Козленок в молоке - Поляков Юрий Михайлович 21 стр.


К своему удивлению, я узнал из передачи, что этой престижной премии за много лет был удостоен весь цвет мировой литературы. Из русских на нее выдвигался Лев Толстой, и дело было почти решенное, но тут до Бостона дошла информация, что на старости лет выдающийся граф принялся собственноручно пахать землю, и в этом трогательном факте высокое булочное жюри усмотрело косвенное покушение на их кровный бизнес, поэтому в последний момент кандидатура автора «Войны и мира» была отклонена. С тех пор ни один русский писатель не фигурировал в качестве претендента на замечательную премию. Правда, недавно, прослышав, будто Костожогов пишет или написал какой-то роман, Бейкеровский комитет заслал к нему депутацию. Приехали в село кавалькадой «мерседесов», но Костожогов даже к ним не вышел. И только после этого соискателем вдруг стал знаменитый прозаик Чурменяев с его нашумевшим романом «Женщина в кресле». Об этом как раз и сообщалось в передаче. Я не вынес и плюнул в радиоприемник. В качестве ответного плевка радио «Свобода» наградило меня интервью с Чурменяевым. Этот мерзавец, захлебываясь, рассказывал о том, что самое яркое впечатление от его недавнего пребывания в США – это американский хлеб, нежный, воздушный, ароматный, питательный и никогда не черствеющий. Потом он стал мрачно повествовать о полном упадке хлебобулочной промышленности в СССР и о невыразимо низком, унижающем человеческое достоинство качестве советского хлеба, о длинных, угрюмых очередях к булочным, о постоянных драках у прилавков, когда покупатели буквально убивают друг друга из-за черствой корки…

В этом месте я выключил приемник, пошел на кухню, достал из деревянной хлебницы свежий батон, который купил как раз в булочной, расположенной в одном доме районным управлением КГБ, разрезал его вдоль, намазал маслом, медом, посыпал сахаром и съел, запив чаем. Это меня как-то успокоило. На следующий день Витек снова не позвонил. И хотя, конечно, я мог узнать у Одуева телефон Стеллы и выяснить, в чем дело, но решил тоже выдержать характер. Ишь ты, какой обидчивый Буратино выискался! Характер показывает. Да если я захочу – завтра о нем все забудут, как и не знали! Но все-таки без Витька мне было тоскливо и одиноко. Я даже зачем-то набрал номер Анки, но услышал только унылые длинные гудки. Неожиданно позвонил Сергей Леонидович:

– Если будешь у меня через двадцать минут – отдам долг. Премию отвалили!

– Ты где?

– В «конторе».

Поскольку после всех трат у меня оставалась какая-то мелочь, я подхватился и поехал. Сергей Леонидович сидел под портретом прилизанного на пробор невозмутимого Дзержинского и являл ему полную противоположность, будучи взлохмаченным и страшно озабоченным. Когда я вошел, он схватил какую-то бумажку, которую перед этим изучал, и перевернул ее чистой стороной вверх. Но я успел все-таки узнать: это были расчеты Тер-Иванова на предмет взрыва Мавзолея.

– Получи – теми же купюрами, между прочим! – сказал он, протягивая деньги. – Спасибо!

– Рад помочь. Ты занят?

– Очень. Тут такое серьезное дело! Все управление на ушах стоит! Что там у тебя – быстрее!

– Знаешь, я подумал… А если Витек даст интервью радио «Свобода»? Для наживки. А?

– Исключено.

– Чурмяняеву можно, а Акашину нельзя?

– Чудило! Чурменяев – это большая политика. Тут не мы решаем. А Витьку – нельзя. Думай дальше. Иди, я очень занят. Мне через полчаса начальству докладывать…

– Что-нибудь серьезное? – невзначай спросил я.

– Ты даже себе не представляешь, хоть раз в жизни дело по специальности обломилось! Ладно, шагай.

И взяв карандаш, он склонился над своими собственными цифрами, видимо, проверяя, правильно ли поэт-практик рассчитал количество тротила. Я хотел было сострить, что если заложить взрывчатку как следует, то саркофаг с Ильичом может выйти на орбиту и стать первым в истории человечества космическим кораблем с мумией космонавта на борту. Но вовремя спохватился, ибо тогда пришлось бы объяснять слишком многое, а дураку Тер-Иванову уже не поможешь. Снова забегая вперед, скажу, что этого несчастного бомбиста действительно посадили. Он отмотал полгода и вышел по личному распоряжению Горбачева, который после нашей с Витьком выходки стал срочно пересматривать политику партии и государства в отношении инакомыслящих. Начал он, как все помнят, с телефонного звонка ссыльному академику Сахарову. Со временем, как очевидную жертву тоталитаризма, Тер-Иванова избрали в парламент и определили в Комитет по правам человека. Теперь он знаменитый правозащитник, не вылезает из телевизора, а все свои выступления гнет в одну сторону, – мол, пока мы страдали в мордовских лагерях, вы тут перед прежним режимом пресмыкались… Вывод обычно он делает такой: всех, кто не пресмыкается перед нынешним режимом, нужно срочно отправить в мордовские лагеря!

…Вечером Витек снова не позвонил. Я допил последний глоток «амораловки» – минут десять держал бутылку перевернутой, чтобы вытекло все до капли. Потом сел и лихо докончил статью о закаливании холодной водой. Для достоверности изложения я даже впервые в жизни, дрожа от отвращения, принял ледяной душ. Поставив точку, я решил заодно уж перевести и поэму знаменитого кумырского поэта Эчигельдыева «Весенние ручьи созидания»:

Весело бегут ручьи созидания по землям дружных народов великой страны.

Спешат и впадают они в реки трудового энтузиазма, которые соответственно несут свои воды в океан мирового социализма…

Я быстро подрифмовал «Весенние ручьи созидания», и поскольку действие «амораловки» еще не кончилось, чтоб не пропадало добро, заполнил на два года вперед расчетные книжки платы за газ, электроэнергию, телефон и прочие коммунальные услуги. Тут я почувствовал, что «амораловка» выдыхается и меня неодолимо тянет в постель.

И был мне сон…

Мне грезилось, что Витек в Нью-Йорке произносит свою бейкеровскую речь. Он волнуется и не знает, о чем говорить, а мы с Анкой, одетой почему-то в свадебное платье, сидим в первом ряду, и я, манипулируя пальцами, подсказываю Витьку. Председатель жюри, похожий на не очень строгого и все понимающего учителя, грозит мне из президиума пальцем. Я смущаюсь и прекращаю подсказывать. Витек тоже останавливается и вопросительно смотрит на меня. Воцаряется тягостное молчание. Анка толкает меня в бок. А молчание все длится и длится. Витек краснеет от волнения, достав из кармана хлебный мякиш, начинает лепить какие-то глупые фигурки. Возникает ропот. Он становится все громче, насыщеннее, неодобрительнее. Встает и, сердито хмурясь, выходит из зала Маркес, следом за ним Фаулз под руку с Коллин Маккалоу. Назревает скандал. Витек мнется, как школьник, не выучивший урок, Анка пытается помочь ему и тоже начинает делать знаки пальцами. Но он не понимает. Я осознаю: спасти его может только одно – звонок на перемену. И звонок раздается – оглушительно-громкий, но очень странный, прерывистый, пульсирующий, очень похожий на телефонный…

Это и есть телефон. Дама с голосом Софи Лорен кокетливо сообщает, что за мной – междугородный должок и что вообще я очень уж долго беседовал с Красноярском, но она из сострадания написала в счете вместо двадцати трех минут всего-навсего шесть! Сказав все это, она ждет… Я хмуро благодарю и вешаю трубку. Потом набираю номер Одуева. После некоторых колебаний он дает мне телефон Стеллы.

– А как там этот Тер-Иванов? Не заходил? – зачем-то спрашиваю я.

– Нет. Наверное, куда-то уехал, – не дрогнув голосом, говорит Одуев.

У Стеллы никто не отвечает. Если Витек не позвонит и сегодня, решаю я, завтра придется ехать и спасать его от этой кожаной телевизионной Цирцеи…

Поскольку «амораловка» закончилась, а новая партия еще не прибыла, полноценно трудиться я не мог и занялся развозом выполненной работы по заказчикам. Намотавшись по Москве и получив кое-какие деньги, я заехал выпить чашечку кофе в ЦДЛ, но почти сразу же вынужден был сбежать оттуда: буквально каждый второй бросался мне навстречу и расспрашивал, куда же я подевал моего гениального друга, о котором такие замечательные вещи рассказывают Кипяткова, Ирискин, Медноструев и Горынин. Уже у самых дверей меня догнала Надюха и, нервно вытирая руки о передник, тоже спросила про Витька.

– Забудь о нем, – посоветовал я.

– Не могу…

– Понимаю! – грустно кивнул я, вспомнив про Анку. – Но это бесполезно…

– Я буду за него бороться! – вдруг с какой-то чернышевской интонацией сказанула Надюха.

– Эх ты, борчиха! – улыбнулся я, погладив ее по голове. И ушел.

Когда в половине девятого, купив на ужин пельменей и бутылку сухого вина, я вставил ключ в замок, то услышал трель телефонного звонка. Мое сердце многообещающе екнуло. И действительно, это был Витек.

– Приезжай скорее! – плачущим басом орал он.

– Ты где? Что случилось?

– Она меня по телевизору показывать везет! Через час этот… как его… э-э-фир… Прямой!

– Расслабься! Все идет по плану. Я еду! Если буду опаздывать, к телекамерам близко не подходи! И не открывай рта! Понял?

– О'кей – сказал Патрикей, – отозвался он, видимо, немного успокоившись.

19. КАТАСТРОФА В НОЧНОМ ЭФИРЕ

Нет, я не опоздал, я даже приехал раньше, чем они, минут на десять и, как кот ученый, бродил возле стеклянного подъезда с вращающимися дверями. В отдалении, светясь огоньками на фоне ночного неба, торчала Останкинская башня. Давно, еще будучи молодым, томимым метафорической озабоченностью поэтом, я, помнится, сочинил:

Останкино, словно огромный термометр, Торчит из горячей подмышки Москвы…

А вот Медноструев пишет в своем исследовании «Тьма», что Останкино – это ядовитый сатанинский рог, пропарывающий православные небеса. Второй рог, поменьше размерами, торчит в районе Шаболовки. Далее Медноструев поясняет, где в Москве можно обнаружить также копыта и хвост, но я забыл, где именно… Ирискин же в своем труде «Темнота» сравнивал Останкино с надменно поднятой пикой безграмотного казака, нагло въезжающего на потной кобыле в поверженный Париж – столицу европейской культуры!

…Они подкатили на такси. Сегодня Стелла сбросила свою кожаную шкурку и была одета, как классная дама, в строгую темную юбку и кружевную кофточку: времена, когда у телевизионных дикторш от резкого движения бровей перси вываливаются из декольте, еще не наступили. На голове у нее было свежее, не остывшее после укладки феном парикмахерское сооружение, а на лице – нежный, словно пастель Дега, макияж. Акашина я бы просто не узнал, если б не мой кубик Рубика с буковками. Парня подменили! Дорогая модная стрижка, темно-синий блейзер с золотыми пуговицами, светло-серые брюки и шелково-изысканный галстук. Ботинки – лакированные и с серебряными пряжечками. Одуев как-то рассказывал, что щепетильная Стелла для своих мужчин, которых чаще всего она собирает по обочинам жизни, специально держит несколько комплектов одежды разных размеров: для выгула в эфир.

– А я на тебя пропуск не заказывала! – увидев меня, пролепетала она.

– Закажешь! – голосом, не допускающим возражений, приказал я.

– Но…

– Никаких «но»! Иначе эфира не будет! Мы уезжаем! Да, Витек?

– Вестимо, – ответил он вполне самостоятельно.

– Хорошо, – покорилась она, ибо за срыв прямого эфира можно было запросто вылететь с работы.

– Подожди. Еще одно условие: я буду стоять в студии так, чтобы он видел меня во время всей передачи.

– Но это же запрещено! – захныкала Стелла.

– Витек, поехали! – распорядился я.

– Хорошо. Не уезжайте! Я постараюсь договориться.

– Тогда пошли, – смилостивился я.

Она оставила нас в большом ярко освещенном холле рядом с бюро пропусков и убежала хлопотать, чтобы меня допустили в эфирную зону. Я принюхался: от Витька вдобавок ко всему пахло мужским французским одеколоном.

– Что ж ты, паршивец, даже не позвонил! Обиделся?

– Сначала – да, а потом некогда было.

– А чего трубку не снимали?

– Говорю, некогда было…

– Так не бывает!

– Бывает. Я больше всего боялся, что она разговоры со мной начнет разговаривать: то да се. Ну, я и… А что я еще умею!

– Неужели так и не поговорили?

– Говорю – некогда было!

– Молодец, – я хлопнул его по плечу. – Теперь слушай меня внимательно: я встану рядом с камерой. Следи за моими пальцами. Никакой самодеятельности! Это – прямой эфир, а он шуток не любит! От сегодняшнего выступления зависит наше будущее. Если она спросит, кто твой любимый писатель, назовешь меня… Понял? Меня.

– А Стелка… Это… – замялся Витек. – Она за Одуева просила… Она сказала, что вы договорились.

– Никаких Одуевых! Назовешь меня! Понял?

– О'кей – сказал Патрикей.

Вернулась запыхавшаяся Стелла с пропуском, и, миновав полусонного от многочасовой бдительности милиционера, мы помчались в гримерную. Там оцепеневшего Витька усадили в кресло, обвязали простынкой и стали пудрить, подмазывать, подрисовывать, подкрашивать, обрызгивать лаком для волос. На его лице во время этого процесса играло то же смятение чувств, как давеча, когда к нему приклеивался Любин-Любченко со своей масленой улыбочкой. Уже выходя из гримерной, Акашин шепнул мне в ухо:

– Мужикам на стройке расскажу – не поверят: как шмару накрасюкали!

Пока по бесконечным коридорам и переходам, то и дело предъявляя пропуска все новым милиционерам, мы шли к студии, Стелла нервно инструктировала:

– Витюша, я тебя умоляю! Весь эфир – десять минут. Это очень, очень мало. Не заметишь… Ответы должны быть короткими, четкими, никаких особенных рассуждений и примеров. Раз – и ответил! Понял, Витюнчик?

– На этот счет, Стеллунчик, можешь не волноваться! – успокоил ее я.

– Виктор Семенович будет краток, как приговор судьи-заики!

– Все шутите… Ох, попадет мне за вас!

Войдя в студию, Витек замер на пороге. И было от чего, особенно для непривычного человека. Представьте себе огромную залищу, где вполне можно разместить пару теннисных кортов. С потолка, словно в каком-то угрюмом магазине электротоваров, свисают вниз сотни черных единообразных светильников: некоторые горят, но большинство из них мертвы. Еще павильон напоминает гигантский чулан: в пыльном полумраке свалены самые невообразимые вещи. Но в отличие от классического бабушкиного чулана, где наткнешься на старый трехколесный велосипед (привет из детства!), поломанную птичью клетку и выношенную обувь, в павильоне все по-другому! Здесь можно вдруг увидеть настоящую кухню со всей необходимой кастрюльной утварью. Это осталось от передачи «Варим-парим», которую ведет знаменитый рок-певец Комаревич, похожий на счастливого кролика. Чуть правее – натуральный колодезный сруб с «журавлем». Его не успели вывезти после закончившегося на прошлой неделе фольклорного фестиваля «Пойду ль – выйду ль я!». А слева можно обнаружить огромный валун – наверное, все-таки из пенопласта – с надписью, сделанной церковно-славянской вязью:

КУДА ПОЙТИ УЧИТЬСЯ?

Тоже от какой-то передачи для абитуриентов. Я не говорю уже о завалах разной мелочи – стульях, креслах, ломберных столиках, полочках, подставках, горшках с вечнопластмассовыми фикусами и прочем не поддающемся учету разнообразии. И вот посреди этого захламленного полумрака расчищена и ярко освещена совсем крошечная площадка, а на ней – журнальный столик с затейливой икебаной и два кресла. Именно на эту площадку направлен свет горящих на треногах юпитеров. Именно на эту площадку нацелены большие черные телевизионные камеры, возле которых стоят хмурые люди в огромных наушниках. Именно на этой площадке толкутся несколько суетливых женщин, без конца что-то замеряя, поправляя, подвигая, просовывая и бранясь при этом промеж собой… То там, то здесь раздается полный ужаса вопль: «Скорее!.. Через семь минут эфир… Где эта чертова ведущая со своим идиотом?!» Рядом с операторами в кресле сидит обессиленная и белая как мел женщина. Когда-то она с помощью химии сделалась соломенной блондинкой, но потом в телевизионной суматохе совершенно позабыла про это, отчего ее прическа стала напоминать двухслойное черно-белое суфле. Ей, обессиленной, капают в стакан валерьянку. Ей плохо: внезапно и, очевидно, навсегда она утратила смысл жизни заодно с верой в людей. Такое случается с ней перед каждым прямым эфиром. Она – режиссер. Жуткая профессия!

Назад Дальше