Маунтолив - Лоренс Даррел 22 стр.


Танцор он был слишком хороший, чтобы выдумывать лишние па; обняв Мелиссу, он едва только дал себе труд скользить легко и мягко по паркету, мурлыкая чуть слышно мелодию «Jamais de la vie». Она улыбнулась, ей было, должно быть, приятно встретить здесь знакомое лицо, пришельца из мира снаружи. Он чувствовал, как лежит у него на плече ее узкая, с тонким запястьем рука, — пальцы вцепились в ткань, как лапка ласточки. «Ты en forme [62]», — сказал она. «Я en forme», — ответил он. Они перебросились еще полдюжиной приятных, незначащих безделок, согласно времени и месту. Ее кошмарный французский позабавил его — и заинтриговал. Потом она подошла к его столику, и он поставил ей пару coups de champagne [63]

естественна !

Все человеческие оковы пали разом, и они смогли говорить вольно, без задней мысли, как старые друзья. Вечер снашивался понемногу, и он танцевал с ней все чаще и чаще. Ей это, кажется, нравилось, хотя, танцуя, он теперь совсем не говорил, снявший шоры, счастливый. Он даже и не пытался заигрывать с ней, но чувствовал каким-то непостижимым образом, что принят. Затем, ближе к полуночи, объявился жирный и разряженный в пух и прах банкир-сириец и принялся недвусмысленно ее отбивать. С удивлением, едва ли не с возмущением Персуорден следил за тем, что творилось в его собственной душе: он не хотел уступать ни за что, в нем проснулось чувство ревности. Он выругался шепотом. Но пересел за другой столик — поближе к танцевальной площадке, чтобы иметь возможность перехватить ее сразу, как только заиграет музыка. Сама Мелисса, казалось, не замечала этой яростной борьбы. Она устала. В конце концов он спросил ее:

«Что вы собираетесь делать после работы? Вы пойдете сегодня туда, к Дарли?»

Услышав имя, она улыбнулась и покачала головой.

«Мне нужны деньги на — впрочем, неважно, — сказала мягко и тут же добавила тоном куда более резким, так, словно испугалась совершенно излишней доверчивости: — на зимнее пальто. У нас совсем нет денег. А мне приходится прилично выглядеть — работа такая. Ясно?»

Персуорден сказал:

«Но не с этим же кошмарным сирийцем?»

Деньги! Мысль резанула его. Мелисса взглянула на него с каким-то веселым смирением. И сказала тихо, без надрыва, без капли смущения в голосе:

«Он предложил мне пятьсот пиастров, если я поеду к нему домой. Я отказалась пока, но позже — позже придется, должно быть, согласиться и поехать».

Она пожала плечами.

Персуорден выругался — уже вполголоса.

«Нет, — сказал он, — идемте со мной. Я дам вам тысячу, если уж на то пошло».

Глаза у нее округлились при упоминании о сумме столь невероятной. Он почти физически почувствовал, как она отсчитывает деньги, монету за монетой, как будто на абаке, как взвешивает их в руке, распределяя: вот это еда, вот это плата за квартиру, вот это на тряпки.

«Я не шучу, — сказал он отрывисто. И добавил почти без паузы: — А Дарли в курсе?»

«Да, конечно, — сказала она тихо. — Вы знаете, он очень славный. Наша жизнь — сплошная борьба за жизнь, но он понимает меня. Он мне верит. Он никогда ни о чем не спрашивает. Он знает, что в один прекрасный день, когда мы соберем довольно денег и уедем отсюда, я все это оставлю совсем. Это неважно — для нас».

Звучало дико, как страшное богохульство из уст ребенка. Персуорден рассмеялся.

«Пойдем прямо сейчас», — сказал он как-то вдруг; он уже сгорал от желания овладеть ею, убаюкать ее и сожрать в липкой паутине омерзительных, из чувства ложного сострадания ласк.

«Пойдем, Мелисса, девочка моя», — сказал он; она вздрогнула и побледнела как мел, и он понял, что совершил ошибку, ибо все и всяческие такого рода дела имели право на существование строго вне пределов ее глубокой и страстной привязанности к Дарли. Он очень сам себе не понравился, но остановиться уже не мог.

«Слушай, вот что я тебе скажу, — проговорил он торопливо, — я дам Дарли денег, много денег, чуть позже, к концу месяца», — хватит, чтобы увезти тебя отсюда.

Она, казалось, не слушала его и не слышала.

«Я пойду возьму пальто, — проговорила она негромким, механическим каким-то голосом, — а ты подожди меня в холле».

Она пошла договариваться с менеджером, а Персуорден остался ждать в агонии пыла. Он наткнулся вдруг на великолепный способ преодолеть сей шквал пуританских по сути угрызений совести, бушующий под гладкой на вид поверхностью беспутной жизни маленькой александрийской шлюшки.

Несколько недель тому назад он получил через Нессима короткую записку от Лейлы, написанную почерком изысканным донельзя, записка гласила:

Дорогой мистер Персуорден,

обращаюсь к Вам с просьбой сослужить мне службу не совсем обычную. Умер мой дядюшка, персона весьма знатная и заметная. Он был большой англоман и языком вашим владел едва ли не лучше, чем своим собственным; в завещании он указал особо, что на его надгробии должно поместить эпитафию на английском, в стихах или в прозе, но текст по возможности должен быть оригинальным. Мне бы очень хотелось почтить его память и исполнить его последнюю волю слово в слово, потому-то я к Вам и пишу: не возьметесь ли Вы за сей труд, вполне обычный для поэтов Древнего Китая, но непривычный в наши дни. С моей стороны я была бы счастлива предложить Вам за труд Ваш сумму в 500 фунтов стерлингов.

Эпитафия была в должный срок отправлена, а следом пришли и деньги — на его счет в банке; однако, к удивлению своему, он обнаружил, что не в состоянии ими воспользоваться. Странный какой-то предрассудок. Он никогда не писал стихов на заказ и никогда не писал эпитафий. Даже в самой этой сумме, чересчур большой, было что-то не то — как дурная примета. Деньги остались в банке, до последнего пенни. И вот совершенно внезапно его осенило — он отдаст деньги Дарли! И загладит, помимо прочего, вину за свой обычный с ним высокомерный тон, за дурацкое неумение вести себя так, как следовало бы.

Она пошла с ним в отель, прижавшись к бедру его тесно, как ножны, — профессиональная походка уличной женщины. Они едва перекинулись парой слов. На улицах было пусто.

Допотопный грязный лифт — пыльная бурая шнуровка по канту сидений, в ржавых пятнах кружевные занавески на зеркалах — дернулся и плавно пошел вверх, в паутинно-серый мрак. «Еще чуть-чуть, — подумал он, — и провалюсь в бездонную шахту ногами вперед, с ней вместе, руки прилипли к рукам, к губам — губы, пока не захлестнется удавка на шее и не запляшут перед глазами звезды. Сбежать, забыться, чего еще искать в незнакомом женском теле?»

Перед дверью он поцеловал ее, не торопясь, вжимаясь понемногу в податливый мягкий конус теплых губ, покуда зубы не стукнулись коротко о зубы с неприятным вяжущим звуком. Она не ответила, но и не сопротивлялась, безвольно подставив ему бесстрастное маленькое лицо (и безглазое во тьме, словно оконное стекло, заиндевевшее на морозе). В ней не было ни искры возбуждения — одна бескрайняя, всепоглощающая усталость. Руки совершенно холодные. Он взял их в свои, и мощная волна меланхолии захлестнула и его тоже. Неужто придется остаться в одиночестве — опять? Он тут же нацепил спасительную комедийную маску пьяного, одна из лучших, из удачнейших его комедийных ролей, и принялся привычно сооружать вокруг реальности строительные леса слов — шаткие эшафоты, глаголики балок, — чтобы закрыть ее, затасовать и разрушить.

«Viens, viens! — выкрикнул он фальцетом, вернувшись неприметно для себя к той самой насквозь фальшивой жизнерадостности, которая мешала ему говорить с Дарли, и понял вдруг, что и в самом деле пьян. — Le maоtre vous invite!» [67]

Без улыбки, доверчивая, как ягненок, она перешагнула порог и оглядела комнату. Он нашарил выключатель ночника. Ночник не работал. Он зажег свечу, стоявшую на ночном столике в блюдце, и обернулся к ней, с большими черными пятнами тени в ноздрях и глазницах. Они глядели друг на друга, он нес какую-то несусветную чушь, только чтобы успокоиться самому. Потом замолчал, когда понял, что она даже и улыбнуться от усталости не в силах. Чуть погодя, все так же — ни улыбки, ни слова, — она стала раздеваться, снимая вещь за вещью и роняя их тут же на дрянной гостиничный ковер.

Какое-то время он лежал, исследуя в полумраке ее худенькое тело с чуть выпирающими косыми частокольчиками ребер (как лист папоротника) и маленькими, будто бы незрелыми еще, твердыми бутонами грудей. Он молчал, она беспокойно вздохнула и прошелестела что-то неслышное.

«Laissez. Laissez parler les doigts… comme сссa» [68], — прошептал он, и она замолчала. Ему хотелось произнести всего одно какое-нибудь слово, очень простое и очень конкретное. В тишине он почувствовал, как она начинает сопротивляться — ему, роскошной неге полумрака и растущей понемногу силе его мужских желаний, бороться за то, чтобы отделить, отстранить вибрации плоти от своей истинной жизни, чтобы провести их по ведомству обыденных сцен, неизбежных и тягостных. «Отдельное купе, — подумал он; и: — А на двери табличка: „Смерть“?» Ему все хотелось найти ее слабое место, подобрать отмычку к тайне приливов и отливов нежности, бродивших там, у нее под кожей, но собственная воля вдруг подвела его, желание отхлынуло и растеклось топленым воском. Он побледнел и откинулся на спину, глядя лихорадочно блестящими глазами в неопрятный потолок, глядя сквозь время — назад. Где-то хрипло пробили часы, и звук уходящего времени разбудил Мелиссу, выдернул ее из полусна, вернул права желанию — сделать все как должно; должна быть страсть, значит, будет страсть, а вот спать нельзя, не должно.

Они играли друг с другом, чеканя фальшивую монету отрывочных всплесков желания, ложного в самых корнях своих, не способного ни разгореться всерьез, ни погаснуть. (Можно лежать так, раздвинув губы и ноги, целую вечность, пытаясь припомнить что-то самое главное, что вертится на кончике языка, на грани сознания. И за целую жизнь так и не вспомнить, что же это — имя, город, день, час… биологическая память молчит.) Она вздохнула резко, будто всхлипнула, взяв его в бледные задумчивые пальцы, нежно, как берут птенца, выпавшего наземь из гнезда. Сперва сомнение, а потом желание поправить дело отразились друг за другом на ее лице — она как будто винила себя за обрыв сеанса связи, за то, что выключили ток. Она издала негромкий горловой звук, и он понял: она думает о деньгах. Такая сумма! Когда еще дождешься подобного купечества — и от кого? Теперь ее жесткая замкнутость, приземленность и грубый расчет уже раздражали его.

«Cheeeri». [69]

Объятия их напоминали сухой механический секс восковых слепков, двух гипсовых фигур на могильной плите. Ее руки двигались заученно и ловко по цилиндрическим сводам его ребер и чресел, шеи, щек; пальцы нажимали тихонько то там, то тут в темноте, как пальцы слепого, что ищут на ощупь потайную дверцу, давно забытую панель, которая должна, должна непременно плавно податься, уйти вглубь и дать дорогу к иному миру, из времени — прочь. И все было зря. Она огляделась в отчаянии. Они лежали под кошмарным, полным отраженного морем света луны окном, и занавеска ходила, пузырилась, как парус, — совсем как над кроватью Дарли. Комната пропахла стеарином, полна была исписанных листов и яблок — он их грыз за работой. Простыни были грязные.

Как всегда, там, в невероятной глубине, где не было места ни чувству унижения, ни разочарованию в себе, он писал легко и быстро, с совершенно ясной головой. Он уже много лет как привык выписывать жизнь свою про себя — процесс письма и процесс проживания жизни протекали одновременно. Каждый прожитый момент он переносил прямиком на бумагу, свеженький, с пылу с жару, обнаженный и зримый насквозь…

«Ладно, — зло сказала она, полная решимости не упустить обещанные пиастры, которые уже успела мысленно получить и потратить, — я сделаю тебе сейчас la Veuve [70]» — и у него перехватило дыхание от восторга чисто писательского — жаргонное это словечко было украдено из арсенала прежних прозвищ французской гильотины и преображало ее жуткий оскал в скрытую метафору комплекса кастрации. La Veuve! Кишащие акулами моря любви смыкаются над головой обреченного мореплавателя в безголосой неподвижности сна, глубоководной грезы, что тянет медленно вниз, все глубже и глубже, безрукого, безногого, разваливающегося на куски… пока не скользнет с обыденным тихим шелестом отточенная сталь и нелепый мыслящий овощ («репу напряги») не шлепнется в корзину, дергаясь и трепеща, как пойманная рыба…

«Mon c?ur, — сказал он хрипло, — mon ange [71]»

Мелисса вздохнула, словно бы даже и с облегчением, и подняла голову.

«Теперь я поняла, — сказала она тихо. — Ты закрылся, твое сердце закрылось совсем».

Назад Дальше