Утром я принял контрастный душ, надел чистое белье, плотно позавтракал и распаковал посылку: там было две бутылки со знакомой темно-янтарной жидкостью. Выглядели они теперь вполне официально, даже имели криво наклеенные этикетки «Мараловый бальзам. Принимать по назначению врача». А может быть, и легендарную сому – напиток арийских героев – делали не из растений, а из рогов? (Запомнить и выяснить!) Я взял рюмочку и наполнил ее до краев. Но потом, рассудив, что работа над романом может затянуться, разветвиться (художественная реальность всегда шире замысла автора!), я осторожно отлил полрюмочки назад в бутылку. Оставшееся я, по-дегустаторски смакуя, чтобы обеспечить наиболее полное всасывание волшебных ингредиентов в организм, выпил. «Амораловка» по вкусу напоминала водку, куда уронили селедочный кусочек, но не иваси, как прежде, а обычной, атлантической, спецпосола. Внутри у меня многообещающе потеплело. Через несколько минут тело начало наполняться зовущей легкостью и предощущением волшебного трепета. Чуть позже из недр подсознания, по-кротовьи раздвигая слежавшиеся пласты книжного хитромудрия и самостоятельного мыслительного хлама, начали выползать розовотелые эротические фантазии. Оказавшись на поверхности, они вдруг, словно созревшие куколки, выпрастывали крылья и превращались в нежных бабочек с призывно курчавыми подбрюшьями. Бабочек становилось все больше, они мелькали надо мной, сбиваясь в теплое будоражащее облачко, потом – в тучу, постепенно наливавшуюся сладострастной угрозой. И вот, когда из тучи готова была ударить неудержимая и испепеляющая, как первый оргазм, молния, я расслабился, потом резко и глубоко вздохнул, а пальцы положил на клавиши машинки… И тут зазвонил молчавший неделю телефон.
– Я вас включила! – радостно сообщила станционная девушка голосом, похожим на голос дублерши Софи Лорен.
– Спасибо, – поблагодарил я, стараясь не выходить из своего творческого обморока.
– Вы заняты? – участливо спросила она.
– Вообще-то да…
– Тогда не буду вам мешать… Хотя сегодня вечером я свободна.
– Это замечательно! – сказал я, чувствуя, что туча начала редеть, распадаясь на юрких, бесстыжих бабочек-шоколадниц.
– Значит, ваше приглашение остается в силе? – с легкой обидой спросила она.
– Какое приглашение?
– Интересно, все писатели такие забывчивые? И тут я вспомнил про свое неосторожное приглашение на чай.
– Ах, ну конечно… Заходите! Буду рад. Давайте я вам адрес продиктую.
– У меня есть. Я же вам все время счета оформляю…
– Тогда без церемоний! Заходите – посидим, поговорим!
– А вы разговорчивый?
– Трудно сказать. Но женщины обычно от меня очень устают! – бухнул я первую же пришедшую в голову скабрезность.
– Послушаем! – игриво подхватила она.
– Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать! – автоматически сэротоманничал я.
– Посмотрим… Ну, до встречи!
Я положил трубку. Но душа уже опустела. Мне даже показалось, что на полу валяются дохлые бабочки, похожие на разбросанную колоду порнографических карт. Такую же колоду я выменял в седьмом классе за японскую шариковую ручку, которую подарил мне один соискатель; ему моя мама печатала диссертацию. Кажется, у них что-то было… Во всяком случае, столько денег на кино и мороженое мне не давали ни до, ни после… Защитившись, соискатель исчез, уехал в свой город, а постоянные заказчики еще несколько месяцев интеллигентно удивлялись, что, такая обычно аккуратная и внимательная, мама сажает одну опечатку на другую. Колоду я прятал в гардеробе, под старыми кофтами, и на свет извлекал, только когда оставался в комнате один. Карты были сделаны из обычной фотобумаги и представляли собой довольно грубые коллажи, составленные на основе вырезок из западных порнографических журналов – их иногда просовывали к нам в страну через щель под железным занавесом. Но белокурых девиц с осиными талиями и вздыбленными бюстами автору-изготовителю для всей колоды не хватило, и он восполнил этот недостаток несколькими любительскими снимками какой-то своей подружки, раскинувшейся на тахте под самодельным торшером. И хотя грудь у нее висела, как уши грустного терьера, а на простоватом курносом лице играла настороженная улыбка продавщицы, обвешивающей покупателя, именно эта голая советская труженица, а не журнальные красотки, волновала меня по-настоящему. Если быть уж совсем откровенным, то она и стала моей первой женщиной! И звал я ее почему-то Инной… В этом имени была некая проникновенная таинственность! И вот однажды, придя из школы, я обнаружил колоду разбросанной по полу, а карты с Инной были разорваны на мелкие клочки. В комнате до тошноты пахло нафталином: видимо, мать боролась с молью и случайно наткнулась на мою тайну. Я собрал колоду, отнес на улицу и выбросил в помойный бак в чужом дворе. Без Инны эти настриженные из журналов красотки меня абсолютно не интересовали… Мать сделала вид, что ничего не произошло, я – тем более. Но с тех пор она никогда больше не отправляла меня по вечерам в кино… А может быть, у нее просто больше не было причин отправлять меня в кино? Потихоньку она начинала болеть…
Вернувшись от телефона к машинке, я снова возложил персты на клавиши, однако ничего, даже отдаленно напоминающего трепет вдохновения, не ощутил, хотя несколько раз глубоко вдыхал и надолго задерживал воздух в легких. Пришлось выпить еще полрюмочки, потом еще… Мои чресла снова наполнились зноем похоти, но сколько я ни дышал, привычной переброски энергии из животного подполья в духовный верх не происходило. И никаких новых идей, кроме желания освободиться от распиравших меня порывов пошлым библейским способом, в голову не залетало. Я вдруг подумал о том, что Инна давно уже состарилась, а может быть, и умерла. И вдруг понял настоящую причину той давней материнской ярости: ведь на вид Инна была ее ровесницей! И еще одну вещь я понял совершенно неожиданно: у разорванной в клочки Инны было такое же, как и у Анки, упругое, зовущее, стремительно сужающееся книзу лоно…
И тут снова, точно стараясь восполнить свое недельное молчание, зазвонил телефон. Это был Любин-Любченко.
– Я все понял, – сказал он. – Это гениально!
– Что вы поняли?
– Все… Нам надо встретиться.
– Когда?
– Как можно быстрее!
– Хорошо, – сказал я, даже радуясь возможности отвлечься от всего этого кошмара. – Через час в ЦДЛ.
Вероятно, от моего тела исходили особые волны, потому что встречные женщины смотрели на меня с волнующим испугом. А в троллейбусе какая-то студентка, которую я зачем-то вообразил себе голой и сладостно изгибающейся, вдруг покраснела как маков цвет и сердито отвернулась к окну…
В холле томился Любин-Любченко. Он сидел у журнального столика, подперев задумчивое лицо кулаками, которых из-за непомерной длины манжет видно не было, и складывалось впечатление, будто теоретик авангарда сидит опершись подбородком о копыта. Увидев меня, он затрепетал, радостно облизываясь, и я с ужасом почувствовал, что его всегда отвратительная масленая улыбка вдруг показалась мне не лишенной приятности. Доехали! Я сунул руку в карман брюк и с ненавистью ущипнул себя за ляжку.
– Ну? – спросил я, подойдя к нему.
– Это гениально! – повторил он. – Вы, конечно, знаете, что в эзотерической философии пустота определяется как то место, которое создано отсутствием вещества, требуемого для строительства небес?
– Амбивалентно, – ответил я.
– Отлично. На саркофаге Сети Первого есть изображение пустоты, представляющее собой полунаполненный сосуд. Чашу… Я сразу понял тонкость названия романа! Но такой глубины даже не предполагал…
– Вестимо, – значительно кивнул я.
– Теперь о чистых страницах. Они – белого цвета. Я даже не буду останавливаться на том, что, по Генону, белый цвет представляет собой духовный центр – Туле, так называемый «белый остров» – страну живых или, если хотите, рай. Кстати, Лойфлер в исследовании о мифических птицах связывает белых птиц с эротизмом… Понимаете?
– Вы меня об этом спрашиваете? – вздрогнул я всем телом.
– Но это еще не все. Чистая страница – это окно в коллективное бессознательное, поэтому, существуя в сознании автора и не существуя на страницах рукописи, роман тем не менее существует в коллективном бессознательном, куда можно проникнуть, распахнув, как окно, книгу… Понимаете?
– Скорее нет, чем да…
– А это практически и нельзя понять, не учитывая новейшие теории, трактующие человеческий мозг как особое считывающее устройство! Таким образом, чистая страница – это прежде всего шифр для выхода сознания в надсознание – к астральным сгусткам информационной энергии, где безусловно есть и сочиненный, но не записанный роман вашего Виктора…
– Трансцендентально…
– Да бросьте! Роман мог быть не только не записан, но даже и не сочинен вообще. Неважно! Главное – это шифр, открывающий тайники астральной информации, где каждый может найти свое. Только за это Виктору нужно поставить памятник напротив Пушкина!
– Не варите козленка в молоке матери его! – ревниво сказал я.
– Я смотрю, вы тоже попали под влияние Акашина: говорите просто его словами! Но это естественно: быть рядом с гением… Надеюсь, вы одобрите название, которое я дал творческому методу, открытому Виктором! Табулизм.
– Почти – бутулизм…
– Ну что вы такое говорите? Это же – от «tabula rasa». Помните, римляне называли так чистую, выскобленную доску? Понимаете? Табулизм – это не просто возносящая нас ввысь энергия чистой страницы, это вообще запрет – табу на любое буквенное фиксирование художественного образа! Любое… В общем, подобно «концу истории» мы подошли к «концу литературы». И в этом гениальность открытия Акашина, равного открытиям Эйнштейна! Теперь-то мне ясен эзотерический смысл слова, сказанного им в прямом эфире! Ничего другого он сказать-то и не мог!
– Не мог, – согласился я.
– Вот именно: экскремент – это символ завершения духовной эволюции, в нашем случае – «конец литературы». Улавливаете? И только теперь я понял подлинный смысл его фразы: «Не вари козленка в молоке матери его…»
– И какой же смысл?
– Боже, я думал, вы умнее. Молоко какого цвета?
– Белого.
– Ну вот! Записывать литературу на бумаге так же недопустимо, это такое же табу, как у древних – запрет на смешанную пищу, на козленка, сваренного в молоке… А это значит, что даже самый невинный знак, начертанный на бумаге, навсегда закрывает нам выход к информационному полю Вселенной! Понятно?
– Теперь – да.
– А мне теперь понятно, почему мудрые американцы предпочли ненаписанный роман Виктора пачкотне этого графомана Чурменяева. Справедливость восторжествовала! Вот и все, что я хотел вам сказать. Я, кстати, написал об этом статью. «Табулизм, или Конец литературы». У нас, конечно, не напечатают… Надежда только на «тамиздат». Но услугами этой бездарности Чурменяева я пользоваться не собираюсь, да он и не согласится: разъярен… Это же пощечина ему и всем подобным! Но вот если вы через Виктора…
– Давайте статью, – кивнул я.
Любин-Любченко протянул мне большой фирменный конверт журнала «Среднее животноводство» со стилизованным барашком в уголке.
– Под псевдонимом? – уточнил я.
– Конечно! – конспиративно облизнулся он. – «Автандил Тургенев».
– Хорошо, – одобрил я. – Но только вы понимаете, что об этом никто знать не должен? Никто!
– Конечно.
– Копия у вас осталась?
– Что вы! Я всегда помню, в какой стране мы живем…
– Вы кому-нибудь об этом вашем открытии уже говорили?
– Нет, вам первому…
– Я прошу вас – не говорите пока никому. Чурменяев может перехватить идею! Он ведь тоже статьи пишет.
– Это исключено! Я лучше откушу себе язык…
29. ИЗНАСИЛОВАНИЕ НАДЕЖДЫ
Забрав статью и размышляя, чем же Любин-Любченко будет облизываться, если откусит себе язык, я направился к буфету – выпить кофе. По пути я просто утомился принимать бесконечные поздравления от встречных писателей, точно я был счастливым родителем скрипичного вундеркинда, выигравшего международный конкурс. В холле меня перехватил и отвел в сторону Иван Давидович: оказывается, он терпеливо ждал за колонной, пока я закончу разговор с Любиным-Любченко. Взяв меня под локоток, он жарко зашептал, что ни на минуту не переставал верить в победу и чрезвычайно горд своим непосредственным участием в мировом триумфе Акашина! И как раз теперь настало время ненавязчиво довести до общественного сознания, кто конкретно в заснеженной сибирской деревне Щимыти дал жизнь будущему лауреату Бейкеровской премии. Ирискин даже посоветовал издать роман на Западе под настоящей фамилией Виктора, не изуродованной невежественным председателем Щимытинского сельсовета, что, в сущности, явится простым восстановлением исторической справедливости.
– Вы полагаете?
– Конечно. В противном случае западная критика может просто не понять масштабы его дарования (давования).
– Трансцендентально!
– Ничего тут трансцендентального, дружочек (двужочек), нет! Только так можно противостоять мировому черносотенству. Вы меня понимаете?
– Скорее да, чем нет…
– Славненько! Пусть эта крыса (квыса) Медноструев захлебнется своей желчью!
– Амбивалентно, – кивнул я.
– И еще я хотел посоветоваться! На днях наше письмо напечатают. Мы очень хотим, чтобы под ним стояла подпись нового лауреата Бейкеровской премии! Вы меня понимаете?
– Вестимо.
– Не возражаете?
– Отнюдь!
– А вы стали чем-то похожи на вашего друга, – прощаясь, заметил Ирискин.
– Трудно быть рядом с гением и не попасть под его влияние, – объяснил я.
Медноструев, бодрый и совершенно не собирающийся захлебываться собственной желчью, перехватил меня чуть позже – уже на подходе к ресторану.
– Как мы их с тобой сделали! – гаркнул он, хряснув меня по спине, будто кувалдой. – Ничего, пусть русский дух понюхают! Пусть эта сволочь Ирискин с горя мацой подавится…
– Амбивалентно, – кивнул я.
– Кстати, как его отчество, Виктора нашего?
– Семенович…
– Отлично! Так и подпишем: Акашин В. С., лауреат Бейкеровской премии…
– Что подпишете?
– Как – что! Наше открытое письмо «Окстись, русский народ!». Или мы зря в приемной у Горынина ночевали?! Пусть все знают, какие люди болеют за державу! Одобряешь?
– Скорее да, чем нет…
– А ты-то сам у нас крещеный? – вдруг насторожился Медноструев.
– Вы меня об этом спрашиваете?
– Не обижайся! Все куплено Сионом! Ну, бывай… – он дружески бухнул меня кулаком в спину и ушел.
Буквально на пороге ресторана я был перехвачен Свиридоновым. После изматывающих предисловий, в процессе которых он зачем-то сообщил, что через два месяца они летят всей семьей в Австралию, Свиридонов пригласил Витька и меня к своей дочери на день рождения, специально перенесенный на неделю, учитывая отсутствие Акашина.
– Придете?
– Скорее да… но…
– Не надо «но»… Я хочу поближе познакомить Виктора с моей дочерью. Она знает три языка!
– Он в определенной степени женат! – напомнил я.
– Это ровным счетом ничего не значит! – был ответ. И уже зайдя в ресторан, я попал в пьяные объятия Закусонского.
– Спасибо, старый! – пробормотал он и благодарно боднул меня в плечо.
– За что?
– Как это за что! Моя статья про нашего Виктора признана лучшей! Мне заказали целый цикл. Еще звонили из «Воплей», «Литобоза», «Совраски» – просят… Даже на работу зовут! Времена-то, сам знаешь, какие наступают! Литературе вроде как вольную дают… Теперь люди с моим уровнем критического мышления на вес золота будут! Выпьешь со мной?
– Нет, спасибо, угости лучше Геру!
Дело в том, что обходчик Гера, пока мы разговаривали, приблизился к нам и почтительно замер. Услышав мои слова, он сказал:
– Благодарствуйте! И соблаговолите принять самые чувствительные поздравления по поводу первенства!
– Садись! – пригласил его Закусонский за свой столик.
– Не имеем такого привычества.
– Да какое там привычество – наливай и пей! – приободрил я. – Садись и роскошествуй!