Маунтолив - Лоренс Даррел 10 стр.


«Простите меня, сэр. Ваш третий по счету».

«Ну? — отозвался сэр Луис, весьма убедительно вздрогнув и изобразив на лице недоумение. — А в чем, собственно, дело?»

Он прекрасно знал, в чем, собственно, дело.

Маунтолив закусил губу.

«Вы настоятельнейшим образом просили меня предупреждать вас впредь». — В голосе прозвучал упрек.

Сэр Луис откинулся еще дальше назад, буквально излучая изумление.

«Не понимаю, что уж может случиться такого страшного, если человек выпьет лишнюю стопочку перед обедом, а?»

«Вы снова начнете гудеть, только и всего», — мрачно изрек Маунтолив.

«Фу, Дэвид, что ты такое несешь!» — возмутился сэр Луис.

«Начнете, сэр, непременно».

За последний год, в предчувствии близкой отставки, посол и впрямь стал слишком много пить — не переходя, правда, границ дозволенного, но время от времени приближаясь к ним вплотную. И за последний же год у него появилась новая и совершенно неожиданная особенность. Пропустив одним коктейлем больше, чем следовало бы, он взял обыкновение издавать во время официальных приемов отчетливый гудящий звук, в низком регистре, чем завоевал в местных дипломатических кругах популярность весьма сомнительного свойства. Сам он при этом ничего необычного за собой не замечал и поначалу с возмущением отметал любые намеки на некоторые особенности собственной манеры. Затем, к немалому своему удивлению, он обнаружил, что и в самом деле напевает про себя, раз за разом, basso profundo [18] один и тот же пассаж из «Марша мертвых» в «Сауле». Таким образом — и выбор темы был вполне уместен — он словно подводил итог собственной жизни, исполненной пронзительного чувства скуки, проведенной в кругу сановников, лишенных всякого намека на иные человеческие чувства. Кто знает, может, то был самый искренний его ответ на ситуацию, которую он сам вот уже несколько лет подсознательно воспринимал как невыносимую; и он был благодарен Маунтоливу: достало же мальчику смелости указать ему на неподобающие привычки и помочь от них отделаться. И тем не менее при каждом напоминании со стороны младшего коллеги он считал своим долгом заявить решительный протест.

«

* * *

Берлин был тоже весь в снегу, но только мрачная, всеподавляющая стылость российских заносов сменилась злобной эйфорией вьюги, едва ли менее удручающей. Воздух, как электричеством, заряжен был сумерками и чувством неопределенности. В серо-зеленом свете посольских абажуров он задумчиво выслушал последние оценки недавних действий нового Аттилы, затем — краткий, но емкий обзор осторожных прогнозов на будущее, месяц за месяцем марающих черным мелованную бумагу официальных протоколов немецкого отдела, затем такой же обзор по колонкам распечаток ПО — политических оценок. Неужели и вправду настолько очевидным стал теперь тот факт, что упражнения в политическом сатанизме на опытном поле целой нации окончатся, скорее всего, кровавой баней для всей Европы? Факты могли ошарашить кого угодно. Была, правда, надежда, один-единственный шанс — Аттила мог повернуть на восток, предоставив съежившемуся от страха Западу возможность гнить с миром дальше. Если бы только два темных ангела, парящих над подкоркою Европы, могли столкнуться меж собой и уничтожить друг друга в схватке… Были и некоторые основания для подобных ожиданий.

«Наша единственная надежда, сэр, — тихо и даже с оттенком некоего тайного наслаждения сказал молодой атташе. Сколь привлекательна бывает порой идея тотального уничтожения, особенно если видеть в нем лекарство от классического ennui [20] современного человека. — Единственная надежда», — повторил он.

Экстремист, подумал Маунтолив, нахмурившись. Его приучили избегать крайних взглядов. Что бы ни случилось, в глубине души он всегда останется нейтралом — такова его вторая натура.

Вечером его пригласил на экстравагантный несколько ужин такой же молодой chargeee d'affaires [21] — за отсутствием самого посла, отправившегося в какую-то деловую поездку, — а после ужина они поехали в модное кабаре. Паутинная гармония сводчатых ниш, стены обиты голубым дамастом, огоньки десятков, сотен сигарет гаснут и разгораются снова, как светляки, и в центре круг света, белые огни юпитеров, и заплывший жиром гермафродит с лицом нарвала сучит из воздуха на палочку, словно на веретено, рваный ритм «Фокс Макабр Тотентанца». Омытый жемчужным потом саксофонистов-негров рефрен взлетает раз за разом истерической кодой:

Berlin, dein Tanzer ist der Tod!

Berlin, du wuhlst mit Lust im Kot!

Hall ein! lass sein! und denk ein Bisschen nach:

Du tanzt dir doch vom Leibe nicht die Schach.

Denn du boxt, und du jazzt, und du foxt auf dem Pulverfass! [22]

Прекрасный комментарий к тяжким раздумьям ушедшего дня; но за безумной, похотливой горячкой голосов он уловил, ему показалось, дуновение ритмов иных, куда более древних, — пару строк из Тацита, быть может? Или из хриплых песен воинов, идущих на смерть, как на праздник, прямой дорогой в Вальхаллу? Откуда-то сквозь серпантин и блестки сочился чуть заметный запах скотобойни. Задумчивый сидел Маунтолив в сизых и белых клубах сигаретного дыма, наблюдая за грубой перистальтикой тел в ритме блек-боттома. Слова припева прокручивались снова и снова у него в голове. «Позора ты не вытанцуешь вон», — повторил он вслух, глядя, как расходятся по местам танцевавшие блек-боттом, как свет меняется с зеленого и золотого на фиолетовый.

Внезапно он выпрямился, как вздрогнул, и сказал:

«Бог ты мой!»

В дальнем углу погребка он разглядел знакомое лицо: Нессима. Тот сидел за столиком в окружении нескольких пожилых мужчин в смокингах, курил тонкую манильскую сигару и время от времени кивал. На эстраду они почти совсем не обращали внимания. На столе стояла двухквартовая бутылка шампанского. До Нессимова столика было слишком далеко, чтобы полагаться на сигналы; Маунтолив послал туда карточку и подождал, покуда взгляд Нессима не проследил за указующим перстом кельнера, прежде чем улыбнуться и поднять руку. Они оба встали, и Нессим тут же подошел с обычной своей чуть застенчивой улыбкой, чтобы выложить подобающий по случаю набор восклицаний. В Берлин, по его словам, он приехал по делам на два дня.

«Маркетинг вольфрама», — добавил он вполголоса. На следующий день рано утром он собирался лететь обратно в Египет.

Маунтолив представил его своему коллеге и едва не силой усадил на несколько минут за свой столик.

«Не слишком частое для меня удовольствие — в такое время, в таком месте».

Но оказалось, до Нессима уже дошли слухи о его грядущем новом назначении.

«Знаю, знаю, ничего пока нельзя сказать наверное, — улыбнулся он, — но все же утечка информации имела место быть — нужды нет особо упоминать Персуордена. Можешь себе представить, как мы обрадовались, столько времени прошло».

Они поговорили еще немного, Нессим улыбался, отвечая на вопросы. О Лейле поначалу даже и не упоминали. Чуть погодя на лице у Нессима появилось странное выражение — скрытое лукавство при полной невинности взора; он сказал немного неуверенно:

«И Лейла, она будет просто счастлива».

Он бросил на Маунтолива быстрый взгляд, снизу вверх из-под длинных ресниц, и тут же поспешно отвел его. Загасив свою сигару, он еще раз глянул на Маунтолива, так же быстро и так же двусмысленно. Затем встал и посмотрел внимательно, с едва заметным беспокойством туда, где сидела его собственная компания.

«Мне пора», — сказал он.

Они обсудили прожект возможной встречи в Англии, прежде чем Маунтолив отбудет к новому месту назначения. Нессим говорил как-то неуверенно, в его движениях сквозила скованность. Конечно, сперва следовало дождаться окончательного решения вопроса. Затем вернулся из уборной берлинский коллега Маунтолива, и всякого рода личные темы просто утратили смысл. Они попрощались очень тепло и искренне, и Нессим пошел не торопясь обратно.

«Ваш приятель — он по части вооружений?» — поинтересовался chargeee d'affaires когда они собрались уходить.

Маунтолив покачал головой:

«Он банкир. Если, конечно, вольфрам не имеет отношения к вооружениям — честно говоря, я не знаю».

«Неважно. Праздное любопытство, не более того. Видите ли, все эти люди там, за столиком, были от Круппа. Только и всего».

4

Каждый раз, возвращаясь в Лондон, он испытывал одно и то же чувство — возбужденную нервическую дрожь любовника у двери дома любимой женщины после долгой разлуки; с интонацией отчасти вопросительной. Что, жизнь переменилась? Не случилось ли чего из ряда вон? Быть может, нация проснулась и наконец-то начала жить? Тусклая грязно-серая дымка над Трафальгарской площадью, очерченные сажей карнизы Уайтхолла, шепелявый шорох шин о макадам, навязчивый, негромкий, с конспиративной хрипотцой говорок буксиров за дымчатой кисеей тумана — разом и угроза, и рукопожатие. В глубине души он любил Лондон со всей его тоскливой слякотью, хотя и знал наверное, что не смог бы здесь жить постоянно, давно уже став профессиональным экспатриантом. Сквозь мелкий частый дождь он, закутанный в уютно-теплое тяжелое пальто, пошел в сторону Даунинг-стрит, оглядываясь порой, не без некоторого самолюбования, как на собственное отражение, на лицо Гранд Дюка на рекламных щитах сигарет «Де Решке», точеное лицо, улыбка старого актера.

Он улыбнулся и сам, вспомнив пару едких инвектив Персуордена в адрес родной столицы, и повторил их про себя, как повторяют — мягко — комплимент. Персуорден ловко перебрасывает Лайзину ладошку с локтя на локоть, чтобы завершить широкий неопределенный жест, адресованный вверх фигурке Нельсона; Нельсон закопчен, как обуглен, и укутан, словно бы от холода, в бесчисленную стаю голубей. «Маунтолив! Оглядись! Се дом родной для чудиков и импотентов. Лондон! Хлеб твой чуден на вкус, точно барий, ты пахнешь подозрительностью и жеманством, и все твои судебные процессы не проиграны вовсе, их просто прекратили за давностью лет». Маунтолив смеется и протестует. «Пусть ты прав, но он наш — и он значительнее всех своих недостатков, вместе взятых». Но Персуорден отметает сантименты. Маунтолив улыбнулся еще раз, вспомнив, с какой кислой миной Персуорден рассуждал о местной скуке, об ужимках и варварских обычаях аборигенов. Маунтоливу же и сама скука эта была как бальзам на душу; он любил свою землю, как любят ее, должно быть, лисы. С уютной снисходительной улыбкой он слушал тогда шутливо-гневные нападки друга на родимый остров: «Ах, Англия! Англия, где члены КОБЖОЖ кушают мясо два раза в день, а нудист идет сквозь снег и жадно жрет тропические фрукты. Единственная в мире страна, где стыдятся бедности».

Биг-Бен ударил на знакомой глуховато-вязкой поте. Замерцали тусклые цепочки фонарей, и призмы света, будто водолазные колокола, опустились сквозь дымку на дно. Несмотря на дождь, напротив дома номер десять толклась привычная кучка туристов и просто зевак. Он резко развернулся на ходу и, пройдя под сводчатой аркой Foreign Office, направил свой одинокий шаг в канцелярию, пустынную в сей поздний час; зарегистрировался, отдал распоряжение о переадресовке корреспонденции и о том, чтобы ему отпечатали новые представительские карточки — пороскошней, как подобает по статусу.

Затем, в настроении более раздумчивом, чуть замедлив, сообразно с настроением, шаг, он взошел по лестнице, вдыхая зябкие, паутиной пахнущие сквознячки, и достиг тяжелых амбразур большой приемной залы, где прохаживались взад-вперед швейцары в ливреях. Было уже поздно, большая часть обитателей конторы, именуемой Персуорденом обычно «Главной голубятней», успела сдать свои снабженные нумерованными бирками ключи и раствориться в тумане. Специфический запах, кое-где оазисы света в дверных проемах. Выстукивает о чашечку невидимая чайная ложечка. Кто-то споткнулся впотьмах о стопку алого цвета вал из, собранных вместе для выемки. Маунтолив вздохнул, ощутив привычную тихую радость. Он специально пришел попозже, нужно было кое с кем повидаться, прежде всего с Кенилвортом, и… да нет, ничего определенного; Кенилворта он недолюбливал — может, пригласить его выпить в клуб и тем вознаградить себя за необходимость?.. С недавних пор он числил Кенилворта среди своих недоброжелателей; когда и как так могло случиться, он не знал, никаких открытых разногласий — тем более конфликтов — не было. Тем не менее завязался какой-то узел и мешал, как сучок в древесине.

Они учились вместе в школе и в университете, с разницей в год или в два, но друзьями так и не стали. Потом Маунтолив быстро пошел в гору, легко и без единого лишнего шага поднимаясь по служебной лестнице; Кенилворт же как-то все мешкал, совершал промах за промахом, кочевал из одного заштатного отдела в другой такой же и обратно, получал отличия за выслугу лет, но так и не смог ни разу поймать, так сказать, струю. Он был умен и трудолюбив, вне всяких сомнений. Почему из дельных людей выходят неудачники? Маунтолив играл вопросом так и эдак, раздраженно, с чувством некоторого даже возмущения. Просто не повезло? Ну в конце-то концов — ведь Кенилворт занял-таки пост начальника недавно созданного отдела, что-то связанное с кадрами, впрочем, и само это назначение почти насмешка. Человеку с такими данными, и в его-то годы, руководить одной из чисто административных структур, и ни малейшего выхода в мир реальной политики, ну куда это годится? Тупик. А не имея возможности развиваться, он неминуемо начнет деградировать, рано или поздно, и превратится в чиновника, в бюрократа, как и всякий неудачник.

Обмусоливая эту мысль, Маунтолив поднялся не спеша на четвертый этаж, дабы доложить о своем прибытии Гранье. Он проследовал через фиолетовый полумрак холла и подошел к высоким кремовым дверям, за которыми в мерзлом пузыре зеленого — как сквозь лед и воду — света сидел господин заместитель министра, вырезая перочинным ножичком узор на листе промокательной бумаги. Здесь поздравления звучали веско, ибо приправлены были должной долей профессиональной зависти. Гранье был умен, остер и незлобив и унаследовал от француженки бабушки ловкость мысли и некий неуловимый шарм. К такому человеку трудно не испытывать симпатии. Говорил он быстро, доверительным тоном, отмечая в речи своей фразы с помощью пресс-папье из слоновой кости, словно дирижерской палочкой. Маунтолив легко поддался очарованию его манер и речи: безупречный английский и над словами — невидимые диакритические знаки, коннотации касты.

Назад Дальше