Они с Лыковым по исконной славянской привычке заспорили не пойми-разбери о чем, горячо призывая в свидетели то Мещерского, то Наталью Павловну, то Дениса Малявина, и чинный европейский обед с классическими официантами и бордо сам собой перетек в шумное, безалаберное русское застолье.
Появилось еще вино. Салтыков, как заметила Катя, пить был силен. Он пил и хмелел. И все потихоньку хмелели. Марина Аркадьевна чересчур громко смеялась и чересчур много курила «Мальборо». Анна Лыкова слишком пристально смотрела через стол на раскрасневшегося, разошедшегося в споре Салтыкова. Он иногда бросал ей ласково: «Анечка, а помните?» И она тут же откликалась, вся вспыхивала. Отвечала: да, да, конечно же, помню! Но он уже забывал о ней и снова бросался в спор с ее братом. А когда произносили очередной тост, первым подносил свой хрустальный бокал к бокалу скромника Леши Изумрудова.
Лыков, войдя в раж, ни с того ни с сего в разгар спора стукнул вдруг кулаком по столу и начал читать стихи Вадима Степанцова про империю: «По утрам, целуясь с солнышком, небеса крылами меряя, я парю орлом-воробушком над тобой, моя империя! Судьбы нас сплотили общие, слитным хором петь заставили. Пели мы, а руки отчие били нас и раком ставили».
– Не надо, прекрати, перестань, – смущенно просила его Анна, – уймись!
Но Лыков, сверкая взором, перенасыщенным бордо и жаркими мужскими флюидами, не унимался, читая все громче:
«Расфуфыренная, гадкая,
видишь, как младенец, хнычу я,
глядя на твое закатное,
обреченное величие». [1]
Когда он закончил читать, всем как-то стало неловко. Чтой-то в самом деле, к чему это? Так хорошо сидели и вот… Зачем?
Лыков молча обвел всех взглядом, словно ища повод, к кому бы прицепиться и подраться.
– У вас, Иван, голос красивый. Тембр мужественный, – произнесла Наталья Павловна среди общего молчания. Лыков выпил, встал, пошатнулся, поцеловал ей руку. И все снова вошло в колею, неловкость сгладилась.
А потом пили чай из самовара (Салтыков так и горел весь – ах, самовар настоящий, русский, антикварный!). Леша Изумрудов сел в гостиной за рояль и довольно скованно, по-ученически сыграл «Баркаролу» Чайковского. «Он очень одарен к музыке», – сказал Салтыков Кате, видимо, как новому лицу в доме.
А потом все вышли в парк – на свежий воздух, любоваться видами. Но в упавшей на Лесное вечерней тьме ничего уже было не разглядеть, не различить, и Салтыков всех клятвенно уверял, что, когда он поставит в парке автоматическую американскую подсветку, усадьба преобразится до неузнаваемости.
Все это и многое другое усталая Катя вспоминала по дороге в Москву, когда подвыпивший Мещерский вел машину по сельской разбитой дороге лихо и неосторожно.
– А этот твой Роман Валерьянович забавный, – подвела она итог.
– Немного Репетилов, нет? – Мещерский любил шаблонные сравнения из школьной программы.
– Нет, просто он другой, не такой, как мы, но, кажется, славный. Только зачем ему это все?
– Что все?
– Ну это Лесное, этот клуб-музей, эти тетки-искусствоведы, эта стройка ужасная, мальчишки, весь этот табор? Зачем ему все это?
– Ну, возможно, он делает это потому, что хочет и может. Так ты довольна поездкой, Катя?
– Я? Нет, Сережечка.
– Вот так здрасьте. А я старался как мог.
– Я знаю, ты умница у меня. А недовольна я, потому что…
– Потому что не было сказано ни слова, ни полнамека про убийство в соседней деревне? А ты надеялась, что они только это и будут обсуждать?
– Я думала, что они хотя бы коснутся этого, хотя бы упомянут как неприятную новость.
– А они не коснулись, – сказал Мещерский, – не вспомнили.
– Или не захотели нам, гостям, это показать, – Катя вздохнула, – но все равно, не важно, спасибо тебе за это полезное знакомство. А у тебя занятные родственники, Сережа. Колоритные. Лыков, например… Только какой-то он взъерошенный. Они, что, с Салтыковым не ладят?
– Понятия не имею. Когда им не ладить? Несколько лет назад они вообще ничего друг о друге не знали.
– А Лесное его предок действительно в карты проиграл?
– Вполне возможно, – Мещерский усмехнулся. – Только я вот что-то про это не слышал. Как и про клад, что там якобы зарыт.
– В каждой старой дворянской усадьбе свои легенды. Без них скучно. Надо же, при Елизавете, оказывается, еще языки людям резали! – Катя поежилась. – Фу, гадость. Лизок кокетка была, модница, на балах с утра до вечера танцевала, фаворитов как перчатки меняла, и вдруг такая дикость средневековая. Видно, допекли ее эти заговорщики во главе с Бестужевой. Это она клад заговоренный в Лесном зарыла. А как это понять – заговоренный?
– Я думаю, это так надо понимать, что клад может быть найден только при соблюдении каких-то определенных условий, иначе в руки охотнику за сокровищами не дастся, ускользнет.
– А каких условий?
– Ну тех, что оговорены в самой формуле заговора.
– А каких именно?
– Ну откуда же я знаю? – Мещерский снова усмехнулся. – Это я так, образно. Разбойнички-душегубы на Руси такие клады любили. Заговоры клали: кто клад найдет, тот помрет или что-нибудь в этом же духе – инфернальное, с погибелью, ужасами разными связанное. Кстати, я в Питере видел портрет этой самой Бестужевой. Тетка – сущая ведьма была. Такая вполне могла что-нибудь наколдовать со злости, когда ее в Сибирь везли. А ты, я гляжу, заинтересовалась этой сказкой.
– А больше-то пока нечем заинтересоваться, Сережа, – ответила Катя. – Хотела перед Колосовым похвалиться: вот, была в Лесном, выяснила то-то и то-то, а хвалиться пока нечем. Голова гудит, мысли разбегаются, и вино… Ой, Сережечка, какое вино пьяное…
– Роман по тонкости европейского воспитания ничего, кроме французских вин, раньше не употреблял. Ничего, здесь всего попробует. Научат, просветят, – Мещерский засмеялся. – Зря, что ли, наш барин из-за границы домой вернулся, в родовую вотчину? Ко всему нашему помаленьку приобщится, а как же?
Глава 9
ИЗУМРУДНЫЙ ЖУРАВЛЬ
Катя и Мещерский были уже на пути к дому, а в Лесном жизнь постепенно затихала, как бывало всегда, ког-да гости убирались восвояси. Официанты торопливо собирали посуду в столовой. В офисе-кабинете умиротворенный вином Роман Валерьянович Салтыков вместе с Натальей Павловной, взбодренной чашкой крепчайшего кофе, рассматривали, живо обмениваясь впечатлениями, фотоальбом интерьеров восемнадцатого века особняков Парижа, Петербурга, Лондона и Вены. Отбирали будущие образцы для усадьбы.
А на берегу пруда под сенью старинных лип темной аллеи смолили сигаретки Валя Журавлев и Леша Изумрудов. Долорес Дмитриевна никак не могла свыкнуться с мыслью, что сын ее в свои девятнадцать с половиной уже курит, и каждый раз, заметив у него сигарету, устраивала страшный скандал, читая нотации о вреде никотина для молодого растущего организма.
Поэтому ребята ходили, словно школяры, курить на пруд, подальше от материнских глаз Долорес Дмитриевны. Собственно, Изумрудову курить никто не запрещал и дома, но он во всем был солидарен со своим приятелем. Во всем, кроме одного.
– Свалили наконец-то, – сказал Валя, с жадностью затягиваясь. – Я еле дотерпел. Любит наш патрон тусоваться допоздна. Этот мелкий (он имел в виду Мещерского) тоже, оказывается, родня ему, вроде князь какой-то там. А девка у него ничего, милашка. Интересно, волосы у нее крашеные или нет?
Изумрудов пожал плечами – тебе не все ли равно?
– Смешно смотреть на них на всех, – сказал он чуть погодя. – На всех этих, кто сюда таскается. Говорят, говорят, мелют языком, мелют. Чего мелют? А наш все слушает, радуется все чему-то. Чему радуется? Чудной он все же парень, прибабахнутый какой-то, хоть и старик уже.
– Ты ж говорил – не старый он совсем, – Валя усмехнулся. – Вот здесь мы с тобой сидели – ты это говорил, не помнишь? Это я тебе сказал: старик он, сорок лет ведь уж с хвостом мужику. А ты мне: не в возрасте дело.
– А ты, Журавль, я смотрю, так все прямо и запоминаешь. Так и записываешь за мной. Холодно тут, пошли домой?
– Погоди. Дай покурить человеку. Я целый вечер не курил. Вон, глянь, – Валя ткнул папиросой в сторону усадьбы. – Свет наверху зажгли. Сейчас мать к себе в комнату читать уйдет, тогда и двинем.
– Ты хотел бы иметь такой же дом, Журавль? – задумчиво спросил Леша Изумрудов.
– Как Лесное? Не знаю. Если бы тут все цело было, а так… Тут бабок надо пропасть, чтобы все это поднять, в натуральный вид привести. А потом нервы. Хорошо Денис Григорьевич все на себя сейчас взял, а без него бы труба нашему была. Попрыгал бы патрон как миленький, подрыгался бы. Я хотел бы, Леха, но только не такого. Другого.
– Чего, Журавль?
Валя посмотрел на освещенные окна усадьбы.
– Сложно объяснять, Леха. Как-нибудь потом.
– А я бы хотел. Роман мне рассказывал, какой у него дом в Лугано, какой в Париже.
– Чего рассказывать? Вот смотаешься с ним в Париж. Ты ж говорил, он берет тебя с собой на Рождество. Католическое.
– Берет.
– Ну и будь счастлив.
– А я счастлив, Журавль. Знаешь, я раньше думал… Когда я тебе про это сказал…
– Про что? – Валя прищурился.
– Ну про это, про нас с ним, я думал, ты сразу… В общем, я думал, ты возражать будешь, пошлешь меня…
– Я? Да ты что? Что я, не понимаю? Да наплевать! Каждый устраивается как умеет, живет как хочет. Расслабляется как может. Подходит тебе это – пожалуйста, кто мешает? В Париж вдвоем слетаете, может, и вообще там останетесь.
– Нет, он сказал, что едет, чтобы окончательно уладить дело о разводе. А потом вернется.
– А я думал, сдрейфил он, отвалить хочет.
– Он не сдрейфил. Он ни во что такое не верит. Принципиально.
– А кто верит? Леха, ну кто? Ты, я? И мы не верим. Никто не верит.
– Не знаю я, – Изумрудов бросил окурок на землю и наступил на него подошвой кроссовки. – Между прочим, священника в понедельник хоронить будут. Я слышал: мать твоя Наталье говорила. Она на похороны идти хочет, а Наталья сказала: не могу – в Москву в понедельник утром поеду. У них ученый совет на кафедре.
– Слышишь? Что это? – тревожно спросил вдруг Валя. Они прислушались, кругом была ночь и тьма. Вода в пруду была словно залита сверху черным лаком.
– Коты, наверное, деревенские шныряют по кустам, – Валя нагнулся, поднял с земли палку и швырнул в воду – бултых. – А слабо тут всю ночь прокантоваться?
– Холодно здесь, сыро как в склепе, – Изумрудов передернул плечами. – А там тоже не лучше.
– Где?
– Там, – Изумрудов кивнул на дом. – Слышь, Журавль, ты последнее время ничего не замечал?
– Я? Нет, а что?
– Да ничего, только сплю я вот что-то по ночам плохо. Иногда проснусь среди ночи, словно толкнет меня что-то, и знаешь… Кажется мне, что в комнате кто-то есть. Кто-то еще… Журавль, ты представь, ведь там, где мы спим, раньше палаты были больничные. Шизоидов здесь держали.
– Шизоиды разные, Леха, бывают. Вон у матери моей брат – дядя Саша. Так он до армии нормальный был, а из армии вернулся – шизик. В Ганнушкина его положили, там и умер. А безобидный был. Его даже на выходные домой мои дед с бабкой брали. А в комнату к тебе ночью ты сам прекрасно знаешь, кто может заглянуть.
Изумрудов резко отвернулся, засунул руки глубоко в карманы своей яркой куртки «Томми Хильфингер» (это был подарок Салтыкова, и он с этим подарком не расставался) и зашагал по темной аллее к флигелю. Валя догнал его уже у самого крыльца. Машина с официантами из ресторана давно уже ушла. И в Лесном чужих не осталось – только свои.
Глава 10
ВАТЕРКЛОЗЕТ
С самого утра Долорес Дмитриевна Журавлева не присела – все дела, заботы. Так всегда бывает по понедельникам после воскресного затишья: машина привозит рабочих, начинается новая трудовая неделя, и нет ни минуты покоя.
Переехать в Лесное и стать там консультантом реставрационных работ и хранителем будущей музейной экспозиции (которой пока еще не было и в помине) Долорес Дмитриевна согласилась после долгих мучительных раздумий и то лишь только из-за денег. По меркам Музейного фонда, где Долорес Дмитриевна бессменно трудилась почти двадцать лет, пятьсот долларов, положенные ей в качестве жалованья Салтыковым, были приличной суммой. Возраст Долорес Дмитриевны был самый опасный – предпенсионный. В Музейном фонде шли постоянные реорганизации и сокращения. Долорес Дмитриевну на работе ценили, да и подруга ее профессор Филологова никогда бы не дала ее тронуть, сократить – ее слово многое значило в научных кругах, однако…
Однако все было сложнее, чем казалось на первый взгляд. И когда все та же Филологова сообщила Долорес Дмитриевне о предложении Салтыкова, которого она хорошо знала еще по Парижу, куда неоднократно ездила в составе самых разных делегаций, она почти сразу же поставила вопрос ребром: «Дорогая моя, это предложение нам с тобой надо принять, одна без тебя я там не справлюсь».
Перспектива крутых перемен, переезда из Москвы в область и жизни в отреставрированной усадьбе, превращенной не то в загородный клуб, не то в отель-музей, вселила в сердце Долорес Дмитриевны сомнения и переживания, которых она доселе не знала. Она часто вспоминала, как работала вместе с Филологовой в усадьбе Поленово, в Пушкиногорье, завидуя в душе хранителям этих прославленных музеев, известным на всю страну ученым, постоянно выступающим по каналу «Культура».
Долорес Дмитриевна считала, что и ей тоже есть что сказать с телевизионного экрана о разумном, добром, вечном. Но в Лесном с его сумбурной и нескончаемой стройкой все было совсем не так, как в Поленове.
Сама не зная как, Долорес Дмитриевна с головой погрузилась в ненавистный быт, в мгновение ока превратившись из консультанта-хранителя в самую обычную экономку. Кроме проблем с реставрацией интерьеров и воссоздания первоначального облика усадьбы, на нее лавиной обрушились обязанности кухни, уборки, слежки за тем, чтобы рабочие не воровали и не лодырничали, чтобы из Коломны вовремя приходила машина с продуктами и бельем из прачечной, и многое другое, от чего по вечерам адски болела голова и подскакивало давление.
Наталья Павловна Филологова бытом в Лесном не занималась. Она умела себя поставить и одновременно соблюсти все приличия. Да и Салтыков, кажется, уважал ее больше и чутко прислушивался к ее мнению, потому что Наталья Павловна была ведущим специалистом по истории усадебно-парковой архитектуры восемнадцатого века. И знала фамильные хроники дворянских родов Салтыковых, Лыковых, Бибиковых, Бестужевых, Ягужинских, Меншиковых, Голицыных, Мещерских, Нарышкиных и Трубецких намного лучше и подробнее, чем все их разбросанные по свету, разобщенные революциями, эмиграциями и всеобщим отчуждением потомки.
А Долорес Дмитриевна была всегда лишь тенью своей подруги, да и по натуре – покладиста и безотказна. Когда из города приходила машина с продуктами, заказанными Денисом Григорьевичем Малявиным, ведавшим в Лесном не только стройкой, но и всеми повседневными бытовыми расходами, и оказывалось, что, как всегда в спешке, позабыли заказать свежий творог, сметану или яйца, Долорес Дмитриевна, не ропща, брала в руки сумку, надевала куртку и старые кроссовки и сама отправлялась в Воздвиженское в магазин пешком.
Да, все это было, конечно, хлопотно и обременительно. Но Долорес Дмитриевна успокаивала себя мыслью о главном преимуществе жизни в Лесном: под крылом Салтыкова она и ее обожаемый, росший с трех лет без отца сын Валя существовали практически на всем готовом. Ежемесячную зарплату в пятьсот долларов в этой глуши не на что было расходовать. И в результате для сына Вали (о себе Долорес Дмитриевна думала мало) постепенно накапливался какой-никакой капитал.