С тех пор он часто вспоминал, что Эдам сказал дальше: он забрал у него ружье, отметив, что это помповый полуавтоматический дробовик.
— Что это значит?
— Что его не надо перезаряжать. У него есть магазин. Тебе не надо вставлять патроны перед каждым выстрелом.
И Руфус, который не стеснялся своей наивности в этой области, сказал:
— А я думал, так работает все огнестрельное оружие.
Один из ящиков соснового комода был забит патронами, красными и синими. Цвет, пояснил Эдам, обозначает размер дроби, засыпанной в них.
— Вот здорово, и это к паре унаследованных дробовиков. Можно пойти пострелять.
— Ну не в июне же, эсквайр. Даже я это знаю.
Было ли это, по сути, самой обычной шуткой, первым намеком на то, что они могут провести несколько ночей в Уайвис-холле, пожить там? Эдам уточнил:
— Я не имею в виду сейчас.
— Мне казалось, ты собираешься продать этот дом.
Эдам больше ничего не сказал. Они вышли в сад, потом отправились в паб, там хорошенько выпили, и на обратном пути в Уайвис-холл Руфус вел машину, прикрыв один глаз, чтобы у него не двоилось. За ночь молодые люди хорошо выспались и проснулись только к одиннадцати. Руфус ночевал в главной гостевой, Эдам — на другом конце дома, в Комнате игольницы, названной так из-за висевшей на стене картины, на которой был изображен святой Себастьян, проткнутый стрелами. Руфус выглянул в окно и увидел, как какой-то мужчина садовыми ножницами на длинной ручке стрижет траву вокруг розовой клумбы.
Мужчина был немолодым, лысым, очень худым, одетым в полосатую рубашку со съемным воротником. Именно щелканье ножниц и разбудило Руфуса. Солнце светило вовсю, тени не было нигде, кроме леса за озером. Руфус, не имевший склонности восхищаться природой, все же поймал себя на том, что с восторгом рассматривает все эти розы — желтые, розовые, бледно-оранжевые и темно-красные, живую изгородь из белых, каскад из персиково-красных на перголе. Мужчина положил ножницы на траву, вытащил из кармана носовой платок, завязал узлы по углам и надел его на голову, чтобы защитить лысину от солнца.
Руфус никогда не видел, чтобы кто-либо так делал, хотя лицезрел такие головные уборы на открытках с морскими пейзажами. Это привело его в экстаз. Он надел шорты, шлепанцы и спустился вниз. Выйдя в сад, он нашел там Эдама, который говорил мужчине в носовом платке, что больше не надо приходить, что он собирается продать дом.
— Старый сад погибнет. Я каждый вечер прихожу и все поливаю.
— Это не моя проблема, — сказал Эдам. — Пусть им занимаются те, кто купит дом.
— Жалко до слез. — Садовник взял ножницы и снял с лезвий налипшую траву. — Но это не мое дело, чтобы спорить. Мистер Верн-Смит заплатил мне до конца апреля, так что вы должны мне за семь недель — за шесть с половиной, если быть точным.
Это крайне озадачило Эдама.
— Вообще-то я не просил вас приходить.
— Верно, но я приходил, так? Я выполнил работу и хочу, чтобы мне заплатили. Это справедливо. Оглянитесь вокруг. Вы не можете отрицать, что я работал.
Эдам не мог. И не стал. Вместо этого осторожно, недоверчиво — он иногда разговаривал в такой манере — спросил:
— И сколько всего?
— Я приходил два раза в неделю, по фунту за раз, значит, тринадцать. А еще были случаи, когда я привозил с собой воду для полива. Думаю, пятнадцати хватит.
Это было смехотворно мало по сравнению с тем, чего ожидал Руфус. Крохотные деньги за такую работу. Но это деревня, здесь зарабатывают садоводством и смотрят на вещи по-другому. Они с Эдамом вернулись в дом и наскребли пятнадцать фунтов, оставив некоторую сумму на бензин для «Юхалазавра», чтобы добраться до дому. Эдам заплатил мужчине, и тот уехал на велосипеде, так и не сняв с головы носовой платок с узлами. Только после его отъезда молодые люди сообразили, что не узнали у него ни имени, ни где он живет.
— Ты мог бы оставить его за два фунта в неделю. Это гроши.
— У меня нет двух фунтов в неделю. Я нищ.
Именно отсутствие денег помешало им уехать. Он, Руфус, смог бы набрать достаточно, чтобы хватало на бензин и на еду для него. Если бы у Эдама было столько же, они бы справились. В другое время Эдам попросил бы денег у отца или занял у матери, но в июне 1976 года отец практически не общался с ним, а мать боялась идти против мужа. Естественно, если бы Эдам предложил родителям пожить в Уайвис-холле или даже сдать его на то время, пока он будет путешествовать, они выдали бы ему в долг любую сумму, но Эдам категорически отказывался идти на это. Он попросил денег у сестры. Бриджит принадлежала к той категории подростков, которые во время школьных каникул подрабатывают в ресторанах, или магазинах, или на уборке домов, поэтому у нее всегда была наличность. Однако сестра не захотела давать ему в долг. Она копила на то, чтобы в следующем январе поехать кататься на лыжах, и знала: вероятность, что брат вернет деньги, мала.
Забавно, но Эдам, владелец этого большого дома с богатейшим содержимым и прилегающей землей, во второй раз приехал в Нунз с жалкими пятью фунтами в кармане. Это были все его деньги. Вместо Греции они приехали в Уайвис-холл, так как Эдам был без денег, а Мери — почти без денег; так как в тот первый раз поместье поразило их своей красотой, умиротворенностью и уединенностью, и они не видели в Греции никаких преимуществ. Они планировали прожить неделю. Руфус предложил Эдаму продать что-нибудь из мебели, фарфора или серебра. В этих деревушках антикварных магазинов или лавок старьевщиков всегда было больше, чем жилых домов. Он насчитал шесть в окрестностях того паба, где они сидели. Они обсудили эту тему, когда ехали в «Юхалазавре».
Эдам обладал потрясающей способностью давать имена вещам, комнатам в доме, самому дому, или названия идее как таковой, понятию, — Отсемондо. «Юхалазавр» было не просто анаграммой от «развалюхи», это название точно отражало, как старая машина, фыркая, словно древний ящер, и жадно поглощая бензин, трюхает по сельским дорогам.
— На этом ни до какой Греции не доедешь, — сказала Мери. — Он сломается и испустит дух где-нибудь во Франции. Я вас предупредила.
Ее отец был пожизненным пэром и имел какую-то контору под эгидой лейбористского правительства. Очевидно, именно в закрытом пансионе у нее выработался такой голос — неестественный, резкий, визгливый. Ей все не нравилось. Машина неправильная. Руфус одет неправильно, или нелепо, или еще как-то не так, слишком много курит, слишком любит вино и вообще ведет неправильный образ жизни. Она набросилась на Эдама за его позорное решение продать то, что она называла фамильным серебром. Какой ужас! Это же осквернение! Он должен почитать все те красивые вещи, которые доверил ему двоюродный дедушка.
— Он не вернется, — сказал Эдам, — и не проверит, как я исполняю свой долг.
— Он перевернется в могиле.
— Нет, лишь слегка шелохнется его пепел.
Он сказал ей, что прах двоюродного дедушки Хилберта хранится в фарфоровой, в форме урны, банке для леденцов «Краун Дерби», [36]стоящей на каминной полке в гостиной. Возможно, Мери поверила ему, так как Руфус однажды застиг девушку, когда она подняла крышку банки и разглядывала золу, которую Эдам собрал на кострище, где жег мусор мужчина с носовым платком на голове. Мери обладала сложным характером, но одновременно была очень привлекательна, красивее Руфус не встречал. Ему льстило, что его видят в ее компании. Он всегда был немножечко таким: ему нравилось, когда его, такого правильного, такого преуспевающего, такого рвущегося вперед, сопровождает самая красивая девушка. Мери была эффектной и этим привлекала к себе внимание, а сознание собственной красоты делало ее капризной и трудной в общении, так как она требовала лучшего. Все это полагалось ей по праву, потому что она походила на молодую Элизабет Тейлор темно-каштановыми, до пояса, вьющимися волосами, огромными темно-синими глазами, бархатистой нежной кожей и потрясающей фигурой.
Было двадцатое июня, когда они вернулись. Все окна «Юхалазавра» были открыты. Стояла идеальная летняя погода, такая же, как на юге Европы, когда просыпаешься по утрам и видишь яркое солнце и безоблачное небо. Они уже настолько привыкли к ней, что, как сказал Эдам, были бы шокированы, если бы похолодало или пошел дождь.
— Так вот и подумаешь: а не очень-то много плюсов в том, чтобы ехать в Грецию, — сказал он. — То есть это, возможно, лучшее лето за все времена, а мы его пропустим. В Греции же всегда так.
Они привезли с собой еды, причем достаточно много. Эдам сказал, что первым делом нужно запустить холодильник старика Хилберта. Естественно, это был его собственный холодильник, но он еще не избавился от привычки говорить так, будто, как намекнула Мери, двоюродный дедушка может вернуться.
Должно быть, думал тогда Руфус, для него было странно знать, что все эти вещи принадлежат ему, и при этом не понимать, что это за вещи и каково их место. Этими вещами владели предыдущие поколения, те самые старики, которых Эдам, пока Руфус не высмеял его, по небрежности называл взрослыми. Простыни, одеяла, ножи, вилки, кастрюли, сковородки и другие сложные приспособления, необходимые для жизни, — все это, если бы кто-нибудь задался такой целью, пришлось бы собирать долгое время. За Эдама это собрали другие, и теперь он имел все. Они нашли простыни в большом стенном шкафу, льняные, с вышитой монограммой ЛВС. Те были чуть влажными, поэтому Мери развесила их на террасе, чтобы высушить. Там же, на террасе, они поели и выпили одну из купленных бутылок вина.
Молодые люди привезли с собой в Уайвис-холл дикое количество выпивки, причем не только вина. Но в тот первый день смогли осилить только две бутылки розового анжуйского. Потом они ходили по дому, прикидывая, что можно продать, и просто оценивая наследство, полученное Эдамом. Руфуса потрясло количество барахла в доме, всяких пустяков и безделушек и прочего хлама, вроде ваз, канделябров, пепельниц, стекла и бронзы, собранных Хилбертом Верн-Смитом и его женой за долгие годы. Мери же всем этим восторгалась и говорила, что они поступают неправильно, что это осквернение. Но Эдам вполне обоснованно возражал, что теперь все это — его, разве она не понимает? И он может поступить со всем этим так же, как со шлепанцами и сдачей с пяти фунтов, оставшейся у него в кармане после покупки розового. На это Мери сказала, что у нее такое чувство, будто Хилберт здесь и смотрит, как они роются в сундуках, ящиках и шкафах; она ощущает его присутствие у себя за спиной, как будто он заглядывает через плечо.
Стемнело, наступила ночь. В Уайвис-холле, в лесах, у реки, вдоль дороги на милю и в ближайших окрестностях воцарилась тишина. Небо было чистым, темно-синим, как драгоценный камень, в глади озера отражались звезды. В дом налетела мошкара, потому что они оставили двери и окна открытыми, когда включили свет. Мери завизжала, когда мимо нее пронеслась летучая мышь. Мыши, сказала она, запутываются в волосах; так случилось с одной ее родственницей, и мышь укусила ее в голову. Визг Мери прозвучал оглушительно громко в ночной тишине. Он разнесся по поместью и вернулся обратно, эхом отдавшись от лесов, стен и воды. Руфус, истинный горожанин, редко бывавший в деревне, приготовился к тому, что к ним сбегутся встревоженные соседи или пронзительно и жалобно зазвонит отключенный телефон. Естественно, ничего не случилось. Можно было орать во всю глотку, летучие мыши могли искусать Мери до смерти — никто не пришел бы.
В том-то и была проблема, это-то и дало толчок событиям. Если бы Уайвис-холл не был так изолирован, так безмолвен…
* * *
Со времен «Юхалазавра» Руфус прошел долгий путь, и машина, на которой он дважды в неделю по утрам ездил в больницу, была «Мерседесом», причем довольно новым, купленным год назад. В сервисе, где он заправлялся, ему предложили бокал хереса, потому что он покупал более тридцати литров. Он отказался. У него на заднем сиденье уже позвякивало два таких же. Однако сам вид бокала снова вернул его в прошлое — то самое прошлое, от которого, как ему казалось, он освободился, но которое врывалось в настоящее отдельными фрагментами и длинными сценами, вызванное самыми разными ассоциациями. Он же сидел в запертом кабинете и разговаривал, врач и пациент в одном лице, говорил и говорил. Возвращался к своей эмоциональной травме и вновь переживал ее. Хотя можно было не заморачиваться, потому что все это здесь, и будет здесь всегда, если только однажды не придумают, как скальпелем вырезать память из мозга.
Два бокала для хереса звякнули на заднем сиденье, когда Руфус слишком резко вошел в левый поворот. Дюжину «уотерфордских» бокалов для хереса старика Хилберта — вот что они решили продать в ту ночь (или на следующее утро), прежде чем разойтись спать. Эдам сказал, что никто из них не пьет херес и что он не знает никого младше пятидесяти, кто пьет. Они закончили обход дома в столовой, у горки, полной стекла. В шкафу они нашли полбутылки виски и остатки коньяка в бутылке «Курвуазье». Все испытывали небывалый восторг и веселье, сидя за большим овальным столом красного дерева и потягивая виски в два часа ночи. Светила луна, заливая озеро зеленоватым радужным светом, таким ярким, что даже исчезли звезды. Из-за мошкары им пришлось закрыть окно. Ребята выключили свет, погасили фальшивые свечи в бронзовой люстре, и зеленоватое сияние луны накрыло их невесомым покрывалом. Эдам выставил дюжину бокалов с меандром по краю в центр ярко освещенного луной пятна и сказал, что завтра положит их в коробку и попытается продать в Садбери одному дядьке, у которого антикварная лавка на Гейнсборо-стрит, они проходили мимо нее.
На том этапе их характеризовало, в общем-то, целомудрие, думал Руфус. С одной стороны, они просто проводили время, на несколько дней выехали за город, чтобы пожить в доме приятеля. А с другой — чувствовали себя (как выразилась Мери) взломщиками, которые шныряют по дому, ищут сокровища и при этом ждут, что истинный хозяин вот-вот вернется и застигнет их врасплох.
— А вдруг в окне появится лицо старика Хилберта, — сказал Эдам, когда они поднялись наверх по черной лестнице.
На площадке было окно, а за ним — черный, как бархат, мрак. Все они спали глубоким сном если не праведников, то невиновных и бесхитростных. Никто не сомневался, что рано или поздно они доберутся до Греции. В те дни, в ту последнюю неделю июня это был лишь вопрос денег. Правда, нелегкий. Дядька в Садбери не отличался обходительностью, был подозрительным, требовал как можно больше информации о них самих и о бокалах.
— Он думает, что ты их спер, да? — сказала Мери, которая не зашла в лавку, а осталась сидеть в «Юхалазавре». — Это меня не удивляет — взгляни на себя!
Она имела в виду обрезанные до шорт джинсы Эдама с размахренными краями и его желто-красную повязку на голове, которую он настойчиво называл «филе», как будто это был кусок рыбы без костей. А еще их длинные волосы и голые ноги.
— Ты считаешь, мне следовало бы надеть костюм Хилберта, а? — поинтересовался Эдам.
Он его так никогда и не надел. Компания поехала в Хадли и нашла антикварный магазин, хозяин которого предложил лично приехать в Уайвис-холл и оценить мебель, канделябры и прочую утварь. Через два дня он действительно приехал, пожилой мужик лет шестидесяти, и оценил два комода по пятьсот фунтов каждый. Услышав это, Эдам отказался их продавать; он был уверен, что они стоят гораздо дороже. Мужик купил медный фонарь, два маленьких столика с вырезанным на них цветочным рисунком, стаканы для сока и бокалы для хереса, и за все это дал Эдаму сто пятьдесят фунтов.
Руфус забыл имя того мужика; помнил только, что тот был вторым посетителем Уайвис-холла, первым был садовник. Помнит он то время? Если жив, сейчас ему за семьдесят. У Руфуса сохранились смутные воспоминания о том, как он зашел в столовую, когда там был этот мужик, и услышал, как он ворчливо называет цену горке. Мужик пожелал ему доброго утра, он тоже поздоровался и вернулся к тому, чем они занимались вместе с Мери, — раскладывали на каменном полу террасы пледы из спален. Терраса выходила на юг, и поэтому здесь всегда светило солнце. Днем сидеть на таком солнце было слишком жарко, а вечером и ночью — уютно. Они притащили тонкий стеганый лоскутный плед из Кентавровой комнаты, розовый хлопчатобумажный с вышитыми «фитильками» из Безымянной комнаты, два белых хлопчатобумажных, но без вышивки из Комнаты диковинки и толстый стеганый из желтого атласа, найденный в шкафу в Комнате игольницы. Еще Мери разложила на террасе спальные подушки и диванные из гостиной. К тому моменту, когда они закончили, антиквар уже ушел, оставив им сто пятьдесят фунтов.