Максим Иванович Арван обретался в разных уголках пустыни, куда его какая-то добрая душа командировала переводчиком, спасая от неминуемой при его длинном языке и последствиях контузии психушки, плачущей по нему на великой родине. Макс болтал. «Болтал все не то», как выразился Игорь Борисович. Болтал с тех пор, как в смущающих дипломатов обстоятельствах был ранен в Египте. Наши, как известно, помогали советами египтянам, учили их метко стрелять в бывших советских граждан, составлявших немалую часть израильской армии.
— Миша, — сокрушенно качал головой Макс, — у меня полная записная книжка израильских адресов, наши пленные давали. Хоть сейчас езжай в гости в Иерусалим или в Хайфу. Так эти разве пустят! — махал рукой в северном направлении Макс.
— Они, пленные, что, благополучно вернулись домой? — удивлялся Михаил Александрович.
— Ну да, а ты как думал? Отработали, пока война не кончилась, и вернулись. Чего им не вернуться было? Я даже как-то раз обнаглел и позвонил в Хайфу одному киевскому русскому Мусе Гульману. Он искренне обрадовался и спросил, когда меня ждать. Я ведь им там переводил при случае. Они же с арабами тоже как-никак, подневольно, но общались. Мусю я разочаровал, а сам получил в очередной раз по моей больной голове за несанкционированный звонок, и сослали меня переводить в места, где телефоны не водятся, а также нет почты и телеграфа.
— Американцы ведь Израиль тогда всячески поддерживали, я не ошибаюсь?
— Американцы, да, поддерживали. А египетские гетеры поддерживали американцев, то есть союзников врага. То есть не поддерживали, разумеется (это я заговариваюсь), — подмигнул Макс, — а разлагали изнутри. Нас бы так разлагали. А то, как ни ночь, плывут. На освещенных веселыми лампочками лодках. Плывут. Целый цветник благоуханный плывет прямо к американскому военному судну и беспрепятственно поднимается на борт. И разлагает. Под музыку. Слюнки текли, знаешь ли, Миша, по молодости-то. Успевай только подбирать и утираться.
Михаил Александрович слушал с интересом и безбоязненно. Потому что был не трус, потому что разговор велся под уворованное со склада пиво за пределами лагеря, меж уютных камушков, под звездным посевом, под умирающей луной, принявшей форму персиковой косточки. И еще потому не боялся, что была недвусмысленная установка: Максу Арвану не верить, так как сей субъект больной на головушку, мало ли что он болтает.
— Арабы-то как, стрелять научились? — поинтересовался Михаил Александрович.
— А как же, — ответил Макс, — в конце концов, научились. Когда война закончилась, мы тепло попрощались с египетскими товарищами и пошли себе маршем по холодку. А египетские товарищи, в благодарность за то, что их так хорошо учили, решили продемонстрировать слаженность действий и меткость стрельбы. И как вдарили по колонне. Метко. Мне вот чуть голову не снесли. Потом, правда, на высшем уровне выяснилось, что они приняли нас за израильтян, заблудившихся у них в тылу. Были принесены извинения и выражено глубокое сожаление в связи с прискорбным инцидентом. Но мне так думается, что благодарные арабы просто устроили прощальный фейерверк, а поскольку в небо промахнулись, то попали в нас. Чисто случайно.
И Макс, упившийся натощак дефицитным пивом, не совсем в тему, но с воодушевлением исполнил идеологически чуждый, но широко известный марш:
Ведет вперед нас Голда Меир
И бог войны Моше Даян,
А впереди желанной целью —
Еврейский город Асуан.
— Макс, а ты и на строительстве Асуанской плотины побывал? — спросил Михаил Александрович. Но Макс, скорбная головушка, отрубился, и перед Михаилом Александровичем встала проблема транспортировки Макса к автобусу, где тот предпочитал ночевать, так как испытывал неприязнь к пустынной живности. Макс был глубоко убежден, что в автобус, пропахший бензином, скорпионы и прочие неприятные твари не наползут.
* * *
Утро началось с крупной неприятности. Ни свет ни заря, в половине седьмого, заявилась комиссия из деканата во главе с комсомольским боссом Котей Клювовым. Котя Клювов, такой же сонный, как и сладкая парочка, прикрывающая срам узким одеялом, был зол на весь свет, известная своей вредностью методистка Зинаида Борисовна, в обиходе Зануда Барбосовна, — безмерно счастлива, неизвестное лицо без выраженных половых признаков, обычно обитающее в спортзале на параллельных брусьях, — держалось индифферентно. А позади троицы не опохмелившимся привидением покачивался и плыл по сквозняку комендант, по вине которого и проводилось мероприятие. Коменданту давно не нравилась эта комната, он давно принюхивался и шпионил, а потом донес, не дожидаясь, пока донесет кто-нибудь другой.
— Ну ты даешь, — восхитился Котя и уставился на голую коленку доньи Инес, не уместившуюся под одеялом. — Ну, ты, Вадимыч, выдал.
— Обстоятельства исключают неоднозначное толкование, — поджала губы Барбосовна, — я прошу вас это отметить, Константин.
— Где отметить? — удивился Котя, мужик невредный.
— Документально зафиксировать. Актом.
— С кем? — строил из себя идиота Клювов.
— Со мной, как главой комиссии. С Окулько, как членом комиссии. С Леонидом Семеновичем, как комендантом. Хотя можно и без Леонида Семеновича. Он, кажется, нездоров, — повела носом в сторону коменданта методистка.
— Лучше без меня, — подтвердил Леонид Семенович, — я старый и больной. Какие мне акты?
— Слушайте, что происходит? — взъярилась Барбосовна. — Что за балаган и шутки дурного толка? Налицо факт аморального поведения комсомольца Лунина вкупе с комсомолкой Гусик.
— Вкупе, — фыркнуло Окулько.
— Шура, вы на грани отчисления! У вас шесть штук хвостов! Вас пожалели и взяли в комиссию, чтобы как-то поддержать, а вы насмехаетесь. Если вы сейчас же не придете в должное настроение, я сегодня же подготовлю приказ о вашем отчислении.
— Леонид Семенович, вы же говорили, что тут какие-то вражеские сборища проводятся, — на голубом глазу сдал коменданта Клювов. — А тут всего-то Вадька с Инкой, того. Вкупе. Все-то вам мерещится.
— Как то есть мерещится? А этот здесь почему? — Комендант уставил палец на Вадима: — Мерещится?
— Нет, Леонид Семенович. Не мерещится, — отчетливо проговорила Барбосовна и потрясла крашенными хной локончиками, пришпиленными высоко над ушами. — И его личное дело, а также личное дело этой… этой… хм. Гусик будет рассмотрено в комитете комсомола. Так я понимаю, Константин?
— Ну, примерно. — нехотя выдавил Клювов.
— Примерно — это как? — насторожилась кровожадная методистка.
— Ну, будет, Зинаида Борисовна, будет рассмотрено, — развел руками Клювов и, выходя, возмущенно фыркнул через плечо: — Дверь надо было запирать, любовнички хреновы! Пороть вас некому.
Личное дело Лунина, Вадима Михайловича, комсомольца, кандидата в члены КПСС, общественника, отличника и ленинского стипендиата, и Гусик, Инны Сергеевны, комсомолки, троечницы, подозреваемой в порочащих идеологических связях, рассматривалось с участием члена парткома, пожилого и целомудренного дядечки, доцента кафедры педиатрии, который путался и смущался, подбирая слова, характеризующие поведение виновных. Дядечка делал попытки свести все к идеологической диверсии, но веселящиеся комсомольцы смаковали клубничку и не поняли или сделали вид, что не поняли пожилого партийца. Инна, которой балаган был скучен и неинтересен, и Вадим, разобиженный на вчерашних приятелей, терпели не долго и, попросив слова, сделали заявление о том, что намерены пожениться.
* * *
Олег, практически поселившийся у Лины, потерял временные ориентиры. Он не смог бы назвать ни дня недели, ни числа. Хорошо, если бы вспомнил, какой на дворе месяц. А семь утра и семь вечера наверняка бы перепутал, так как и в семь утра, и в семь вечера в конце марта Ленинград освещен примерно одинаково, а может быть, и по-разному, но Олег забыл как. Время для него измерялось теперь силой желания и потоком нежности, ходившими по кругу, как часовая и минутная стрелки. Сердце по-прежнему отстукивало секунды, но оно торопилось, и секунды стали неравномерны по длительности и гораздо короче, поэтому, наверное, время текло так быстро и незаметно.
Секунды окрашивались в разные цвета, цвета страсти и умиротворения, не имевшие названия на человеческом языке. Секунды приобретали неожиданные формы, плоские и объемные, многослойные, плавные, текучие, звездчатые, пузырчатые, кристалловидные. Чтобы описать их, понадобилось бы слишком много слов или очень сложные математические формулы. Иногда сердце замирало, и остановившийся на пути поступательного, последовательного движения миг начинал клубиться, разворачиваться, расцветать, распускаться, раскрываться до немыслимых глубин и затягивать в бездну вечности, безвременья. Бездна пугала, призывала, дарила уверенность в возможности парения, одинокого бесконечного полета. Одинокого, потому что умирают люди в одиночку. Одним словом, Олег умирал от счастья.
Лина уверенно и легко вела Олега по лабиринту неизведанного и посмеивалась про себя, снисходительно и довольно, зная цену его открытиям. Она знала также, что не слишком долго проблуждает он в сладких дебрях, что скоро, пресыщенный, как нагулявшийся кот, вернется и вновь обретет способность воспринимать окружающее в его реалиях, ясных и непреложных. Ясных и непреложных, если, разумеется, ничего не усложнять искусственным образом. Любовь — занятие весьма приятное, лучшее из занятий, но оно, как и любое удовольствие, требует досуга, а досуг — материальной базы. Такая вот простенькая цепочка. Из этого и следует исходить. И Лина терпеливо ждала момента, когда Олег будет в состоянии воспринимать членораздельную речь, а не только нежное мурлыканье, страстные стоны и жалобное рычание. А дождавшись, приступила к делу. С некоторым сожалением приступила, Олег ей очень нравился. Очень.
— Каникулы заканчиваются, — без всякого выражения сказала она, глядя в синюю темень за окном, и прильнула к Олегу, повторив в плечо глухим, полным муки голосом: — Каникулы заканчиваются.
— Ты с ума сошла, — очнулся Олег. — Как это?
— Какое сегодня число, а? Ты знаешь?
Вопрос был не из легких, жестоким и коварным был вопрос. Загадка Сфинкса, а не вопрос. Или, что корректнее, загадка Сфинкс, любострастной, но трезвомыслящей. Она сама же на свой вопрос и ответила, чтобы вывести Олега из ступора, в который он впал, пытаясь разгадать загадку:
— Двадцать восьмое марта, сэр рыцарь. Каникулы заканчиваются.
— Вот черт, — зарылся в подушку Олег. — Ты меня выгоняешь?
— Придется, — легко и горько усмехнулась она.
— Лина!
— А что ты предлагаешь, сэр рыцарь? У нас остался один день. Послезавтра возвращается мой сын. Мы с тобой, конечно, будем встречаться, но… Это будет уже другая сказка, не такая волшебная. Как ни жаль.
— Лина. — умоляющим голосом повторил Олег.
— Я понимаю, милый, что это нож в спину, но. Может быть, у тебя есть какие-то предложения? Не думаю, что есть. Тебе ведь возвращаться на работу, дрессировать мальчишек, провожать домой брата.
— Обрыдло, — вырвалось у Олега. — Я, наверное, больше не смогу. Я больше не смогу, не выдержу. Ты ведь по-прежнему будешь высиживать на тренировках, потому что твой сын к этому привык? Я тебя попросту буду затаскивать в раздевалку, чтобы не сойти с ума и не заработать половое бессилие.
— И в результате нас очень скоро начнет друг от друга тошнить. Приключение на узкой и жесткой скамейке в раздевалке, с риском, что кто-нибудь застанет; приключение в первом попавшемся подъезде у перил или у подоконника, если у него подходящая высота; приключение в моей машине на заднем сиденье в позе исключительно экзотической, потому что по-другому там никак; приключение в парке или где-нибудь на окраине в еще не вырубленном лесочке, где под каждым кустом леди и джентльмены — в произвольных сочетаниях или наедине с собой — решают аналогичные проблемы. Все это хорошо изредка, ради разнообразия, подогрева чувственности. Но постоянно — ты меня извини, мне требуются комфорт, тепло, горячая вода, чистые простыни. А замуж ты меня лучше не зови. Рано тебе еще меня замуж брать. Ты еще ни одного моего недостатка не знаешь, будь уверен, потому как я их пока тщательно от тебя скрываю. А вот когда узнаешь, тогда и посмотрим.
— Лина, я люблю тебя, — серьезно сказал Олег.
— И я тебя, сэр рыцарь. Поэтому давай попробуем решить нашу маленькую проблему. Я тут надумала кое-что, можно попробовать. Как я понимаю, спортивную карьеру ты делаешь за неимением лучшей перспективы?
— Наверное, да, — ответил Олег. — Тренировать мальчишек мне нравится, но все это, знаешь, очень однообразно, каждый день одно и то же. Особо талантливых нет, особых достижений я не вижу ни у кого. Они растят мускулатуру на цыплячьих крылышках, становятся ловчее. Все это хорошо, но мне, честно говоря, чего-то другого хочется.
— Приключений? — задрожала, оживая, измочаленная поцелуями орхидея.
— Не знаю. Откуда им взяться, приключениям-то? Да и чего ради пускаться в приключения? У нас все приключения преследуются по закону. Одна глупость выходит, а не приключения.
— А ведь ты непоседа, сэр рыцарь. Тебе только намекни с утра пораньше, что где-то за морями, за горами завелся дракон, и ты, не успев спросонья глаза продрать, не позавтракав, сорвешься его изводить. И я повторяю: я кое-что надумала.
— Тебя достал какой-то дракон?
— Всех нас достают какие-то драконы, — слегка вздрогнув, вздохнула Лина. — Я со своими вполне справляюсь. Я не о том. Ты слушаешь или нет? У меня есть один знакомый, Петр Иванович такой. Он влиятельный человек. Он может тебе составить протекцию или сам предложит работу, если глянешься. Интересную, хорошо оплачиваемую. Кстати, что немаловажно, способен помочь с жильем. Это решило бы нашу проблему. А Сереже я бы наняла приходящую няньку. Через день, через два приходящую. Так говорить мне с Петром Ивановичем? Он наверняка что-то сможет предложить. Вполне законное, если этот вопрос тебя беспокоит.
— Давай попробуем, — пожал плечами Олег, и Лина, отправив его в ванную, набрала номер.
— Все сложилось, сэр рыцарь, — сообщила она перепоясанному полотенцем Олегу, — подходящий дракон для тебя имеется. Быть тебе драконоборцем, если не растеряешься. И не подведи меня, я за тебя поручилась. Петр Иванович ждет тебя завтра вечером у себя на квартире. Побеседуете в неофициальной обстановке. По-моему, это даже лучше.
Квартира в Басковом переулке, где ждал Олега Петр Иванович, отличалась гостиничной неуютностью, в ней было слишком много голых углов, слишком пыльным был ковер с притоптанным тусклым ворсом, слишком линялыми и посекшимися — шторы, слишком неожиданной — клеенка на столе в гостиной. Да и все прочее — конторского вида диван и два кресла, бедная до неприличия выставка в старомодном, годов шестидесятых, серванте, голый, не оживленный комнатными растениями подоконник, отсутствие книг и телевизора, блеклые, безвкусные обои, все это противоречило характеристике, данной Петру Ивановичу Галиной Альбертовной. Не похожа была квартира Петра Ивановича на апартаменты влиятельного чиновника. А сам Петр Иванович походил на пузырек с канцелярским клеем, ровный по всей невеликой длине и наполненный полупрозрачной серой липкой слизью, с розовой, лысой пипеткой вместо головы. Глаза не просматривались, они прятались под складками розовой резины, под натеками застывшего клея.
Разговор с Петром Ивановичем был такой же липкий, клейкий, мутный и муторный, застывающий сопливыми каплями и режущими стекловатыми чешуйками, как и содержимое стандартного канцелярского пузырька.
— Присаживайтесь, Олег Михайлович, — предложен был гостю диван. — Вас рекомендовала дама, которую я глубоко уважаю и мнению которой имею основание доверять. Она рекомендовала вас, как человека ответственного и неробкого.
И Петр Иванович замолчал, в ожидании ответной фразы. Но Олег не торопился отвечать, он не знал, что он должен ответить. Петр Иванович крайне не понравился ему с первой же минуты знакомства, квартира Петра Ивановича, вся ее атмосфера, вызывала неясные ассоциации, и Олег, вместо того чтобы поддержать разговор, мучительно вспоминал, когда и где он видел подобный интерьер.