Это я – Эдичка - Лимонов Эдуард Вениаминович 34 стр.


– Ему здесь будет лучше, – говорит Елена.

Я думаю: – Деточка, не хочешь ли ты, теперь, когда сорвалась с цепи, компенсировать себя и поебаться с усатым и морщинистым Старским? – Гнев вспыхивает во мне. Но тут же гаснет.

– А что ты можешь сделать, Эдичка, она свободная личность, ни хуя ты не сможешь, будет спать со Старским. Ведь ты живешь не у Ново-Девичьего монастыря, Эдичка. Другие времена. Разве есть у тебя, Эдичка, уверенность, что она не ебется с Жигулиным-младшим? Ведь они живут вместе в одной студии и их постели разделяют десять шагов. По-соседски как же не поебаться?

Мне становится неприятно от своего бессилия – я могу только наблюдать ее жизнь, не могу даже дать ей совет, она мой совет от меня не примет, я – бывший муж, этого не следует забывать. Я – прошлое, прошлое не может давать советы настоящему. И потом всяк волен испоганить свою жизнь так, как он хочет, а люди вроде нас с Еленой особенно способны испоганить свою жизнь.

Она способна. В ее первый и последний приезд в Харьков помню, как она, растрогавшись зрелищем седой толстой и сумасшедшей бывшей жены Анны, сняла с пальца кольцо с бриллиантами и надела ей. Та, тоже экзальтированная особа, с наследственным безумием, недаром такими страшными и яркими были ее картины, с закатившимися глазами припала к руке Елены в поцелуе.

Мысли мои перелетают в Харьков, я живо вижу эту сцену, и вся моя злость, вспыхнувшая было, проходит. Может, и жить стоит только ради таких сцен. Не к себе, а от себя – это красиво. Потому я так ненавижу скупость и не люблю Розанну. Елена Сергеевна сучка, блядь, кто угодно, но способна на порывы, была. Эх! Я горжусь теперь ею издалека, что мне еще остается.

Жигулины, и стар и млад, подымаются к сумасшедшему Сашеньке Зеленскому, который живет наверху. Мы остаемся с Еленой одни, у нее сегодня смирное настроение, и она начинает мне рассказывать, как она провела последний уикэнд в Саутхэмптоне.

Она тщеславна, что можно с ней поделать… – И еще была там дочка одного миллиардера, ты должен знать, она называет какую-то фамилию. Откуда я могу знать, получатель Вэлфэра, грузчик, подручный Джона, фамилию дочки миллиардера, эту дочку, – не представляю. – Так вот эта девица, – продолжает Елена, – пришла с красивым парнем, потом мне сказали, что это «жиголо» – человек, которого она купила, чтоб он изображал ее бой-френда…

Елена покачивается на высоком жигулинском табуретике, далеко отставив от себя длиннейший мундштук, который она привезла из Италии – раздвижная черная лаковая трубка.

– Так вот этот парень все вертелся возле меня, а дочка миллиардера злилась. Она вообще пришла в тишотке, в грязных джинсах…

Я уныло думал, что бедная дочка миллиардера может быть некрасивая, что… я до хуя чего думал, слушая ее рассказы.

– Но они мне все уже надоели, – продолжает Елена. – В воскресенье, ты же знаешь, был ужасный дождь, я надела плащ и гуляла одна по берегу моря, так было хорошо.

Я, Эдичка, по странному совпадению, переночевав у Александра, утром в то же воскресенье, ушел под дождем по берегу океана к станции сабвея Кони-Айленд. Не было ни одного живого существа. Я закатал брюки до колен, чтобы мокрая белая парусина не хлестала по ногам, и шел, порой по колено в воде. Были расклеванные чайками крабы и их части на песке, ракушки, человеческие предметы, перешедшие в ведение моря. Дождь и дождь. Какая-то смутная мелодия дрожала во мне, может быть, в мелодии этой был грустный смысл, что мир ничего не стоит, что все в этом мире чепуха и тление и вечные приходы и уходы серых волн, и только любовь, в моем теле сидящая, чем-то меня отличает от пейзажа…

Я скупо и просто сказал Елене, что тоже в это воскресенье гулял один по берегу моря.

– Да, – сказала она.

Потом мы пошли с ней покупать ей краску для волос. Она надела старые серые джинсики, которые мы ей купили, когда она еще жила со мной. Вообще у нее прибавилось мало вещей, как вы позже увидите. Или ее любовники не отличались щедростью, или она не умела вытащить из них деньги, или делала с ними любовь только из удовольствия делать любовь, не знаю.

Она надела эти джинсики и еще надела черный свитерок, взяла зонт и мы пошли. Как в старые добрые времена. Хуячил сильный дождь, а мне было весело. Ведь шел-то с ней. Наши зонты соприкасались порой.

И в магазине на Мэдисон все на нас глазели – пришли немножко помятые девчонка и мальчишка что-то покупать. Она выбрала не только краску для волос, сумочку для косметики она выбирала полчаса, а я, господа, в это время наслаждался. Бог послал мне удовольствие. Наконец, она выбрала сумочку. Потом она купила мыло, какой-то чепец для ванной и еще что-то. Она спросила, есть ли у меня с собой деньги. Я сказал: – «Есть, есть!».

– Дай мне десятку, я тебе потом отдам.

Я сказал, что ничего мне не нужно отдавать, у меня сейчас есть деньги, а у нее нет. Действительно, несколько работ подряд с Джоном принесли мне какие-то доллары.

Я всегда любил глядеть, как она копается в магазинах. Она в этом толк понимала, она знала, что ей нужно, но у бедненькой девочки всегда здесь в Америке не было вовсе денег. Я подумал, глядя на нее, как хорошо, что я ее не смог задушить, что она жива, и было бы ей в этом мире сухо и тепло – это главное. А то, что всякие мерзавцы суют в ее маленькую пипочку свои хуи, ну что же, ведь она этого хочет, это больно мне, но она ведь получает удовольствие. Вы думаете, я выебываюсь и делаю из себя Христа всепрощающего? Ни хуя подобного, это честно, я не стал бы врать, слишком гордый, мне больно, больно, но я всякий день говорю себе и внушаю:

«Относись к Елене, Эдичка, как Христос относился к Марии Магдалине и всем грешницам, нет, лучше относись. Прощай ей и блуд сегодняшний и ее приключения. Ну что ж – она такая, – убеждал я себя. – Раз ты любишь ее – это длинное худое существо в застиранных джинсиках, которое роется сейчас в духах и с важным видом нюхает их, отвинчивая пробки, раз ты любишь ее – любовь выше личной обиды. Она неразумная, и злая, и несчастная. Но ты же считаешь, что ты разумный и добрый – люби ее, не презирай. Смотри за ее жизнью, она не хочет – не лезь в ее жизнь, но когда можно и нужно – помогай. Помогай и не жди ничего взамен – не требуй ее возврата к тебе, за то, что ты сможешь сделать. Любовь не требует благодарности и удовлетворения. Любовь сама – удовлетворение».

Так учил я себя в этом парфюмерном магазине на Мэдисон-авеню. Э, впоследствии не всегда, конечно, удавалось мне это, но с перерывами на злость и отвращение, я все больше и больше настраивался на это и теперь думаю, что люблю ее так.

– Для меня ее застиранные джинсики дороже всех благ этого мира, и предал бы я любое дело за эти тонкие ножки с полным отсутствием икр, – так думал я в парфюмерном магазине, пока это заинтересованное существо сгибалось и разгибалось над предметами и запахами.

Мы вернулись в вечно-темную мастерскую, если б она была светлая, Жигулин платил бы за нее куда больше трех сотен долларов. Ничего хорошего в жизни в грязной мастерской для Елены не было. Если считать прекрасный дом агентства Золи за какой-то уровень, то Елена спустилась в мастерскую Жигулина. Что она не поделила с господином Золи, в чем состояла причина ее выдворения оттуда – не знаю. Вряд ли секс, господин, как говорят, педераст. Елена объясняла это недовольство тем, что она уехала из Милана, не дождавшись показа шоу, в котором она должна была участвовать. Ее поездка в Милан была совершенно безрезультатной для ее карьеры, и вообще, судя по всему, Золи уже не ставил на нее, и не предсказывал ей блестящее будущее как модели. Друзья-недруги Елены говорили мне по секрету, что Золи вообще мечтал отделаться от эксцентричной русской девушки, потому и сплавил ее в Милан. Когда она вернулась из Милана, то комната, в которой она жила, будто бы была занята. Не знаю, так говорят.

У Жигулина она занимала левую часть его студии, впрочем, это условно. Постель ее помещалась в нише, матрас лежал прямо на полу, дальше следовали подушки, и иногда я замечал на постели наше белье, которое она шила специально в Москве, и которое привезла с собой. Мне приходится отворачиваться, когда я вижу это белье – ведь оно свидетель многочисленных сеансов любви с ней. Она не фетишистка, я же, гнусный фетишист, выбрасываю прошлые вещи, чтобы не плакать над ними. Ну вот я и отворачиваюсь. Мастерская Жигулина вообще музей, потому что там стоит и мой письменный стол с Лексингтон-авеню и кресло, все это покупала Елена, когда я начал работать в газете, и кошка, белая тугоухая, блядь грязная или только что вымытая, вылезает порой откуда-то. Она все так же прожорлива и так же глупа. Вся мастерская Жигулина, – он как-то незаметно затесался в мою жизнь, этот, в общем, неплохой парень, – вся его мастерская пронизана силовыми линиями, все в ней сталкивается, пересекается, визжит, происходят разряды. Иногда мне приходит в голову мысль, что если это только для меня так, а для Елены вдруг не так – спокойней и тише. Или вообще – мастерская для нее – мертвая тишина. Тогда совсем хуево. Мы все склонны автоматически уподоблять других себе, а позже оказывается, что это далеко не так. Я уже уподоблял Елену себе – уже получил за это – красные от загара шрамы на левой руке будут до конца дней моих напоминать мне о неразумности уподобления.

Мы вернулись из парфюмерного рая с несколькими плодами. Я жалел, что у меня было мало денег с собой. Девочка моя, как видно, жила с хлеба на воду перебиваясь, заработки у модели, если она не крупная модель, а рядовая – ничтожны.

Захотелось есть. Она вынула из холодильника бутерброды с рыбой, она всегда ненавидела готовить, в нашей семье готовил я, официантом был тоже я, кроме того, я был ее секретарем, моей любимой поэтессы, перепечатывал ее стихи, шил и перешивал ей вещи, еще я был… в нашей семье у меня было много профессий. – Дурак, – скажете вы, – испортил бабу, теперь сам на себя пеняй!

Нет, я не испортил бабу, она такая была с Витечкой, богатым мужем вдвое старше ее, за которого она вышла замуж в 17 лет, она жила точно так же. Витечка готовил супчик, водил «мерседес» – был личным шофером, зарабатывал бедный художник деньги, а Елена Сергеевна в платье из страусовых перьев шла гулять с собакой и, проходя мимо Ново-Девичьего монастыря, заходила вместе с белым пуделем в нищую, ослепительно солнечную комнатку к поэту Эдичке, это был я, господа, я раздевал это существо и мы, выпив бутылку шампанского, а то и две, – нищий поэт пил только шампанское в стране Архипелага Гулаг, – выпив шампанского, мы предавались такой любви, господа, что вам ни хуя не снилось. Королевский пудель – девочка Двося, преждевременно скончавшаяся в 1974 году – смотрела с пола на нас с завистью и повизгивая…

Э, я не хочу вспоминать. Сейчас у нас на повестке дня Нью-Йорк, как говорил я сам, будучи когда-то председателем совета отряда и честным ребенком, пионером – на повестке дня Нью-Йорк. И только.

Мы слопали бутерброды с рыбой. Бывшим мужу и жене этого, конечно, было мало. У молодых худых мужчины и женщины были здоровые аппетиты. Я сказал, что мне хочется есть – пойдем, – говорю, – поедим куда-нибудь? Она говорит: – Пойдем, пойдем в итальянский ресторан, он тут недалеко, в «Пронто», я позвоню Карлосу. – Почему, чтобы пойти в итальянский ресторан, нужно звонить Карлосу, я не понял, но не возражал. Я бы вынес сто Карлосов, ради удовольствия сидеть с ней в ресторане, может быть, она боялась идти со мной одним в ресторан, все-таки я едва не убил ее – были причины.

Недодушенная девочка стала звонить Карлосу. Это был довольно серый на мой взгляд тип – я его однажды видел здесь в мастерской, ординарная личность, ни хуя особенного, ни хуя интересного. Он ни хера не делал, а денег у него было полно, как сказала Елена. – Откуда? Родители. Вот против такого положения вещей и будет направлена мировая революция. Трудящиеся – поэты и басбои, носильщики и электрики – не должны быть в неравном положении по сравнению с такими вот пиздюками. Оттого и мое негодование.

Она ничего не стала надевать, только припудрилась и опять красный витой шнур замотала вокруг лба и шеи, и как была в джинсиках и свитерке черном, пошла. Его еще, слава Богу, не было. Мы сели вправо от входа на возвышении – столик заняли на четырех, заказали красное вино, а она его выглядывала. У нее появилась эта глупая привычка – ждать и выглядывать кого-то. Раньше она никого не выглядывала.

– Я забыла тебе сказать, – вдруг произнесла она, немного, как мне показалось, смутившись – это очень дорогой ресторан, у тебя есть деньги?

У меня было в кармане 150 долларов, если уж я шел с ней, я знал ее привычки. 150 – это хватит.

– Есть у меня деньги, не волнуйся, – сказал я.

Потом появился этот тип. Я не враждебен к нему, если б не Елена, на хуй он мне нужен, серая личность с чековой книжкой. Тех, кто сам вырвал деньги у этой жизни, можно хотя бы уважать за что-то, его, иждивенца своих родителей, за что было уважать? На хуй он попался на моей дороге!

Он пришел, короткие волосы, консервативно одет, это не мое выражение, я спиздил его у Елены и лесбиянки Сюзанны. Сел он рядом с ней, пожимал все время ручку моей душеньки. Мне это было неприятно, но что я мог сделать. «Тэйкэт изи бэби, тэйкэт изи!» – вспомнил я всплывшее выражение Криса. И стал спокойнее. Пожимает ручку, и то обнимет за плечи, то уберет руку. Дело ясное, видно мало дала, или чуть дала и больше не дает ебаться, думал я с чудовищным хладнокровием, глядя на эту женщину, с которой вместе в ярко освещенной церкви был обвенчан по царскому обряду. «Злые люди будут стараться вас разлучить», – вспомнил я напутственные слова священника из его проповеди.

Злой человек все хватал ее за руку. У меня и глаз бы не дернулся пристрелить его, для таких как он и созданы законы, охранять их имущество и сомнительные права, чтобы такие, как я, не осуществили (глаз бы не дрогнул) право справедливости. Я сидел напротив – даже в моих несчастьях – живой, злой, куда более обширный и талантливый, чем он. Все мое несчастье заключалось в моих достоинствах. Я мог и умел любить. А он был равнодушная пробка, которую качает на волнах житейского моря, у него был только хуй, и он канючил, трогая ее руку, домогаясь вставить свой чешущийся хуй в ее пипку.

А, они ни о чем интересном не говорили. Я что-то для приличия у него спрашивал, как-то участвовал в беседе. Моя цель была сидеть рядом с ней.

Позже, выпив несколько графинов вина, в основном, я и Елена, конечно, мы покинули обедавших в тепле и свете богатых людей и пошли в «Плейбой клаб» на 59-й улице. Это все было рядом, можно было выйти в тапочках из «Винслоу» и попасть в иной мир. У Карлоса был билет «Плейбоя» – конечно, он был плейбоем, как же иначе. У входа стоял один зайчик, ему Карлос показал свой билет. На зайчиках были ушки да колготки, почти вся одежда. В глубине, в полутьме другие зайчики разносили напитки. Елена и Карлос провели меня по всем этажам клуба, показали провинциальному Эдичке злачное местечко. На каждом этаже был свой бар или ресторан, официанты в различной форме, картины и фотографии, полутьма, как я уже заметил, и тому подобное великолепие. В мягкой музыке, потягивая из огромного бокала свою водку – я по контрасту вспомнил своих недельных приятелей, бродяг из района Бруклинского моста и засмеялся. Вот, блядь, цивилизация, и как не боятся, что когда-нибудь гигантские волны, поднявшись из трущоб Бруклина и нижнего Ист-Сайда подымутся и накроют на хуй маленькие островки, где происходит пир во время чумы, льются звуки утробной музыки, мелькают почти голые жопы зайчиков, и, всем доступная ходит моя Елена. И ни хуя никакая провинциальная одноэтажная Америка никого не спасет, все будет так, как захочет Нью-Йорк – мой великий и пламенный город…

Мы сидели недалеко от танцевальной площадки, я тянул свою водку, как вдруг Елена неожиданно пригласила меня танцевать. Мы пошли. О, она блестяще танцует, мой ангел ебаный, как когда-то, будучи еще ее любимым мужем, Эдичка спьяну назвал ее. Ей это прозвище нравилось тогда. Ангел ебаный.

Первый танец на эстраде еще были пары, и рядом с нами танцевали знаменитые зайчики. Потом мы танцевали почему-то одни. Хуй его знает, почему мы оказались одни, и мелькал свет, вдруг запечатлевая наши позы и было восхитительно, ведь она была рядом, и мне казалось, что ничего не изменилось – не было крови и слез, и сейчас мы еще потанцуем, и обнявшись пойдем домой, и ляжем вместе.

Ни хуя подобного. Мы недолго там были. Карлос потащил нас к каким-то своим приятелям домой смотреть порнографические фильмы. Хозяину было лет пятьдесят, по виду он был похож на Тосика, одного нашего общего с Еленой знакомого дельца из Тбилиси, девка была молодая. Во время порнофильмов, где противные и вульгарные бабы радостно глотали сперму какого-то прыщавого кретина, моя душенька сидела почему-то на одном кресле с Карлосом, и он все время, по моему, пытался схватить ее или обнять. Они сидели сзади меня, но даже по шуму, какой они производили, я понимал, что она стесняется меня, и что он – Карлос – о ней не слишком высокого мнения.

– Считает девкой, – думал я, – а она все играет в королевы и игры обожания разводит. Приучил я ее, приучила Москва, – Елена Прекрасная, Елена – лучшая женщина в Москве, а раз в Москве, значит в России. «Натали Гончарова». Она же не видит, какими глазами он на нее смотрит. Зеленский Сашенька, божий идиотик, втайне влюбленный в Елену, говорил, не мне, конечно, а одному из наших приятелей, что встретил Елену, ведущую к себе мужчину. «Знаете, какими глазами он на нее смотрел? Мы все таскались с ней – Лена, Лена! Уж он-то знал ей цену – нашей Лене, отлично знал». Может, это был Карлос, откуда я, Эдичка, знаю – я не знаю ни хуя. У меня только боль, только боль.

Назад Дальше