Около года все шло хорошо. Но вот однажды Торгово-строительному банку понадобилось отправить крупную сумму денег в банк Атланты. Старший бухгалтер лично отсчитал полторы тысячи долларов пяти— и десятидолларовыми купюрами, сложил, запечатал и надписал адрес; но когда пакет прибыл на место и был вскрыт, в нем оказалась только газетная бумага, нарезанная по формату государственных казначейских билетов, да кусочек свинца, положенный в середину для тяжести.
Казначей атлантского банка без труда установил, что его служащие не причастны к мошенничеству: пакет был вскрыт в его присутствии и всех одинаково поразила жульническая проделка. Приглашенные Торгово-строительным банком сыщики пришли к заключению, что виновным мог быть только мистер Децисматис, старший бухгалтер, или кто-нибудь из служащих его отдела. Мистер Децисматис, несмотря на свою иностранную фамилию, был уроженец Пенсильвании, баптист и республиканец, скучнейший и честнейший человек — идеальный образец банковского служащего. Он прослужил на одном месте пятнадцать лет, и для него не составило труда доказать свою невиновность.
Таким образом, под подозрением оставались четверо служащих отдела, в том числе и юный Бриско. За ними была установлена тщательная слежка, и спустя месяц или около того стали выясняться любопытные подробности, касавшиеся поведения молодого Бриско. Так, например, удалось установить, что со времени его поступления на работу в банк у него появились новые привычки, раньше ему несвойственные: нередко он поздно задерживался в городе, ссылаясь перед домашними на сверхурочную работу или занятия в вечерней школе. На самом же деле он в это время околачивался в разных увеселительных местах, играл на бильярде; его видели в компании молодых людей и девушек сомнительной репутации. На одну из таких девушек он тратил немалые деньги, гораздо больше, чем могло позволить его скудное жалованье. В конце концов его арестовали под предлогом наспех состряпанного обвинения в нарушении общественного порядка. На допросе стали допытываться, откуда у него деньги. Кроме того, ему сказали, будто бы номера банковых билетов, посланных в Атланту, были заранее переписаны и что у тех денег, которые нашли при нем, оказались эти самые номера. Это была неправда, но юноша струсил и во всем признался.
В оправдание себя он жаловался на чрезмерную строгость отца, на томительное однообразие домашней жизни; именно потому, мол, он и не устоял перед соблазном другого, более легкого и приятного существования. С помощью настойчивых расспросов удалось выяснить, что свыше тысячи долларов из украденной суммы и сейчас лежат спрятанные в амбаре его отца. Уолтера тотчас же отвели к судье, в кабинете которого он подписал полное признание, и теперь ему оставалось только ждать судебного приговора.
Вся эта история с самого начала чрезвычайно смущала и волновала Солона; но теперь, когда виновность Бриско была доказана, дело обернулось новой, особенно тягостной для него стороной. Его угнетала мысль, что он поручился за Уолтера, что отец юноши — квакер, собрат по религии. Он уехал в этот вечер домой совершенно подавленный, не поговорив даже со своими сослуживцами. Ему нужно было время и тишина, чтобы обдумать случившееся и помолиться.
Бенишия, встретившая его на пороге, сразу увидела, что он чем-то расстроен.
— Солон, милый, что случилось? У тебя неприятности?
— Знаешь, Бенишия, — с трудом выговорил он, медленно расстегивая пальто, — преступником оказался Уолтер.
— Не может быть! — вскричала она, потрясенная не меньше его. — Неужели это правда? Пойдем, расскажи мне все. Ах, Солон, какой ужас!
Они вошли в гостиную, и там, устало опустившись в кресло у окна, он рассказал ей все подробности дела.
— Ты только подумай, Бенишия, ведь это я устроил его в банк! — повторял он, а Бенишия тяжело вздыхала в ответ, вся — воплощение материнской заботы и сочувствия.
В эту минуту у дверей раздался звонок, и служанка доложила о приходе мистера Арнольда Бриско. Бенишия и Солон поспешили к нему навстречу. Его вид испугал их. Этот плотный, розовощекий человек за один день постарел на много лет. Глаза его ввалились, весь он был какой-то понурый, жалкий. Он остановился на пороге, нервно теребя в руках шляпу.
— Друг Барнс, — начал он глухим, словно замогильным голосом. — Я не знаю, что сказать тебе.
Он вдруг прикрыл глаза рукой, рот его страдальчески искривился. Солон, потрясенный до глубины души, шагнул вперед и положил ему руку на плечо.
— Друг Бриско, я понимаю, как тебе тяжело. Мне самому тяжело, словно это случилось с моим сыном.
— Никогда не думал, что мой мальчик может стать вором, — срывающимся голосом продолжал Бриско. — Деньги я возмещу. Не в этом дело. Стыд, позор, вот что страшно! Он совершил преступление, и, может быть, даже лучше, если он понесет кару, как бы она ни была сурова. Никогда бы я этому не поверил, если бы он сам не сказал мне. — Он снова заплакал. — Друг Барнс, он находит, что я был слишком строг с ним. Я все себя спрашиваю — может быть, это и в самом деле так? Ты знаешь, я всегда старался быть ему хорошим отцом...
— Как он мог сказать это! — возмущенно вскричал Солон. То, что случилось с Уолтером, было недоступно его пониманию, потому что он сам никогда не испытывал тех желаний и чувств, во власти которых оказался юноша. — Это злые, несправедливые слова!
Он смотрел на своего соседа, осунувшегося, с воспаленными от слез глазами, и думал, что сына, который осмеливается так говорить с отцом, ничто не исправит.
— Может быть, и так, — продолжал Бриско. — Но особенно тяжело мне, когда я думаю о том, какую жизнь он вел, каких друзей себе выбрал. Я спросил его, раскаивается ли он, но он ответил, что нет, а я, мол, ничего не понимаю в жизни. Что ж, пусть правосудие совершится, мне кажется, так будет лучше. Дождусь приговора, а там продам свою лавку и уеду из Даклы. Ведь я уже никогда не посмею смотреть людям в глаза.
— Нет, нет, друг Бриско! — горячо возразил ему Солон. — Ты ни в чем не виноват, и ни один честный человек тебя не обвинит. Тебе незачем уезжать отсюда.
Но, произнося эти слова, Солон почувствовал, что говорит не вполне искренне, уклончиво. Может быть, и в самом деле для Бриско лучше уехать, чем оставаться здесь и постоянно ловить на себе сострадательные или любопытные взгляды. Он сам не знал, что посоветовать несчастному. Он думал о своем сыне, который в это время мирно спал наверху, в детской, под присмотром преданной няньки. Что, если бы ему, Солону, пришлось когда-нибудь оказаться в положении Бриско? Захотел бы он увидеть своего сына за тюремной решеткой? Последние годы он часто задумывался о будущности своих детей. Он так любил их. Когда они плакали от боли, ему самому становилось больно. Когда они смеялись, он радовался вместе с ними. И сейчас, думая о них, он колебался. Правильно ли будет, если Уолтера посадят в тюрьму, заклеймят на всю жизнь, как преступника? Может быть, он просто сбился с пути, попав в дурную компанию? Солон готов был вступиться за юношу, если бы Бриско попросил его об этом. Но сраженный горем отец повернулся к двери, и Солон понял, что предложить свою помощь было бы сейчас неуместно и бесполезно.
— Сам не знаю, что тебе посоветовать, друг Бриско, — сказал он с глубоким участием. — Может быть, ты и прав. Тебе виднее. Конечно, проступок серьезный, и все же, если дать Уолтеру возможность исправиться... — Но тут ему представились холодные, равнодушные лица Эверарда и Сэйблуорса. — А впрочем, раз он не понимает всей глубины своих заблуждений, пожалуй, ему же полезнее, если его отправят куда-нибудь, хотя бы ненадолго...
После ухода лавочника Солон стал упрекать себя за то, что не взял Уолтера под свою защиту, но в то же время он не мог отделаться от мысли, что, пожалуй, и в самом деле недолгое заключение пойдет ему на пользу. Уж очень претили Солону хитрость и ловкость, с которой было совершено мошенничество, равно как и все то, на что пошли украденные деньги. С другой стороны, как быть с дорогими его сердцу строчками из «Книги поучений»: «Братья, если какой-нибудь человек впал в грех, вы, в ком дух силен, кротостью и увещанием помогите ему воспрянуть, памятуя, что и на вашем пути может встать соблазн». Как толковать эти слова: «помогите ему воспрянуть»?
Но Бриско уже ушел, а проблема осталась нерешенной, и решить ее было тем трудней, что она слишком близко затрагивала мысли и чувства самого Солона и он не видел возможности забыть о них при ее решении. Спустя несколько дней Уолтера судили и приговорили к четырем годам исправительной тюрьмы. Только после суда, когда Уолтер уже отправился в заключение, а Арнольд Бриско заканчивал свои приготовления к отъезду, Солон вдруг понял, что совершил непоправимую ошибку. По смыслу своей религии он должен был прийти на помощь — и не пришел. Эта мысль угнетала его. Первый раз в жизни Солон Барнс погрешил против своих религиозных убеждений — и погрешил серьезно.
ГЛАВА XXVIII
За эти годы произошло еще несколько событий, словно нарочно рассчитанных на то, чтобы заставить Солона взглянуть жизни в лицо. На седьмом году его брака скоропостижно скончался Руфус Барнс, оставив на шестьдесят пять — семьдесят тысяч долларов имущества, которое предстояло разделить поровну между ним и Синтией. Не говоря уже о боли утраты, на Солона, как душеприказчика, легла большая забота: нужно было ликвидировать дела отца, произвести оценку и раздел имущества. Стоя у гроба в просторной гостиной усадьбы Торнбро, он уронил лишь несколько скупых слезинок, но Бенишия, стоявшая рядом, лучше других понимала всю глубину его безмолвного горя, его любви и его смирения.
Теперь Торнбро принадлежало ему пополам с сестрой; но Синтия была замужем, удобно обосновалась вместе с мужем в Йорке, штат Пенсильвания, и не думала оттуда уезжать; а потому Солон пришел к решению, которое Бенишия горячо поддержала: выплатить Синтии ее долю и переселиться с семьей в родное гнездо. Правда, оттуда было дальше до железнодорожной станции, до рынка и лавок Даклы, но в конце концов на резвой лошади можно было покрыть это расстояние за десять — пятнадцать минут. Свой даклинский дом Солон без долгих хлопот продал, взяв за него хорошую цену; это не представило большого труда, потому что городок быстро рос и фактически уже превратился в пригород Филадельфии.
Вероятно, отец и мать порадовались бы тому, что дом, на украшение которого они потратили столько усилий, служит теперь пристанищем для разросшейся семьи их сына, — так думал Солон. К тому же с усадьбой Торнбро у него были связаны дорогие, почти священные воспоминания. Ведь именно здесь он и Бенишия впервые признались друг другу в любви; это было на живописном берегу Левер-крика, при виде которого в его памяти неизменно воскресали картины счастливого детства. Он был уверен, что и его дети полюбят эти места. А кроме того, здесь, среди зеленых сельских просторов, дети будут ограждены от нежелательного влияния сверстников, растущих в менее набожных семьях.
Через три месяца после переезда семьи в Торнбро у Бенишии родился еще ребенок. Доротее в это время шел уже третий год, и Солон с Бенишией от души радовались появлению новой дочки. Ей дали имя Этта — так звали двоюродную сестру матери Солона. А еще два года спустя в семье прибавился пятый и последний ребенок, мальчик. Долго обсуждали и перебирали разные имена, и наконец решили назвать его Стюартом, в честь одного из дядей Солона.
У этих двух малышей, едва они научились ходить, тоже стал проявляться свой, особый характер. Этта цветом лица и сложением походила на Доротею, но в ней было меньше задорной резвости и больше глубины. Уже в раннем детстве ей были свойственны романтические взлеты фантазии, которых ее родителям не суждено было никогда понять. Но их умиляло ее крохотное тельце, задумчиво-пытливый взгляд ее светлых глаз, которые уже в первый год ее жизни так внимательно всматривались в окружающий мир.
— Видишь, как она на меня смотрит, — говорила Бенишия, взяв девочку на руки. — Такая малышка, а кажется, будто она все хочет знать.
Стюарт, синеглазый, белокурый, отличался живым и непокорным нравом. В раннем детстве он часто капризничал, если что было не по нем, визжал и вырывался у матери из рук. Он был самым проказливым и самым задорным из всех пятерых, и Солон порой с изумлением глядел на маленького строптивца, который так напоминал чертами свою мать и был так непохож на нее характером.
Между тем Айсобел подросла, и настало время всерьез подумать об ее образовании. О том, чтобы отдать ее в городскую школу, даже не заходила речь. При всем уважении Солона Барнса к родной стране он никогда не одобрял принятой в ней системы школьного образования. Городская школа давала детям чересчур много свободы, оставляя их без достаточного присмотра. Кроме того, доброму квакеру не следовало ставить своих детей в условия, при которых мирская распущенность могла оказать на них дурное влияние и даже подорвать их веру. Один из девяти вопросов, которые формулируются на ежегодном съезде Друзей и рассылаются всем общинам, так и гласит: «Стараются ли Друзья вверять детей своих заботам и влиянию тех, кто принадлежит к нашему Обществу?»
По счастью, в Ред-Килне, селении, расположенном неподалеку от Даклы, имелась небольшая школа для квакерских детей. Летиция Бриггс, учительствовавшая в этой школе, была когда-то преподавательницей в Окволде. Потом она вышла замуж за одного из окрестных квакеров и только после смерти мужа снова обратилась к своей профессии. Это была добрая, терпеливая женщина, одна из тех бесполых натур, которым свойственны искренняя любовь к детям и умение считаться с их характерами и настроениями. Солон находил ее женщиной весьма почтенной и решил отдать Айсобел в ред-килнскую школу, хотя бы на небольшой срок, в течение которого она сможет приобрести начатки школьных знаний и усвоить основы квакерского вероучения. После этого она на два или три года поедет в Окволд, а там, если захочет, будет продолжать свое образование в колледже.
И вот Айсобел стала ездить в Ред-Килн. Старый Джозеф, тот самый, что работал у Руфуса Барнса с первых дней его жизни в Торнбро, и теперь остался у Солона в качестве конюха и кучера, отвозил ее туда каждое утро к половине девятого, а в три часа приезжал за нею. Требовалось ли кому в семье куда-нибудь ехать, нужно ли было что перевезти, — об этом заботился Джозеф. Он был уже глубокий старик, сгорбленный, с морщинистым, словно пергаментным лицом. Чувствуя себя почти членом семьи, он с утра до ночи хлопотал на дворе, а к детям относился как к своим родным. Его сын, тоже Джозеф, только гораздо более толковый, вел все хозяйство усадьбы и в доме показывался редко.
— Пора, пора, мисс Айсобел! — кричал утром старый Джозеф. — Поторапливайся, а не то опоздаешь.
Айсобел выбегала с тоненькой связкой книг под мышкой, и они уезжали.
Годы шли, подрастали другие дети, и все тот же старый Джозеф возил их в школу и из школы, — двоих, троих, а потом и четверых зараз. Барнсовскую двуколку, когда-то блестевшую лаком, а ныне уже довольно потрепанную и облезлую, знали во всей округе. Хозяйки и батраки со всех ферм между Даклой и Ред-Килном проверяли по ней часы. «Вон старый Джозеф повез барнсовских детишек в школу, значит, уже больше половины девятого!» или: «Верно, уже четвертый час: барнсовские детишки едут из школы». Старый Джозеф на козлах, выезжающий из ворот Торнбро или дожидающийся у почты, у вокзала или какой-нибудь даклинской лавки, представлял для местных жителей зрелище не менее привычное, чем закат и восход или поезд Пенсильванской железной дороги.
В Джозефе и детях, так же как в Солоне и Бенишии, люди видели некий символ добропорядочности и благосостояния. Барнсы были зажиточными людьми, строго придерживались квакерских обычаев, и всякий мог рассчитывать у них на ласковый и радушный прием. Солон был не мастер на сладкие речи и чужд тех ухищрений, которыми покупается и удерживается внимание толпы, но люди умные и проницательные из любого общественного круга всегда чувствовали к нему расположение. Его хвалили за справедливое отношение к подчиненным, ценили за готовность помогать бедным и обездоленным (если они того заслуживали), он неизменно пользовался уважением своих собратьев по даклинской общине. Это был в полном смысле слова хороший человек — один из тех, кто служит оплотом Америки.