Серьезным взглядом он обвел врагов народа. Эти людишки явно не имеют ни малейшего представления о величии, и перед церемонией, участвовать в которой с надлежащей торжественностью сумел бы последний из батраков, выказывают полное отсутствие достоинства.
– Все вы сейчас будете расстреляны, – объявил он им.
– Я протестую! – взревел проповедник.
Резким движением капитан Гарсиа расстегнул кобуру и вытащил револьвер – кольт, как у американского полицейского. Американка подошла к д-ру Хорвату и дружески положила ему руку на плечо.
– Послушайте, нужно постараться понять их и проявить терпимость, – сказала она с легким оттенком превосходства в голосе, словно школьная учительница ребенку. – Эта страна очень непохожа на нашу. Нам не удалось еще воспитать их, в этом направлении мы даже не предприняли еще никаких серьезных усилий. Корпус Мира пытался что-то сделать. Я сама приехала сюда как один из его посланцев. Но на самом деле этого недостаточно. И тем не менее я сделала все, что смогла…
Капитан Гарсиа вышел из-за стойки и слегка поклонился. Он твердо решил продемонстрировать хорошие манеры и галантность. В конечном счете в его жилах течет и испанская кровь.
– Американские граждане, прошу, – произнес он, несмотря на несколько замутненный алкоголем рассудок горячо желая до самого конца соблюсти традиционные добрососедские отношения между американскими государствами.
Но гринго и в самом деле были начисто лишены вкуса к соблюдению церемониала. Протестуя, они вновь заорали как резаные; капитан Гарсиа, теперь уже глубоко оскорбленный таким неуважением элементарных норм взаимоотношений между казнимыми и теми, кто их расстреливает, действовавшими в ходе всех революций испанского происхождения, и, сверх того, сочтя, что его насильственно и незаконно лишили возможности насладиться торжественностью момента, почувствовал гнев и отвращение. Его красивые испанские намерении по отношению к этим свиньям были пущены по ветру. Он отдал несколько коротких распоряжений, и солдаты прикладами автоматов погнали «высоких гостей» к выходу. Агге Ольсен, несмотря на несколько ощутимых ударов по ребрам, по-прежнему крепко прижимал к себе Оле Йенсена. В свалке марионетка потеряла сигару, но чревовещатель потрудился подобрать ее и вернуть на место, вставив меж зубов своего духовного сына, дабы они не стучали.
– Спасибо, дружище, – благодарно молвил тряпичный Оле. – Вперед, на сцену! Сегодня никак нельзя испортить выход. Я всегда знал, что ты плохо кончишь, Агге. Впрочем, весьма рад тому, что наконец избавлюсь от тебя. Терпеть не могу чревовещателей.
Говорящий с акцентом месье Антуан оказал некоторое сопротивление, но и он не замедлил оказаться вместе с остальными снаружи, в залитом солнцем дворе позади кафе, грязно-белые стены которого, казалось, изначально предназначены для такого рода церемоний. Разумеется, именно француз не только показал пример превосходного поведения перед лицом смерти, но и дал сигнал прочим обреченным.
– Жалкий несчастный дикарь! – прокричал он. – Скажу вам только, что вы еще услышите обо мне. Я вам сейчас покажу, как умирают подлинные артисты!
Он повернулся к остальным:
– Месье, исполним же нашу лебединую песню. Самое время устроить последнее, замечательное представление. Чтобы какой-то грязный агент государственной полиции помешал великому артисту до самого конца отдавать лучшее, на что он способен… Да здравствует де Голль! Да здравствует Франция!
Юный кубинец не протестовал – он плакал, полностью покорившись судьбе, как это и свойственно гражданину его страны, прошедшему путь от расстрелов Батисты до расстрелов Кастро. Он был, конечно же, неверующим, но, бесспорно, успел получить начальное образование в области истории. Он знал, что ничего не поделаешь, что остается лишь плакать: подобные исторические события не остановишь. Д-р Хорват, несмотря на то что разум его был погружен в нечто вроде густого тумана, счел тем не менее своим долгом христианина и гражданина Америки утешить юношу, одновременно показав пример мужества и достоинства; он не хотел думать о себе; ему в голову пришла мысль о том, что он ничего не знает о юноше, он ощутил горячее желание по-братски проявить к нему некоторый интерес в эту самую минуту, когда оба они вот-вот падут под пулями варваров. Д-р Хорват дружески коснулся его плеча.
– Полно, не стоит, – сказал он ему. – Обратите ваши мысли к Господу.
И пока солдаты бесцеремонно выстраивали их вдоль стены кафе, он повернулся к Чарли Куну:
– Кто этот несчастный юноша?
Чарли Кун уже миновал в своем состоянии ту стадию, на которой был способен соблюдать приличия и бережно относиться к чувствам ближнего.
– Прославленный кубинский сверхмужчина.
– Сверхмужчина?
– Ну да, он может проделать невероятное количество половых актов подряд, практически безо всякого перерыва, – глухим, срывающимся от отчаяния голосом пробормотал представитель артистического агентства. – У него, так сказать, всегда стоит. Такого рода сексуальные феномены, знаете ли, очень популярны в сфере порнографии, В ужасе д-р Хорват быстро отвел глаза от кубинского чудовища и почти что с облегчением развернулся к взводу карателей. Человечество в своем падении достигло самого дна возможной мерзости, и теперь, когда земля вот-вот уйдет у него из-под ног, он наконец получит возможность приобщиться к подлинной чистоте. Каковы бы ни были ошибки, допущенные им в жизни, он знал, что есть по меньшей мере одно, в чем он нисколько не заблуждался: Дьявол действительно существует, и теперь он имеет тому материальное доказательство – ведь это рука Нечистого толкала его сейчас к стене, даже если она и кажется всего лишь волосатой лапой капитана Гарсиа.
От ударов он чувствовал опьянение, именно так – опьянение, словно боксер. Противник прижал его к канатам и продолжал молотить с такой силой, что все происходящее вокруг и все, что он еще мог видеть, постепенно теряло реальность и расплывалось в глазах. Он собрал все свои силы, чтобы выстоять под ударами, не упасть, не позволить себе рухнуть к ногам врага. Он увидел, как капитан Гарсиа поднимает руку с пистолетом. Увидел, как солдаты хватаются за оружие и прижимают приклады к щекам. Он взял за руку стоящую возле него американскую девушку и попытался сказать ей что-нибудь успокаивающее, повернулся к ней, увидел, что она жует резинку, и услышал, как она говорит:
– Он и в самом деле не виноват в этом. Это все испанские священники – они вскружили ему голову, когда он был еще мальчишкой. Они действительно вселили в него веру… Жаль только, что я не смогла сделать для этой несчастной страны большего. Мне безразлично, что я умру, хотя это и будет иметь отрицательные последствия. О Господи! Я всего лишь жалкая неудачница.
– Смотрите, сволочи, как умирает великий артист!
Ошеломленный д-р Хорват обратил гневный взор в сторону месье Антуана и увидел, что тот в порыве благородного патриотического исступления жонглирует прямо под носом у самой смерти. Перед мысленным взором знаменитого француза явно проносились на бешеной скорости самые прекрасные страницы истории Франции, проливая бальзам на его сердце.
Пока солдаты ждали команды, взгляд д-ра Хорвата продолжал скользить по лицам товарищей по несчастью. Он задержался на матери генерала Альмайо – она по-прежнему сжимала в руках свою американскую сумку и жевала листья, со счастливой улыбкой глядя в глаза палачам: либо наркотик привел ее в состояние эйфории, развеять которое не в силах была никакая реальность в мире, либо она вообразила, что присутствует на своеобразной официальной церемонии, устроенной сыном по случаю ее приезда. Д-р Хорват взглянул на господина Шелдона и увидел, что адвокат с величественным и вызывающим видом отправил в рот три таблетки успокоительного; принимая во внимание тот факт, что жить им оставалось считанные секунды, проповеднику этот поступок показался таким оптимистическим, таким типично американским, исполненным веры в будущее и торжество Добра и Справедливости, что он гордо поднял голову с развевающейся белокурой шевелюрой, пронизанной солнцем, и почувствовал себя до странного уверенным и спокойным, словно проглоченные соотечественником таблетки в силу какого-то чудесного явления братства подействовали и на него. Далее его взгляду предстал господин Манулеско в сверкающем костюме клоуна, мужественно, как и прочие великие артисты, бросавший вызов смерти – утверждая, так сказать, свою неукротимую веру в победу культуры над варварством; он играл на своей крошечной цирковой скрипке еврейскую песенку, рожденную бессарабскими равнинами. И услышал, как капитан Гарсиа прокричал какой-то приказ… Встретился взглядом с тряпичным Оле Йенсеном, сидевшим на руках чревовещателя, услышал, как скрипит его насмешливый голос:
– Нокаут в первом раунде, проповедник. Он оказался сильнее. Я предупреждал вас об этом.
Д-р Хорват сделал отчаянную попытку проснуться, ведь подобное может происходить только в кошмарном сне; чтобы великий американец, служитель Господа и Добра, мог окончить свою жизнь вот так, свалившись в пыль на какой-то дороге в недоразвитой стране, и существовавшей-то исключительно благодаря помощи США, – такое просто немыслимо; он попытался вспомнить лица детей, их светловолосые беззащитные головки, вознестись мыслями к Господу – без гнева, без злобы, – но взгляд упрямо возвращался к этому безумному французу, жонглировавшему во славу своей страны и во имя последующих поколений, чтобы обессмертить свою славу, к маленькому музыкальному клоуну с вымазанным мукой лицом: в ответ наставившей на них ружья солдатне с презрением к смерти, свойственным его народу, привыкшему к погромам, тот знай себе наигрывал еврейскую мелодию, зажигательную и в то же время грустную, – и опять услышал разочарованные интонации в голосе не то марионетки, не то чревовещателя – этого он уже не в состоянии был понять:
– Ну и подумаешь, ну что же такое в конечном счете смерть, Агге Ольсен? Всего лишь недостаток таланта!
И тогда ему внезапно пришла в голову чудовищно циничная, безобразная мысль о том, что единственным артистом, не пытавшимся превратить свой номер в достойную восхищения демонстрацию превосходства человека надо всем, что с ним может случиться, был кубинский сексуальный монстр; сознание того, что именно эта мысль станет последней из пришедших ему в голову в этой жизни, так ужаснуло его, вызвало чувство такого омерзения, что, растерянный, потерпевший поражение – да, иначе тут и не скажешь – потерпевший поражение, поверженный па землю своим подлым врагом, язвительный смех которого он буквально слышал, д-р Хорват обратил полные слез глаза к своим палачам, с ужасом чувствуя, что более чем заслуживает такой участи. чувствительность.
Глава VI
– Это к счастью, – сказал Хосе Альмайо. – Нужно так нужно.
Он стряхнул пепел со своего «Черчилля» в пепельницу в виде лежащей на спине обнаженной девушки, несоразмерно огромное лоно которой служило вместилищем для пепла, окурков и раздавленных сигар. Отношения с Кастро уже два года как порваны, но контрабанда гаванских сигар обеспечивается спецслужбами.
– Мне везет, она в этом просто нуждалась, – сказал Хосе Альмайо. – Сама напросилась.
Шлюха.
Он говорил на жаргоне сомнительных кварталов Санта-Крус – порта, в котором некогда начинал военную службу. Выступая с официальными речами, он прикидывался, будто с трудом говорит по-испански, то и дело вставляя словечки из наречия кужонов, ведущего свое происхождение от языка майя, что – как и его вечно прилипшая от пота к телу рубаха с закатанными рукавами – призвано было лишний раз подчеркнуть образ «сына народа».
Он сидел за огромным письменным столом под портретом Освободителя, свергнутого в 1927 году генералами – бывшими товарищами, выведенными из себя его долголетием; развязав галстук от Диора, расстегнув ворот рубашки, Альмайо играл со своей любимой обезьяной – единственным живым существом, смевшим не выказывать ему ни малейшего уважения. Он любил обезьян. Большая часть людей видит в них нечто человеческое. Но сам он считал, что гораздо ближе к истине традиционные представления местных племен, согласно которым обезьяны и козлы были излюбленными созданиями Тапотцлана, бога Ада.
На другом конце комнаты – тридцать метров мрамора – в обширном, доходящем до самого потолка вольере прыгали и щебетали птицы. Напротив окон вдоль стены сидевшие на жердочках ара и какаду время от времени испускали пронзительные крики, которые Радецки находил на редкость раздражающими.
Сам стол был пяти метров длины; на нем среди бумаг, коробок с сигарами, номеров «Плейбоя», хранивших на себе, похоже, следы всех стаканов, когда-либо на них поставленных, стояли в ряд семь телефонов цвета слоновой кости. Альмайо редко пользовался ими – на своем столе он их выставил, видимо, для того, чтобы произвести впечатление на американских гостей и показать, что финансовая поддержка Соединенных Штатов кое на что сгодилась; впервые он жалел о том, что в его Резиденции не было больше ни одной линии связи. Еще на столе стояло пять бутылок спиртного, три из которых уже были пусты. Альмайо пил, никогда не пьянея, – в этом ему не было равных. Понапрасну Хосе то и дело хватался за бутылку, это ни к чему не приводило – во всяком случае, к тому, ради чего он это делал. Человека, которого алкоголь не берет до такой степени, Радецки видел впервые, хотя в жизни ему довелось побывать в невероятном количестве баров, а среди его знакомых было немало любителей выпить как следует; да и сам он тоже умел неплохо держаться. Без этого не обойтись: любой человек из окружения Альмайо, не сумевший сопротивляться опьянению в его обществе, рано или поздно вынужден был выдать себя, потеряв над собой контроль и высказавшись по какому-нибудь поводу со всей откровенностью, что заводило далеко и безвозвратно.
– Послушайте, – сказал Радецки чуть сдавленно.
Говорить он старался холодно, равнодушно, без всяких эмоций, без намека на притворную – Дабы снискать удачу, вы можете расстреливать сколько угодно свою матушку, что никого не возмутит в этой проклятой стране. Но даже суеверная скотина вроде вас…
Пьянствуя с приятелями, Хосе допускал общение на равных.
– … даже суеверная скотина вроде вас не может позволить себе такую роскошь, как расстрел американских граждан исключительно ради удовольствия, которое он доставит вашему покровителю – Дьяволу. Это был бы конец всему, полный конец. Вы скажете, что американцев уже расстреливал Кастро, но там речь шла не о выдающихся личностях, да еще прибывших в страну с официальным визитом, а всего лишь о шпионах и тайных агентах.
Альмайо сдвинул брови. Тонкие брови – под такими ожидаешь увидеть томные глаза: след, оставленный на лице кужона каплей латинской крови, В той глубинке, где он родился и вырос, нельзя было произносить слово «Дьявол», Carrajo – это приносило несчастье.
Считалось неуважительным и, следовательно, опасным называть по имени того, чье страшное могущество столетиями расписывали священники-иезуиты, силившиеся просветить страну и вытащить ее из мрака язычества. Индейцы, даже на наречии кужонов, всегда называли его испанским словом – El Seсor. Традиция эта, безусловно, восходила ко временам конкистадоров, когда индейцы именно так обращались к тем, в чьей власти была и жизнь их, и смерть.
– Не думаю, чтобы вы были пьяны, – не пытаясь даже скрыть ярости, сказал Радецки, – полагаю, вы сошли с ума. Пилите сук, на котором сидите. Что ж, ваше право; но поскольку и я на нем сижу, то считаю необходимым сказать вам об этом. Приказать расстрелять американских граждан в вашем нынешнем положении – это и в самом деле означает искушать Дьявола… даже если вы и стараетесь угодить ему.
Обезьяна с особенно мерзким визгом спрыгнула с плеча Альмайо и оказалась на коленях у Барона. С моноклем в глазу, в сверкающем на солнце под распахнутым клетчатым пиджаком жилете канареечного цвета, со свежим цветком в бутоньерке, Барон – от спиртного, по общему мнению, давно окаменевший – сидел, как обычно, очень прямо. Сидел – само воплощение достоинства – и ждал, когда же эволюция соизволит догнать его. Очень благородные стремления, безупречное воспитание, доступное лишь аристократической элите Пруссии былых времен, увели его далеко вперед, на самую высшую ступень гуманизма – на уровень Гете, Ницше, ну и, может быть, Кейсерлинга. И, заняв позицию на этом рубеже, он ждал, когда в результате каких-нибудь чудес эволюции остальные представители рода человеческого к нему присоединятся. Однако, принимая во внимание то доисторическое состояние, в котором человечество пребывает в настоящий момент, он полагал маловероятным, чтобы эта прекрасная семейная идиллия могла осуществиться ранее, чем через пару-другую тысяч световых лет. Л сейчас, при сложившемся порядке вещей, ему оставалось лишь демонстрировать стоическую безучастность и личную незапятнанность, хоть в манере одеваться продолжать оставаться образцом и выказывать полное презрение и совершенное безразличие ко всему, что с ним происходит, не позволяя отвратительным, недостойным авантюрам, в которые бросают человека обстоятельства, затрагивать его. На протяжении долгих лет он переходил из рук в руки, привлекая к себе внимание всевозможных богатых или наделенных властью индивидуумов, которых бесконечно забавляло его – выражаясь языком рода человеческого – нежелание запачкаться или же проявить хоть какие-то признаки жизни. Таким образом он обеспечивал себе королевское содержание, складка на его брюках всегда была безупречной, а туфли – вычищены до зеркального блеска. Всякого рода выскочкам и авантюристам нравилась эта аристократическая игрушка, родословная которой восходила к тевтонским рыцарям и крестовым походам, о чем свидетельствовали хранящиеся у него в кармане документы – состоящие, впрочем, из разрозненных обрывков. Чтобы найти покровителя, ему достаточно было сесть в каком-нибудь баре и просто сидеть, ничего не делая, – этого вполне хватало для того, чтобы пробудить любопытство какого-нибудь греческого обладателя яхты или американского миллионера, которому отчаянно не хватало «класса». По всей вероятности, он был единственным человеком на свете, роскошно живущим за счет своего презрения к окружающему.