Оплот - Теодор Драйзер 34 стр.


Орвил и Стоддарды, а также Доротея с мужем и вся семья Кортов, старались использовать политические и общественные связи, желая приглушить шум, поднятый газетами вокруг преступления и его виновников. Орвил даже нанял адвоката для выработки плана действий.

Все это время мальчики сидели в полицейской тюрьме, ожидая перевода в Филадельфийскую окружную тюрьму и сессии совета присяжных, которая должна была рассмотреть их дело. Окруженные со всех четырех сторон железной решеткой, они целыми днями раздумывали о своих заблуждениях, о том горе, которое они причинили родным. Стюарт страдал душевно больше всех. Как он решится взглянуть в глаза отцу и матери? Пусть даже он расскажет отцу всю правду, тот все равно не поймет и не поверит. И если даже он сумеет объяснить, что Психея вовсе не была невинной и что она отправилась на эту прогулку не ради него, а ради Бруджа, это ничуть не умалит его вину в глазах отца.

А как объяснить отцу и всем вообще, почему он бросил девушку на дороге без помощи, вместо того чтобы поскорей отвезти ее к врачу? Может быть, тогда еще можно было спасти ее? Почему же он не последовал простым велениям своего сердца — он, которого с детства учили руководствоваться Внутренним светом?

Все эти мысли угнетали его, и он не находил выхода. Выхода не было. Что бы ни решили судьи, ему не уйти от суда собственной совести и совести отца — от приговора, который ему вынесет Внутренний свет.

Он думал о том, что его отвезут в окружную тюрьму и поместят, как преступника, среди преступников; что нужно будет давать объяснения адвокату, что рано или поздно наступит час встречи с отцом, — и на второй день своего заключения он почувствовал, что ему не вынести этих испытаний. Это было сверх его сил. Жизнь его не стоила того горя, которое он причинил своим родителям. Так не лучше ли положить ей конец?

Он потихоньку нащупал за манжетой штанины перочинный ножик, оставшийся незамеченным при обыске. С любовью и болью думая о матери, он отвернулся к стене, открыл нож и со словами: «Прости меня, мама!» — вонзил лезвие себе прямо в сердце.

И снова газетная шумиха: юный отпрыск почтенного семейства Барнс покончил жизнь самоубийством.

ГЛАВА LX

Не было человека в квакерской общине Даклы, который отнесся бы к Солону Барнсу и его семье иначе, как с глубоким сочувствием и участием. Вспоминали о том, как в течение многих лет каждый Первый день подкатывал к молитвенному дому просторный экипаж Барнсов, которым правил сам Солон, и оттуда выходили Бенишия и дети. Многие помнили Орвила и Стюарта маленькими мальчиками, когда они сидели рядом с отцом на мужской половине зала. Орвил — чинно, хотя и не слишком внимательно, а шаловливый Стюарт — беспрестанно вертясь по сторонам. Говорили о том, как серьезно и добросовестно занимался всегда Солон делами общины.

Назавтра после того, как стало известно о печальном конце Стюарта, двое из старейшин общины явились в Торнбро выразить свое глубокое прискорбие Солону и Бенишии и узнать, нельзя ли чем-нибудь помочь им. Ни словом не упоминая о трагических обстоятельствах смерти юноши, они сообщили, что он будет похоронен с соблюдением всех почестей, какие обычно оказываются наиболее уважаемым членам общины, и что в погребальной церемонии дома и на кладбище примет участие положенное число Друзей. Это, разумеется, не облегчило горя Солона, но все же он был глубоко тронут таким вниманием.

На прощанье один из посетителей вложил в руки Солону небольшой томик, заложенный в одном месте закладкой. Раскрыв его после их ухода, Солон прочел следующие слова, принадлежащие Джону Круку, одному из первых квакеров:

«Не склоняйте голов, вы, что, совершив все внешние омовения, пришли омыть свои одежды в крови агнца господня, дабы они стали белыми, как снег, и, очистившись таким образом, вы могли бы войти в Царство и воссесть рядом с утомленным трудами Авраамом, и многострадальным Исааком, и хитроумным Иаковом. О, как коварен враг, на какие только уловки он не пускался... будто мы достаточно уже горели в пламени, и теперь в нас осталось лишь чистое золото; но то была ложь... мы увидели, что снова должны броситься в пламя и жечь себя, как повелел Отец, до той поры, пока не станем, подобно сынам Сиона, истинно чисты, как золото».

Да, жизнь действительно ввергла его в пламя, сказал себе Солон. И, может быть, испытание закалит его душу, но оно не исправит уже совершившегося зла и не вернет ему возлюбленного сына. Горе его, глубокое само по себе, становилось почти непосильным оттого, что к нему примешивалась тревога за Бенишию, совершенно сраженную несчастьем. Он видел, что душа ее трепещет, как испуганная пташка, и мысль мечется от Солона к Стюарту и от Стюарта к заблудшей Этте. А тут еще Орвил и Доротея своим холодным, почти злобным спокойствием беспрестанно напоминали ей о том, что случившееся может повредить их положению в обществе; и несчастная мать тянулась к Айсобел, которая, казалось ей, лучше всех теперь способна ее понять. Услышав страшную новость, Айсобел тотчас же приехала из Льевеллина и всячески старалась внушить матери, что как ни ужасны все эти события, ни Этту, ни Стюарта, по крайней их молодости, нельзя безоговорочно винить во всем. Сама испытав немало разочарований, она говорила с большой убедительностью, и ей удалось отчасти утешить Бенишию предсказанием, что Этта непременно вернется, и даже раньше, чем можно думать. Желая оправдать это предсказание, она даже написала сестре письмо, в котором обрисовала тяжелое состояние родителей и настаивала на том, что Этта должна вернуться домой и быть им поддержкой в их горе.

В эти дни, когда мрак навис над домом Барнсов, приехала из Нью-Брансуика Рода Уоллин. Она понимала всю глубину страданий Солона и Бенишии, и ей хотелось хоть немного утешить их. Что бы там ни говорили, утверждала она, Стюарт — хороший мальчик и, по существу, ни в чем не виноват. Неопытный и юный, он, никому не желая зла, сделался жертвой чудовищного стечения обстоятельств и своею смертью доказал глубину своего раскаяния.

— Помни, — говорила она Солону, — многое изменилось со времен нашего детства. Нынешняя молодежь встречает на своем пути много таких соблазнов и искушений, о которых мы и понятия не имели.

Еще неделю назад ее рассуждения показались бы ему никчемными, теперь же он находил в них крупицу утешения.

Но еще предстояло пережить мучительную церемонию похорон. Днем тело Стюарта перевезли в Торнбро; Солон видел гроб и цветы, но не видел своего мертвого сына. И вот, дождавшись глубокой ночи, когда все в доме стихло, он взял свечу, бесшумно спустился вниз и подошел к гробу, в котором лежал его мальчик.

Вот он и вернулся из адской бездны так называемых радостей жизни, вернулся оттуда, где глаза блестят, но не целомудренным блеском, где губы алы, но не от невинной свежести, где тела изгибаются в одуряющем ритме танца, где насмешки чередуются с руганью и хриплые голоса глумятся над чистотой и добродетелью, вернулся из мира театров, кабаков, дансингов и домов терпимости — даже и такая мысль была у Солона. Его сын! Его мальчик! Да, жизнь жестоко расправилась с его сыном, его любимцем, его Стюартом — тем самым Стюартом, светлоглазым и светлокудрым, который всего лишь несколько лет назад сидел у него на коленях и лепетал, повторяя за ним, слова молитвы. Этот гнусный мир, мир соблазнов и необузданных наслаждений, погубил его сына, совратил и его и Этту, отторг их от отца, и не помогли никакие родительские увещания и запреты. И вот теперь Стюарт лежит здесь, перед ним, холодный и недвижимый — не кто-то чужой, а его возлюбленное родное дитя.

Словно отупев от отчаяния, он склонялся над гробом со свечою в руке и при слабом мерцании ее неверного огонька, едва разгонявшего ночную тьму, всматривался в точеные черты родного лица — высокий, круглый лоб, говорящий о силе желаний, глубоко посаженные глаза, в которых он еще недавно читал выражение обиды и страха, изогнутые губы, даже сейчас прекрасные: глядел на эти руки с тонкими, нервными пальцами, теперь уже навсегда неподвижно сложенные на груди.

Какой он был неугомонный, живой, веселый — и вот смерть уничтожила его силу, исказила его красоту. Как примириться с этой страшной, жестокой истиной, как вынести это? Солон смотрел, не отрываясь, словно изучая каждую черточку, каждый изгиб, каждую скорбную морщинку на этом лице, смотрел и плакал про себя, без слез; и вдруг его пронзила мысль: что, если в своем упорном стремлении направить мальчика к добру он совершил ошибку, не исполнил как следовало свой родительский долг! Быть может (и эта мысль показалась ему нестерпимой), он проявил недостаточно чуткости, доброты, мягкой убедительности, к которой так настойчиво призывает родителей «Книга поучений». Разве не было его святой обязанностью испробовать все средства кротости и любви ради спасения сына? А он придирался, шпионил за ним, изводил его постоянными вопросами, заставлял поступать наперекор собственным желаниям, силой и принуждением стараясь добиться того, чего гораздо легче можно было достигнуть лаской — лаской и молитвой. Разве его, Солона, мать не доказала ему это своим примером? Так почему же он не сумел последовать этому примеру? Но — он это хорошо знал теперь — иногда так трудно бывает точно определить, какое решение правильно и как его выполнить.

— Мальчик мой! Мальчик мой! — прошептал он наконец.

И вдруг глубокое смятение охватило его, потрясенного трагической гибелью сына, тем, что тот сам себя лишил жизни, признав свои заблуждения и свой позор, сочтя себя недостойным своей семьи, отца, матери; он упал на колени, поставил свечу на пол, чтобы не выронить ее из дрожащих рук, и зашептал слова молитвы:

— Отец наш небесный, сжалься, помоги! — Слезы брызнули у него из глаз. — Я старался, — шептал он, — но я не знал, что делать. Прости же меня, и его, моего мальчика, прости тоже, ибо я лишь хотел исполнить твою волю, но впал в ошибку. Да, поистине так. Должно быть, я поступал неправильно — я был слишком строг.

Тут рыдания помешали ему продолжать.

Но в эту самую минуту в комнату вошла Бенишия, которая услышала, как он выходил из спальни, и последовала за ним. Со слезами на глазах, с сердцем, обливающимся кровью и за него, и за Стюарта, и за себя, она подошла, обняла его и сказала:

— Полно, Солон, успокойся! Полно, дорогой! Не надо плакать. Ты был верен своему родительскому долгу, — был верен ему всегда, и мы все это знаем. Успокойся, не плачь. Пойдем со мною, тебе надо отдохнуть! — И, повинуясь ее ласковым уговорам, он встал и вместе с нею вернулся в спальню, беззвучно рыдая над постигшей их тяжкою бедой.

А там, внизу, в большой, холодной гостиной, лежал его мальчик, его любимый сын, погибший от собственной руки! Горе, горе! Позор! И ему хотелось воскликнуть словами распятого Христа: «Боже мой! Для чего ты меня оставил?»

ГЛАВА LXI

Окончилась церемония похорон, разъехались родные, прекратились изъявления дружеского сочувствия, и Солон остался в Торнбро со своим тяжким грузом воспоминаний. Он жил словно в каком-то забытьи, из которого его выводили порой только разные мелочи домашнего быта: то старый Джозеф позовет его взглянуть на жеребенка, которого принесла гнедая кобыла Бесси, то Айсобел заглянет в кабинет спросить, не выпьет ли он чашку чаю. Изредка он шел побродить по саду или по берегу Левер-крика. Но красота природы лишь отчетливей заставляла его сознавать ту страшную истину, что Стюарт, жертва своего безумства, никогда больше не пройдет по этим дорожкам.

Постепенно, однако, Солон понял, что рано или поздно придется ему вернуться к своим обязанностям в банке. Но он не мог об этом думать без отвращения; бездушная корысть, составляющая сущность всякого бизнеса, казалась ему теперь чем-то уродующим и разрушающим нормальное человеческое существование. А ведь и он был причастен к этому; разве не заседал он вместе с другими в правлении банка, разве не помогал осуществлять их планы, направленные к безмерному накоплению богатства ради той бесполезной роскоши, тех никчемных удовольствий, что ослепили своим блеском Стюарта и привели его к гибели.

Ему вспоминалось прочитанное в «Книге поучений»:

«Как часто бывало, что имение, собранное усердием родителей, оказывалось пагубным для детей, побуждая их преступать заветы добра, впадать в излишества, несовместимые с нашим религиозным учением, и пускаться в предприятия, наносившие непоправимый вред их земному существованию, не говоря уже о полном забвении великого дела спасения души».

И еще:

«Кто будет богат, тот впадет в соблазны и искушения и, уклонившись от правой веры, навлечет на себя многие горести».

Эти знакомые слова приобрели теперь новое значение и словно бы призывали к каким-то решительным действиям.

Через неделю после похорон Стюарта Солон поехал в Филадельфию. Он шел по Маркет-стрит пешком, и когда впереди обрисовалось величественное здание Торгово-строительного банка, он вспомнил, как на первых порах его деятельности банк представлялся ему чуть ли не храмом. Сбережение и приумножение имущества было тогда в его глазах естественным и полезным занятием человека. Ему казалось, что наживать деньги и использовать их на добрые дела, на оказание помощи тем, кто в ней нуждается, похвально и высоконравственно. Сберегать данное тебе, растить и воспитывать детей, помогать тем, кто менее удачлив или менее предусмотрителен, чем ты, — разве не значит это жить по заветам христианства? А поскольку заветы христианства — божьи заветы, значит, накопляя имение и распоряжаясь им разумно, бережливо, к пользе других людей, ты тем самым служишь богу. Отсюда следовал вывод, что для такого служения, для того, чтобы управлять денежным и иным имуществом, необходимы солидные организации вроде Торгово-строительного банка и те, кто руководит этими организациями, являются в некотором роде духовными пастырями народа. Но... Уилкерсон, Бэйкер, Сэй, Эверард, Сэйблуорс... эти люди — духовные пастыри народа?

Быть может, так далеко он не заходил в своих мыслях; но от одной части этого рассуждения очень легко было перейти к другой. Так или иначе, когда Солон Барнс в этот день явился в банк, его решение было принято, и для колебаний не оставалось места.

Первым делом он направился к себе в кабинет, намереваясь заняться составлением объяснительной записки ко всем делам, которая помогла бы его будущему преемнику быстрей в них разобраться; после этого он рассчитывал принять участие в очередном заседании правления, назначенном, как он знал, именно на этот день. По дороге он повстречал нескольких своих подчиненных; все они здоровались с ним как-то смущенно и нерешительно, а его ближайший помощник при виде его пришел в такое замешательство, что Солон сразу понял, какую широкую и печальную известность получила разыгравшаяся в его семье драма.

Он отворил дверь в комнату правления и остановился на пороге. Все дружно поднялись приветствовать его, почтительно удивляясь твердости духа, которую он проявил, вернувшись к работе спустя такой короткий срок. Но в суровом выражении его бледного лица было что-то смутившее их. Они смотрели на этого рослого, статного человека с круглой, красиво посаженной головой и строгими иссиня-серыми глазами, и он, как всегда, казался им воплощением надежности и нравственной чистоты. Они привыкли видеть в нем оплот старого, лучшего порядка вещей — человека, оставшегося глубоко равнодушным к той неистовой погоне за наживой, которая увлекла и закружила их всех.

Однако сейчас в нем появилось нечто новое. Он стоял перед ними осунувшийся и постаревший, но проникнутый какой-то железной решимостью, ранее ему несвойственной. Он поднял правую руку, словно желая остановить всякие изъявления вежливого сочувствия и требуя полного внимания к своим словам, и начал:

— Джентльмены, я пришел сюда сегодня прежде всего для того, чтобы объявить вам о своем намерении покинуть пост казначея этого банка.

На всех лицах появилось удивленное, недоумевающее выражение.

Назад Дальше