Роковая перестановка - Вайн Барбара 2 стр.


— А мне нужно найти банк.

Хихикнув, Энн указала на международный символ, обозначающий комнату матери и ребенка.

— Почему бутылочка? Почему не грудь?

Эдам кивнул, рассеянно скользнув взглядом по вывеске.

— Иди, пей кофе, я скоро к тебе присоединюсь. — Когда-то у него было чувство юмора, но теперь оно полностью исчезло. Его разъели сновидения и тревога, пронизывавшая все его действия и слова. — И не ешь больше одной датской булочки, — сказал он. — Наличие ребенка, знаешь ли, это не повод есть больше. Это подстегивает обмен веществ. Тебе нужно значительно меньше еды, чтобы набрать вес. — Так это или нет, он не знал, но хотел отомстить жене за желание сидеть в курящем салоне.

Эбигаль открыла глаза и улыбнулась. Когда дочка вот так смотрела на него, Эдам — с болью и ужасом — начинал представлять, каково это — потерять ее, как он мгновенно и не раздумывая прикончит любого, кто причинит ей вред, как он легко и с радостью отдаст за нее жизнь. Но насколько труднее, думал Эдам, жить с людьми, чем умирать за них. Ассоциативный процесс всколыхнул воспоминания о другом отце. А он испытывал такие же чувства к своему ребенку, к своему малышу? Пришел ли он уже в себя? И можно ли прийти в себя? Эдам мысленно нажал на кнопку «Отмена», на очень короткое мгновение погрузился в пугающий мрак и с чистым сознанием направился к эскалатору, который находился в другом конце зоны регистрации.

Мысли не выносят чистого сознания, точно так же, как природа — вакуума, поэтому голова Эдама стала быстро заполняться всевозможными прикидками и подсчетами, связанными с банками и обменным курсом. Наверху толпа оказалась больше, чем внизу, свою лепту внесли два рейса, один из Парижа, другой из Зальцбурга. Забрав багаж с транспортера, пассажиры одновременно устремились к таможне. Вдалеке Эдам увидел ярко сияющую бирюзово-голубую вывеску банка «Барклайз». Он очень не любил этот цвет, испытывал к нему отвращение, но предостерегающе звучавший внутренний голос всегда пресекал его попытки разобраться в себе и понять, откуда взялась эта антипатия. Только здравый смысл, или благоразумие, удержали его от того, чтобы из-за цвета не сменить банк. Эдам стал пробираться к бирюзово-голубой вывеске мимо билетных касс, локтем довольно сильно пихнул под ребра женщину в тирольской шляпке, бросил ей небрежное «извините» — и в бушующем море лиц увидел лицо человека, которого в мыслях всегда называл не иначе как индусом.

* * *

Его звали Шивой в честь одного из богов верховной триады индуизма. Какая у него была фамилия, Эдам не помнил, хотя ему казалось, что когда-то он ее знал. Прошедшие десять лет несильно изменили лицо Шивы, если не считать, что оно стало более жестким и теперь несло в себе отпечаток грядущей печали, наследственной расовой скорби. Смуглая кожа казалась отполированной и имела цвет каштана; белки были голубоватыми, и создавалось впечатление, будто темно-карие зрачки плавают в подсиненной воде. Лицо было красивым, по типу более европейским, чем у любого англичанина, а черты — более арийскими, чем у любого нацистского идеала или прототипа, резкими и четкими, за исключением губ — пухлых, изящно очерченных, чувственных, — которые сейчас робко, неуверенно приоткрылись в зарождающейся улыбке.

Оба задержали друг на друге взгляд всего на долю секунды, но за этот краткое мгновение черты Эдама сложились в мрачную гримасу, отторгающую, отталкивающую, порожденную ужасом, а улыбка на лице Шивы съежилась, остыла и исчезла. Эдам резко отвернулся. Он протолкался через толпу на более свободное место и ускорил шаг, почти побежал. Только побежать по-настоящему не получилось — народу было слишком много. Он добрался до банка, встал в очередь, на мгновение прикрыл глаза, прикидывая, что делать и что сказать, если вдруг Шива решит догнать его, заговорить с ним и даже прикоснуться к нему. Не исключено, что он упадет в обморок, подумал Эдам, если Шива прикоснется к нему.

Мужчина отправился в банк, так как в такси по дороге в Хитроу сообразил, что у них нет наличных песет, хотя есть дорожные чеки и кредитки. На Тенерифе нужно будет заплатить таксисту и дать чаевые носильщику в гостинице. Эдам отдал кассиру половину того, что у него имелось в бумажнике: две банкноты по десять фунтов, и хриплым голосом — ему даже пришлось прокашляться, чтобы его было слышно, — попросил обменять их на испанскую валюту. Когда ему выдали деньги, он понял, что нужно отойти в сторону, чтобы уступить место следующему в очереди, — иного выбора не было. Огромным усилием воли он заставил себя повернуться спиной к кассе, поднять голову и посмотреть вперед на бескрайний зал прилета, снующие туда-сюда толпы путешественников. Эдам двинулся в обратный путь. Толпа слегка поредела, но было ясно, что через минуту-две, когда прилетит рейс из Рима, народу снова прибавится. Ему на глаза попалось несколько смуглых людей, мужчин и женщин, уроженцев Африки, Вест-Индии и Индии. Эдам никогда не был расистом, а сейчас им стал. Удивительно, думал он, что эти люди могут позволить себе путешествие в Европу.

— Заметь, в Европу, — сказал он Энн, когда они впервые оказались в аэропорту, а жена в ответ на это едкое замечание предположила, что черные, вероятно, едут домой или возвращаются со своей родины или с родины предков. — Это же Второй терминал, — заметил он. — Отсюда на Ямайку или в Калькутту не полетишь.

— Наверное, нам следует радоваться, — произнесла Энн. — Это говорит об их уровне жизни.

— Ха! — отреагировал Эдам.

Он стал искать Шиву. Взгляд выхватил индуса, очевидно, сотрудника аэропорта, так как он был одет в форму и нес какие-то приспособления для уборки. Может, и в тот раз он видел его? Или вот этого лоснящегося бизнесмена, что сейчас идет мимо, с именем «Д.К. Пейтел» на багажной бирке? Все индусы, думал Эдам, похожи друг на друга. Несомненно, для них все белые тоже одинаковые, но этот аспект имел гораздо меньшее значение для Эдама. Важное заключалось в другом: вероятно, человек, которого он заметил в этом море лиц, был не Шивой. Не исключено, что его сознание, которое в большинстве случаев находилось под строгим контролем, на какое-то мгновение вышло из подчинения и в результате сна, приснившегося прошлой ночью, тревоги за Эбигаль, вида багажных бирок стало неуправляемым и восприимчивым к страхам и фантазиям. Кажется, узнавание произошло на индусской стороне, но разве он, Эдам, не мог ошибиться? Все эти люди часто стремятся снискать расположение, а угрюмый взгляд вызывает у них улыбку надежды или оборонительную улыбку…

Шива бы ему не улыбался, рассуждал Эдам, он наверняка постарался бы избежать встречи так же, как и он сам. В Отсемонде они занимались разными делами, он и Шива — по сути, все пятеро играли разные роли, — но действия, которые они совершили, те ужасные и бесповоротные шаги, будут жить в памяти каждого. За десять лет эти воспоминания не перешли в разряд тех, что могут вызывать улыбку. В некотором смысле можно утверждать, что Шива был ближе всех к сути и сердцевине всего случившегося, правда, только в некотором смысле.

— Будь я на его месте, — Эдам обнаружил, что говорит вслух, негромко, но губы его двигаются, — я бы вернулся в Индию. Если бы мне дали хоть полшанса. — Он прикусил губы, чтобы остановить их. Где родился Шива — здесь или в Дели? Эдам не помнил. «Я не буду думать о нем и о них, — мысленно велел он себе. — Я отключусь».

Как можно надеяться хорошо провести отпуск, если в голове творится такое? А ведь он действительно собирался радостно проводить время. Непоследняя радость, которую обещал отпуск, заключалась в том, что все трое будут спать в одной спальне, и кроватку Эбигаль поставят (он проследит за этим) с его стороны кровати, чтобы он мог присматривать за дочкой долгими бессонными ночами. Эдам увидел Энн, которая стояла и ждала его у входа в зал вылета. Жена послушалась его и держалась подальше от мест, где была еда, но, как ни странно, это вызвало у него еще большее раздражение. Она вытащила Эбигаль из коляски и держала ее на руках так, как умеют только женщины, потому что имеют пышные бедра. И сейчас вид этих бедер разозлил Эдама. Эбигаль сидела верхом на правом бедре Энн, а спиной опиралась на ее руку.

— Ты долго, — сказала Энн. — Мы думали, тебя похитили.

— Не говори за нее.

Эдам этого терпеть не мог. «Мы думали», «Эбигаль думает» — откуда ей знать? Естественно, он никогда не рассказывал Энн об Отсемонде ничего, кроме одного: что наследство двоюродного дедушки помогло ему начать бизнес, подняло до тех высот, где он находится сейчас. В те дни, когда он был «влюблен» в Энн вместо того, чтобы просто любить ее (как он часто говорил себе, именно такие чувства испытывает мужчина к своей жене после трех лет в браке), его так и подмывало выложить все. Был период — всего несколько недель, возможно, два месяца, — когда у них установились очень близкие отношения. Казалось, у них общие мысли и они проникают во все тайны друг друга.

— Что бы ты не смог простить? — как-то спросила она у него.

Они лежали в кровати, в коттедже, который сняли в Корнуолле на весенние каникулы.

— Сомневаюсь, что я вообще должен что-то прощать, не так ли? Ну, то есть то, что ты совершила, меня не касается.

— Считается, что Гейне на смертном одре сказал: «Dieu me pardonnera. C’est son metier». [4] — Ей пришлось перевести, потому что он плохо знал французский.

— Ладно, тогда предоставим это Господу, это его работа. Послушай, Энн, давай не будем говорить об этом, ладно?

— Нет ничего, за что я не смогла бы простить тебя, — сказала она.

Эдам сделал глубокий вдох, перевернулся на спину, посмотрел в потолок, где пятна на штукатурке между окрашенными в темный цвет балками складывались в причудливые рисунки и силуэты — обнаженной женщины с поднятыми руками; головы собаки; острова, длинного, с клювом, очертанием похожего на Крит; остова крыла.

— Даже… за растление детей? — спросил он. — За похищение ребенка? За убийство?

Энн рассмеялась.

— Ведь мы говорим о вещах, которые ты мог бы совершить, не так ли?

Сейчас их разделяло такое огромное расстояние, что их нынешние отношения выглядели насмешкой над тем, что было в те далекие дни — на каникулах в Корнуолле и некоторое время до и после них. Если бы я ей рассказал, иногда думал Эдам, если бы я ей рассказал, тогда появился бы шанс и открыл передо мной дверь, мы либо расстались бы навсегда, либо сделали бы шаг к настоящей семейной жизни. Правда, прошло много времени с тех пор, как он задумывался об этом, потому что подобные размышления всегда обрывались кнопкой «Выход». Сейчас его сознание накрыли раздражающие тени тех размышлений. Он сам пронес бы Эбигаль через паспортный контроль, но она была вписана в паспорт Энн. Так и получилось, что девочка сидела на руках у Энн, когда пограничник сначала посмотрел на нее, потом прочитал ее имя, напечатанное в паспорте, затем снова посмотрел и улыбнулся.

Если это был Шива, думал Эдам, то хорошо, что он оказался среди прилетевших, а не отлетающих. Это значит, что Шива едет домой — где бы ни был его дом, в каком-нибудь гетто на севере, или на востоке, или в другом месте, закрытом для всех остальных, — а вот он уезжает. Следовательно, новая встреча с Шивой исключена. И какой вред, в конце концов, может быть от этого случайного обмена взглядами, если обмен вообще был, если это вообще был Шива? Естественно, он не верил, что Шива умер, как не верил в то, что умерли остальные. Конечно, у него было мало надежды, что удастся прожить жизнь, ни разу не встретив никого из них. Просто до последнего времени не было никаких упоминаний ни в газетах, ни в сплетнях. Эдаму везло. Ему действительно повезло, потому что встреча с Шивой ничего не изменила, не сделала ситуацию ни лучше, ни хуже. Жизнь и дальше пойдет своим чередом, продолжится в обществе Энн и Эбигаль, бизнес будет потихоньку расти, их благосостояние тоже вырастет — в следующем году, возможно, они переедут в более хороший дом, зачнут и родят Эрона, своего сына, — ассоциативные процессы извлекут Отсемондо из хранящихся файлов, а кнопка «Выход» их уничтожит.

Жизнь будет течь более-менее спокойно, и время — день-два на Тенерифе — сотрет воспоминание об этом смуглом и блестящем облике, промелькнувшем среди бледных, встревоженных, напряженных лиц. Вероятнее всего, это был не Шива. В районе, где они живут, редко встречаются люди другого цвета кожи, кроме белых, так что неудивительно, что принял одного смуглокожего за другого. И разве не естественно, что при виде любого индуса в его памяти оживает Шива? Так случалось и раньше — в магазинах, на почтах. Да и какая разница, ведь Шива ушел, ушел на следующие десять лет…

Эдам решительно взял с ленты досмотрового аппарата их ручную кладь, протянул Энн ее сумочку и приступил к терапии, которую иногда применял, чтобы избавляться от злости на жену. Она заключалась в фальшивой доброте.

— Пошли, — сказал он, — у нас есть время, чтобы купить тебе какие-нибудь духи в Duty Free.

Глава 3

«Зло» — дурацкое слово. У него такое же значение — бессмысленное, аморфное, расплывчатое, путаное, — как у слова «любовь». Все имеют смутное представление о том, что оно значит, но никто не может дать четкое определение. Такое впечатление, будто слово подразумевает нечто сверхъестественное. Эти мысли в сознании Шивы пробудило предложение из рецензии на мягкой обложке романа, который его жена, Лили Манджушри, купила в аэропорту Зальцбурга. «Зло, — писал рецензент, — грозной тучей нависает над этой мрачной и впечатляющей сагой с первой страницы до самой развязки». Лили купила его, потому что на лотке это была единственная книга на английском.

Когда Шива размышлял над этим словом, он мысленным взором видел ухмыляющегося и дурачащегося Мефистофеля в сюртуке и с крохотными изогнутыми рожками. События своего прошлого он никогда не рассматривал как зло, скорее как ошибки — безмерно печальные, совершенные под действием страха и алчности. Шива считал, что большую часть глупостей в мире люди совершают, руководствуясь такими чувствами. Называть это злом — то есть результатом целенаправленных расчетов и предумышленных дурных поступков — значит демонстрировать незнание человеческой психологии. Именно так он думал, идя рядом с Лили и везя их чемоданы на тележке, которую собирался оставить у входа в метро, когда вдруг встретился взглядом с Эдамом Верн-Смитом.

Шива не сомневался, что видел Эдама. Для него европейцы не были все на одно лицо. К примеру, Эдам и Руфус Флетчер, оба белые, европейцы, с кучей англо-саксонских-кельтских-скандинавских-нормандских предков, были очень разными по внешности. Эдам — худощавым и белокожим, с лохматой темной шевелюрой (которая начала редеть), а Руфус — крупным и светловолосым с на удивление острыми, резкими для столь упитанного человека чертами. Шива видел Руфуса несколько лет назад, и тот либо не заметил его, либо не узнал, в этом он не сомневался. Что же до Эдама, то он все отлично разглядел, и в этом Шива тоже не сомневался. Он начал улыбаться, движимый именно теми мотивами, которыми Эдам и объяснял его улыбку, — желанием снискать расположение, защититься, отвести от себя гнев. Он родился в Англии, никогда не был в Индии, с колыбели говорил только на английском и давно забыл тот хинди, что когда-то учил, однако все равно сохранил защитную реакцию и застенчивость, присущие всем иммигрантам. Более того, они усилились, размышлял он, после событий в Отсемонде. С тех пор дела пошли хуже. Медленный, постепенный спад стал характерной чертой его финансового состояния, его судьбы, его счастья и процветания или перспективы на процветание.

Эдам бросил на него взгляд и отвел глаза. «Естественно, он не хочет знать меня», — подумал Шива.

Лили спросила, на кого он смотрит.

— На одного парня, с которым я был знаком много лет назад. — Шива использовал слова типа «парень», как сейчас, или «ребятенок», которые употребляют индусы, чтобы их речь больше походила на английскую, хотя в те времена никогда этого не делал.

— Хочешь пойти и поздороваться с ним?

— Увы и ах, но он не хочет знать меня. Я бедный индус. Этот тип не из тех, кто желает знаться со своими цветными братьями.

Назад Дальше