А я говорю: при чем тут Олег? У Олега свои важные дела, он взрослый уже. А сама реву, рева-корова. А Франик, знаешь, что сказал? Нет, ты знаешь, что он сказал?! Всего-то и делов у Олега, что старую крашеную б… трахать. Так что успокойся, мамочка, не переживай! Она противная, у нее помада вечно размазана, она скоро Олежке надоест, и он вернется. Он другую найдет, красивую и молодую, такую, как Вадькина Инка. Вот что мне твой младший брат сказал. И кому верить? Тебе, Вадьке или Франику, семейному оракулу?

— Не бери в голову, — пробурчал Олег, смущенный слезами Авроры Францевны. Он всегда считал ее выдержанной, спокойной, сильной. Он и не подозревал, насколько серьезно семейные передряги сказываются на ее нервной системе.

— Ну, разумеется, — успокаиваясь, шмыгнула носом Аврора, — ответ, достойный джентльмена. Ответ, достойный твоего отца. Он тоже всегда рекомендовал «не брать в голову» и не принимал моих советов, упрямец.

— Что-то с папой? — забеспокоился Олег.

— Все то же. По-прежнему в ссылке, а вестей я давно не получала.

— Как в ссылке? — изумился Олег. — Он же в Ливии?

— Я и говорю: в ссылке. И не обольщайся по этому поводу. Пустыня, по-твоему, рай земной? Он уже не мальчик. Он там здоровье подорвет, инвалидом станет, если вообще вернется.

— Мама, что ты говоришь? — Олег слегка потряс ее за плечи.

— В ссылке, в ссылке! По-моему, кому-то позарез надо, чтобы наша семья распалась. Все один к одному. Скажешь, нет?

— Мама, не пори чушь, — начал грубить Олег, голодный, грязный и начинающий злиться.

— И у меня такое впечатление, — продолжила Аврора Францевна, проигнорировав грубость Олега, — у меня такое впечатление, что нам ниспослано испытание, только не небесами, а… наоборот. Искушение, а не испытание. Только чем искушение? Не могу понять. Мы стали каждый сам по себе, а потому податливы на соблазны. Где семья, Олежка? Где наша семья?

* * *

К трассе решили выйти затемно и заблудились: рассвело, а дороги не было — пропала, и машина пропала. Забрались на самый высокий валун, почти скалу, трещиноватый, выветрелый, осыпающийся, бросили орлиный взор вокруг и ничегошеньки не увидели, никаких признаков цивилизации и даже родного джипа. Расстроились и сели, глядя в разные стороны.

— Нет, ну я же не дальше трехсот метров от дороги отъехал, — прервал молчание Михаил Александрович.

Макс молчал и устраивал на голове панамку, крутил ее так и сяк, поднимал с боков поля, натягивал на уши, сбивал набок, набекрень, а потом снял и закрутил на пальце.

— Может, мы в Алжир забрели? — вылез с дурацким вопросом Михаил Александрович, только чтобы не молчать виновато.

— В Алжире песочек, барханчики, а здесь каменюги. Ливия, как она есть, не сомневайся.

— Ладно — дорога, а машина-то где? Мы ведь недалеко отошли, напрямик.

— Ты, Миша, в лесу никогда не плутал, идя напрямик? Деревце обойдешь, пенек, кочку, другую. И через пять минут уже не знаешь, где — ты, а где — дорога, особенно если по солнцу не ориентируешься или если на небе тучки, и солнца не видать. Или если ты такой дурак, что поперся среди ночи приключений искать себе на голову.

— В лесу хотя бы мох растет на северной стороне дерева, — продемонстрировал пионерскую эрудицию Михаил Александрович.

— Да? — ошеломленно посмотрел на него Макс. — А у меня в свое время сложилось впечатление, что со всех сторон, особенно если лес густой и сыроват. Но, возможно, я обманываюсь, давненько в лесу не бывал.

— Макс, послушай, мы ведь совсем недалеко отошли, два шага буквально, право и лево не путали. И ведь все видать до горизонта, особенно отсюда, сверху. Как мы могли заблудиться? — слегка запаниковал Михаил Александрович.

— Нам помогли, я думаю, — пожал плечами Макс, — тут кое-кто пакостливый водится, кто в пустыне сбивает с пути, всячески вредит караванам. То ли дух, то ли существо во плоти вроде лешего.

— Макс, очнись, какие духи? И где наша машина? Давай лучше об этом думать, — увещевал Михаил Александрович, не переносивший мистики.

— Миша, пойдем в тенечек. Ты будешь думать, если очень хочется, а я смотреть и слушать. Может, нам помощь выйдет. Может, добрый дух появится или бедуины за каким-нибудь хреном забредут. Местечко-то обжитым выглядит, потоптанным. И о водичке, будь добр, ни слова. Не дам раньше чем через четыре часа. Короче говоря, сидим и слушаем.

— Макс, не обижайся. — винился Михаил Александрович.

— Миша, повторяю, ты ни при чем. Пустыня — особый мир. Никто его толком не знает. Здесь, я тебе точно говорю, физические законы несколько иные, не очень определенные. Тут мера допустимости очень велика, как и везде в диких местностях Африки и, наверное, не только Африки. Тут нет места линейной логике, строгой поступательности, когда один этап качественно отличается от другого (потому они и этапы), ты не заметил? Все по кругу, все по кругу. Для нас это порочный круг, гибельный, как гибельно безвременье. Мы разучились достойно возвращаться к началам, а если возвращаемся, то для нас одна и та же точка на замкнутой гоночной трассе будет называться по-разному. Как — знаешь?

— «Старт» и «финиш»? — догадался Михаил Александрович.

— Угу. А почему? Потому что время прошло, значит, как нас приучили думать, что-то безвозвратно изменилось, изменилось неузнаваемо, изменилось настолько, что стало своей противоположностью. Старт стал финишем, начало — концом. А суть-то, причина-то, цель очередного воплощения осталась прежней. Личина, да, изменилась. А то, что под ней? То есть мы сами себя обманываем, ты не находишь, Миша?

— Макс, ты о бессмертной душе, что ли?

— Пусть о ней. И о ней тоже, — заскучал и вдруг застеснялся Макс. — Вряд ли я сам все это придумал, просто вдруг сказалось. Мне долго мешала цивилизованность, поэтому я все пытался постичь некие законы. И теперь, вот, свел плоды раздумий воедино под теплым диким камушком, постиг и праздную в душе. Не пойти ли мне в мессии, а, Миша? Или, на худой конец, в гуру?

— Почему нет? — раздобрился Михаил Александрович. — Только, Макс, а личина-то? Личина-то тоже не просто так меняется?

— Ну, не знаю, — протянул Макс. — Наверное, есть какие-то основания для изменений. Вот ты осенью у себя в Ленинграде надеваешь кожаные перчатки, а зимой, скажем, толстые вязаные варежки на одни и те же руки. По какой причине? Не отвечай, пожалуйста, а то станет совсем скучно. Что ты от меня хочешь? Я философ-то доморощенный, дилетант, а не философ.

— Макс, а…

— Миша, разреши мне покапризничать и не отвечать и не вступать в спор. Ты мистику презираешь, а я не имею для этого оснований. Я верю кое во что и кое в кого, которые как раз и властвуют там, где еще не утрачено знание о… как бы это сказать. О Великом Круге. В иных местах, тех, что называются цивилизованными, они, эти самые

* * *

У Вадима все пошло наперекосяк. И если до сих пор жизненная дорожка казалась ему ровной и накатанной, а правила движения по ней — совсем несложными, то теперь создавалось такое впечатление, что он пропустил какой-то важный предупреждающий дорожный знак — «объезд», «тупик», запрещающий движение «кирпич» или что-то в этом роде. И теперь он чувствовал, что кубарем катится по осыпающемуся склону, ниже и ниже. Сначала его не пустили в Венгрию, потом, что было не менее обидно, завалили (откровенно завалили!) на политэкономии социализма.

Назад Дальше