— А бог всех заставляет сознавать свои ошибки?
— Старается всех заставить, милый. Но ведь ты-то ничего дурного не делаешь, я это знаю. Ты добрый, хороший мальчик — божье дитя. — Она ласково погладила его по голове и, спохватившись, как бы не перекисло поставленное с утра тесто, поспешила на кухню, прибавив: — А теперь беги к своим игрушкам.
Но, к ее большому удивлению, Солон не тронулся с места. Он с минуту постоял молча и вдруг отчаянно, в голос, зарыдал, прижав к глазам кулачки. Изумленная мать бросилась к мальчику, подхватила его на руки и принялась целовать, приговаривая:
— Что с тобой, мой маленький, о чем ты плачешь? Скажи маме. Ну, скажи же. Я знаю, это какой-нибудь пустяк, но все-таки скажи маме, ведь она тебя так любит.
Она долго еще утешала его, прижимая к груди, уговаривая не плакать и рассказать ей, в чем дело; и наконец он выговорил прерывающимся от рыданий голосом:
— Я у-убил птичку. Я нечаянно. Я не хотел ее убивать. Мне Томми дал свою новую рогатку, и я... я попробовал выстрелить. — Тут он снова залился слезами.
Миссис Барнс уже догадалась, что речь идет о какой-то мальчишеской проказе, и ей еще больше захотелось утешить сына, внушить ему, что она поймет его и простит, и бог тоже; но она не знала, как это сделать, и только все качала мальчика на руках, целовала его круглую головку и упрашивала рассказать ей толком, что случилось.
Мало-помалу все выяснилось. Героем случайной маленькой трагедии оказался Томми Бриггем, мальчуган года на два старше Солона; отец его, железнодорожный рабочий, с утра до вечера гнувший спину в местном депо, не был квакером, и мальчик ходил в сегукитскую городскую школу. Недавно Томми завел себе рогатку и усердно упражнялся в стрельбе из нее. Вчера, проходя мимо дома Барнсов, он остановился поболтать с Солоном. Заметив на росшей перед домом сосне шишку, которая показалась ему достойной мишенью, Томми достал из кармана камешек, прицелился — и не попал, выстрелил еще раз и снова промахнулся. Солон, крайне заинтересованный всем этим, попросил:
— Дай мне разок попробовать, Томми!
— Валяй! — сказал Томми. — Покажи, какой ты стрелок.
В эту секунду на высокую ветку сосны уселась славка, свившая себе гнездо в одном из уголков барнсовского сада. Солон увидел ее, машинально, нимало не рассчитывая попасть, прицелился и стрельнул. И тотчас же, к величайшему изумлению самого Солона и Томми Бриггема, птица свалилась на землю мертвая. Солон обомлел: ни разу еще ему не случалось не только что убивать, но даже просто причинить боль живой твари. Бледный, как полотно, охваченный желанием убежать, спрятаться, он жалобно забормотал:
— Ой, я не хотел! Я нечаянно!
На что юный Бриггем не замедлил ответить:
— Понятное дело, нечаянно! Тебе ни за что на свете не попасть в другой раз. А ну-ка, посмотрим, что за птица такая.
Не обращая внимания на окаменевшего от ужаса Солона, он нагнулся, поднял с земли бездыханное серое тельце, взвесил на руке и сказал:
— Пригодится нашей кошке на завтрак. — Потом оглянулся и добавил: — Надо поглядеть, у ней тут, наверно, гнездо недалеко.
Он стал шарить в кустах, раздвигая руками ветки, и, наконец, торжествующе закричал:
— Эй, малыш, иди сюда! Я тебе что-то покажу. Ловко у тебя получилось.
Он ухватил перепуганного Солона под мышки, приподнял его, и Солон увидел круглое гнездо из травы и прутьев, а в нем четырех тощих птенцов, вытягивавших шеи и разевавших большие желтые клювы.
— Видишь? — спросил Бриггем. — Это ее выводок. Пожалуй, можно и птенцов отдать кошке. Все равно с голоду подохнут.
— Это была их мама? — жалобно спросил Солон.
— Ну да, — сказал Бриггем. — А чего ж она тут летала, по-твоему?
Солон в ужасе скорчился у Бриггема на руках. Бедные маленькие птенчики. А Бриггем еще хочет отдать их кошке вместе с мертвой матерью. И все это наделал он, Солон!
— Не надо, не надо! — закричал он, когда Бриггем, опустив его на землю, потянулся за гнездом. — Не бери! Я сам попробую их кормить! Я маму попрошу! Я не хотел убивать птичку! Я нечаянно, нечаянно! — Он припал к кусту, в котором было гнездо с птенцами, и горько заплакал. — Ой, ой, ой! Бедные птенчики. И зачем только я стрелял в их маму!
— Да ведь ты же не думал, что попадешь, — попробовал утешить его Бриггем, тронутый его слезами. — Это у тебя случайно вышло. А кормить их ты все равно не сможешь. Откуда тебе знать, что они едят? Не реви. Ты ни в чем не виноват. Другой раз не стреляй в птиц, только и всего. — И, достав гнездо с четырьмя птенцами, он побежал домой, а Солон, ни живой ни мертвый от ужаса, стоял и смотрел ему вслед.
За обедом он и куска не мог проглотить, а когда все встали из-за стола, забился молча в угол дивана в гостиной. Мать, увидя это, решила, что он устал, и велела ему идти спать. Но, оставшись один в своей мансарде, половина которой была отгорожена для Синтии, Солон, против обыкновения, долго не мог уснуть и наутро встал такой бледный и вялый, что мать встревожилась — не заболел ли он.
Но у него уже сложилось решение рассказать матери о случившемся: про это он и думал, задавая ей свой вопрос, — похож ли бог с виду на человека? Выслушав рассказ о его воображаемом преступлении, миссис Барнс невольно задумалась над тем, какова же истинная причина свершившегося зла. Ведь нельзя считать грехом желание ребенка иметь рогатку, если у него не было в мыслях причинить вред какому-либо живому существу. Солон прицелился в птицу, как Томми до него целился в сосновую шишку; он совершенно не отдавал себе отчета в том, что это не одно и то же — тем более что вообще не рассчитывал попасть, — его искреннее горе не оставляло сомнений на этот счет. Им руководило одно лишь детское любопытство; ведь он даже не знал, что славки имеют обыкновение вить гнезда в таких местах или что сейчас время выведения птенцов.
Миссис Барнс понимала это и потому всем сердцем готова была простить сыну его невольную вину — в особенности видя, как болезненно он переживает гибель матери-славки и ее птенцов; но в душе у нее была тревога: то, что зло может совершиться так случайно, не по чьей-либо жестокости или дурному умыслу, не укладывалось в ее религиозные и житейские представления.
Она ласково постаралась уверить сына, что ему не в чем себя укорять, но не забыла указать тут же, как важно всегда думать о том, что делаешь, и в любых обстоятельствах обращаться к Внутреннему свету за советом и наставлением. Однако душевные сомнения, порожденные этим маленьким происшествием, еще долго не оставляли ее. В сущности, она не забыла их до конца своих дней.
ГЛАВА V
Восьмой год жизни Солона ознаменовался еще одним крупным событием, на этот раз — болезнью. Он был от природы сильный и выносливый мальчик, настоящий крепыш, и отец рано начал брать его с собой, отправляясь в лес, чтобы наготовить дров на зиму. Сперва Солон ездил с ним только для забавы — покататься, побегать по лесу. Когда он стал старше, Руфус подарил ему маленький топорик и разрешил обрубать ветки со сваленных уже стволов. Но прошло еще немного времени, и мальчик, не по годам рослый и сильный, стал помогать отцу в занятии, которое ему казалось увлекательней всего на свете, — валить могучих вечнозеленых красавцев в заснеженном лесу.
И вот однажды остро отточенный топор соскользнул и глубоко, до самой кости, врезался Солону в левую ногу, чуть повыше щиколотки. Следовало немедленно промыть и перевязать рану, но прошло несколько часов, прежде чем это удалось сделать — хоть мать и старалась помочь беде домашними средствами. Единственный в округе врач, за которым тут же послали, не торопился, к тому же он был не слишком умудрен в хирургии и вообще в медицине, — достаточно сказать, что, осмотрев рану, которую отец Солона перевязал, как умел, носовым платком и обрывками ветоши, он отправился точить свой ланцет на оселке для кос!
Следствием всего этого явилось заражение, и настолько серьезное, что, хотя мать потом сама тщательно промывала и перевязывала рану, Солону становилось все хуже и хуже; наконец не только мать, но и он сам по-своему, по-детски почувствовал приближение последней великой перемены. Страшная мысль о том, что она может потерять сына, мучила Ханну, и на ее бледном напряженном лице читалось страдание. Когда дело стало совсем плохо, из города привезли другого врача, чтобы показать ему вновь открывшуюся рану. Во время перевязки Солон увидел рану; он был не из плаксивых, но тут у него хлынули слезы — лицо матери, сосредоточенное и полное тревоги, невольно выдало ему то, что от него пытались скрыть.
Ханна продолжала бинтовать ногу; вдруг она остановилась, и Солон увидел, что по лицу ее разлилась вдохновенная бледность, как в те утренние и вечерние часы, когда она обращалась к богу. Сейчас она молчала, но в ее взгляде, устремленном ввысь, была и страсть, и мольба, и глубокая вера. Так прошло несколько минут. Потом Ханна опустила голову и, глядя прямо в непросохшие еще от слез глаза сына, проговорила, точно в забытьи, глухим и торжественным голосом:
— Не плачь, Солон, сын мой, теперь твоя жизнь и здоровье вверены мне. Это не конец твоего пути, это только начало. Господь сулит тебе еще много хорошего впереди. Ты будешь жить, чтобы служить ему в любви и правде.
С этими словами она положила правую руку на голову сына и снова подняла взгляд. И в наступившей тишине мальчик вдруг почувствовал, что ему лучше. Страх прошел, воля к жизни вернулась к нему; он поверил в свое исцеление — и исцелился.
После этого случая Солона никогда не оставляла мысль о матери, о том, как она добра, как искренне и горячо желает его благополучия, и он чувствовал себя в неоплатном долгу перед ней. Он никогда, даже в ее отсутствие, не сделал бы того, что могло вызвать ее недовольство. Первое место в его душе принадлежало ей; однако всю свою и всю ее жизнь — пока эти две жизни протекали рядом — он был крайне скуп на проявления своей глубокой преданности. Но она всегда знала (он был уверен в этом), что он любит ее так, как только может желать мать, и сама платила ему не меньшей любовью.
При всей своей физической силе Солон никогда не был забиякой. Напротив, он отличался самыми миролюбивыми склонностями, но отсюда не следовало, что каждый мог безнаказанно дразнить его или унижать, — это он доказал еще в самом юном возрасте. Появился по соседству мальчик немного старше Солона, по имени Уолтер Хокат, сын плотника. Это был коренастый паренек, не из тех, какие нравятся девушкам, но тщеславный, как все люди; он никогда не упускал случая показать, что никто лучше его не умеет кататься на коньках, плавать, нырять, бороться. В квакерскую школу Уолтер Хокат не ходил, да и вообще всячески отлынивал от ученья, но зато очень скоро стяжал себе в Сегуките славу чемпиона по борьбе среди мальчишек его лет, роста и веса.
Летом окрестные любители купанья собирались на берегу небольшого озера, расположенного в двух милях от городского центра, и Уолтер Хокат постоянно околачивался там, выискивая охотников помериться с ним силой. Как-то раз он вызвал на бой Солона, который давно раздражал его и своим крепким телосложением и своим ровным приветливым нравом, а кроме того, Уолтер Хокат вообще недолюбливал квакеров с их патриархальной манерой ко всем без различия обращаться на «ты». Хокату не терпелось доказать, что ему ничего не стоит побороть такого противника. Солон, уверенный в своей природной силе, получив вызов, ничуть не смутился.
— Ну что ж, давай, если хочешь, — ответил он, и тотчас же борцы начали примеряться друг к другу, а зрители, человек семь мальчишек разных возрастов, обступили их тесным кольцом.
И тут очень скоро выяснилось, что сильный и напористый Хокат, заранее не сомневавшийся в поражении и посрамлении своего противника, не может справиться с ним. Он ловчился и так и этак, то неожиданно наскакивал, то отскакивал, давал подножки, но Солон крепко стоял на ногах, и все эти хитрости только изматывали самого Хоката. Тогда, окончательно разозлясь, он решил навалиться на Солона всей своей тяжестью и попросту опрокинуть его. Но Солон, не растерявшись, обхватил его поперек туловища, приподнял на воздух и разом уложил на обе лопатки, после чего, не давая противнику подняться, спросил все тем же невозмутимым тоном:
— Ну как, сдаешься?
При виде этого все жертвы прежних побед Хоката радостно завопили:
— Ура, Барнс выиграл! Ура! Барнс уложил Хоката!
Это привело Хоката в настоящее бешенство, и, как только Солон отпустил его, он вскочил и заорал:
— Ладно, квакер паршивый! В борьбе-то ты победил, но давай подеремся, так от тебя живого места не останется!
Тут зрители-мальчишки, давно копившие обиду против Хоката, зашумели еще громче:
— Барнс уложил Хоката! Барнс уложил Хоката! А тому, видно, мало — лезет в драку!
Их крики распаляли Хоката еще больше, но Солон только заметил в ответ:
— Зачем нам драться? Я с тобой не ссорился и драться не хочу.
Тогда Хокат, вместо того чтобы принять предложенный мир, со всего плеча замахнулся на Солона, но тот левой рукой легко отвел удар. На счастье обоих, в это время к месту действия подошел мальчик постарше; он знал Хоката и, сразу оценив миролюбие Солона и неистовство его противника, выступил на середину круга и заявил:
— Вот что, Хокат, ты это брось! Тебя уложили по всем правилам. И нечего лезть в драку, раз он не хочет драться с тобой. — Затем, обернувшись к Солону, он прибавил: — Ступай спокойно, Барнс. Он тебя не тронет, за этим я пригляжу.
И Солон отправился купаться, а Хокат, угрюмо косясь на пришельца, занявшего сторожевую позицию на берегу, оделся и пошел восвояси. Ярость так и клокотала в нем. Понести такое поражение, и от кого — от презренного квакера!
ГЛАВА VI
В Дакле Солона прежде всего поразил их новый дом — его размеры, его своеобразие, его красота. Мальчик замечал, как считаются родители с волей тетушки Фебы во всем, что касается дома; не только отец, которого к этому обязывало положение душеприказчика, но даже мать, обожаемая мать, прислушивалась к ее рассуждениям о том, чего требует изменившееся положение семьи. Что ж, и немудрено; ведь это обширное имение, как скоро понял Солон, принадлежало на самом деле Фебе Кимбер, и долг отца, да, пожалуй, и матери тоже, состоял в том, чтобы сделать все возможное для его процветания. А потому вся семья Барнсов, включая и детей, подчинилась необходимости изменить свои привычки и в домашнем обиходе и в общении с людьми; начать с того, что Солон и Синтия теперь ходили в школу, одетые гораздо лучше, чем раньше.
Надо сказать, что в даклинской общинной школе, где обучались дети окрестных квакеров — всего человек шестьдесят, — принято было уделять костюму куда больше внимания, чем в школах Сегукита, общинной и городской. Впрочем, в чем именно заключалась разница, этого Солон не мог бы с точностью сказать. И его новый костюм, подарок тетушки Фебы, и новое платье Синтии были скромного покроя и мягких, не бросающихся в глаза, цветов; правда, сшиты они были из лучшей ткани, чем обычная одежда сегукитских школьников. Но дело было не только в одежде. Новые сверстники юных Барнсов держались с особой высокомерной холодностью, как будто ни на минуту не забывали о том, что они лучше других. Такое поведение и злило и озадачивало Солона. Он не понимал, чем, собственно, они могут быть лучше — разве только родители у них побогаче; во всяком случае, в сегукитской школе он с этим не сталкивался.
Кое-что стало для него проясняться после того, как он побывал в доме тетушки Фебы на Розвуд-стрит в Трентоне. Его и Синтию пригласили провести субботу и воскресенье у двоюродных сестер, Лоры и Роды, и вместе с ними посетить молитвенное собрание трентонской общины. Убранство теткиного дома поразило Солона; ничего подобного ему в Сегуките видеть не приходилось. А в девочках, из которых одна была его ровесницей, а другая — Синтии, он сразу почувствовал что-то такое, что делало их похожими на учениц даклинской школы. На его не слишком искушенный взгляд, они казались даже еще жеманнее в обращении с мальчиками. Солона они обе встретили ласково и приветливо, но он к тому времени успел заметить, что девочки вообще проявляют к нему гораздо меньше интереса, чем к другим мальчикам. И в Сегуките и в Дакле он часто видел, как девочки и мальчики вместе подходят к воротам школы или вместе уходят после уроков, но не было, кажется, случая, чтобы какая-нибудь из школьниц остановилась поговорить с Солоном или предложила проводить ее домой. С ним мимоходом здоровались или прощались — только и всего. Зато Синтия, заметно похорошевшая, всегда была окружена сверстниками и сверстницами и весело болтала с ними о своем новом доме, об уроках или еще о чем-нибудь, дожидаясь у ворот школы отцовского шарабана, на козлах которого восседал Джозеф Кумбс, один из двух работников, недавно нанятых Руфусом. В этом шарабане Солон и Синтия каждое утро ездили в школу и после уроков возвращались в усадьбу Торнбро, которая становилась все более и более похожей на другие богатые усадьбы в округе.