Девушка в тюрбане - Стефано Бенни 2 стр.


Всего этого даже при самой свободной фантазии нельзя было предвидеть каких-то три года назад, когда задумывался этот сборник. Тем более отрадно сегодня вместе, скажем, с Джузеппе Конте поразмышлять над словом «Бог», разумеется принимая тот факт, что понятие это безмерно шире, чем обыденные «спасибо» и «слава Богу».

«Боги — это все то, что продолжает нашу жизнь; но чтобы она продолжалась, мы должны пережить потрясение. Молитвы и заклинания бесполезны. Боги должны явиться и завладеть нами. Потрясти нас, вырубить нас, как просеку в лесу, позолотить, как лист каштана, обагрить кровью, как виноградник, сделать серыми, пурпурными и невесомыми, как куропатки, вспархивающие по склонам.

Мечтатель повинуется далекой луне, это она мечтает в нем. Жизнь познается в жестокой и хрупкой тайне, в жертвенной красоте мира».

Вы впервые приехали в гости к хорошим друзьям — в новый для вас город, и они дают вам ключ от своей квартиры. Вы уже знаете ее в силу совместной жизни в одной эпохе со всеми ее приметами — географическими, общественными, бытовыми. И все же эта квартира незнакома для вас: иная судьба совсем иначе распорядилась привычным пространством и привычными вещами. (Когда-то, но разве так уж давно, фильм «Ирония судьбы, или С легким паром!» воспринимался и трактовался лишь как бытовая комедия!)

Поворот ключа — и вы в ином мире...

II 

— Как же я дошел до жизни такой! Может, я — это не я, очень уж она глупа, такая жизнь. Наверно, все же это кто-то другой, а я только смотрю на него со стороны, я все о нем знаю, и мне безумно стыдно за него. Но если я смотрю на него со стороны, то где же я сам? Может, меня и вовсе нет?

Лишь волею такой банальной вещи, как алфавит, Стефано Бенни открывает наш сборник. А может быть, это тоже особый знак: в общем контексте «Девушки в тюрбане» «Комики, напуганные воины» — книга, с одной стороны, наиболее традиционная в нашем понимании, с другой — именно в ней заложена идея «завершающего начала», давшая толчок к созданию этой своеобразной духовной антологии.

Картина, нарисованная писателем, очень мрачна, но осознание этого приходит, лишь когда перевернута последняя страница. А в процессе чтения нас ждет много веселых минут, причем в ситуациях, которые, казалось бы, менее всего располагают к юмору. Вот идет осмотр места, где совершено преступление: «Комиссар осматривает сумку убитого со спортивными принадлежностями и напряженно размышляет. Раскроем секрет: его мучает пункт четвертый по вертикали — река в Эритрее из пяти букв. Дело в том, что комиссара оторвали от решения кроссворда. Мы не хотим сказать, что он не участвует в расследовании, — напротив. Но, несмотря на все усилия, река продолжает назойливо журчать в его мыслях».

А вот образец другого рода, больным приносят новости в палату: «Нанни, выйдя из тюрьмы, вернулся домой, к жене, стучит, а та не открывает, он высадил дверь и вместо жены обнаружил там двоих из Фоджи; те с перепугу взмолились: заберите все деньги, только не убивайте. Его квартира этажом выше, но за три года он успел забыть».

Бенни так умело играет парадоксом (искусство, заметим, не столь уж частое в современной литературе), что мы легко и естественно, с еще не ушедшей улыбкой погружаемся в раздумья над сложными извивами бытия. «...Что такое, в сущности, предмет? — замечает старый учитель. — Всякая классификация, систематизация есть не более чем перечень, листок бумаги, который будет выброшен в мусорную корзину времени. Ну есть ли хоть какой-то минимальный критерий, позволяющий, скажем, отличить математику от естественных наук?

— Тетрадка.

— Не понял?

— По математике тетрадка в клетку, а по естествознанию — в линейку», — отвечает одиннадцатилетний философ Волчонок.

Порой писателю достаточно одной-двух фраз, чтобы персонаж обрел неповторимое и запоминающееся лицо. Чего стоит хотя бы вот эта тщательно продуманная деталь: привратница Пьерина Дикообразина, с завистью глядя на загар одной из жиличек, думает: «Небось под кварцевой лампой лежала... ишь, как себя холит, барынька, мне бы такую прорву косметики, я бы тоже выглядела...» Или: «Жираф одет так, чтобы не причинять никому хлопот; он живет один, и в случае смерти его не придется переодевать. Всегда готовый к траурной церемонии, он даже спит в галстуке. В данный момент его связывает с жизнью лишь угол в девяносто градусов».

Один гротеск наслаивается на другой, третий, и создается гигантское панно, где тысячи линий, причудливо пересекаясь и переплетаясь, определяют контуры мира, который обычно именуется сюрреальным, но который от действительности отгораживает лишь угол наведения оптического аппарата. Стоит чуток повернуть объектив, и увидишь совсем-совсем настоящих «Развенчанных Демократов, углубившихся в исследование вопроса, сколько скрепок можно разогнуть за час», а неподалеку — их боссов в газете «Демократ»: Главного Тормозилу, который весь светится здравым смыслом и зевает при появлении подчиненных, «Главного Загребалу, специалиста по академической гребле, и Главного Погребалу, специалиста по некрологам», и, наконец, самого Великого Свинтуса, которого не боится только «хроникер, известный полицейским участкам и желтой прессе тем, что укладывает трупы в нужную позу». Совершенно естественно, что газете «Демократ» «отведено почетное место в центре города — между Банком и Супермаркетом, что в какой-то мере определило диапазон ее интересов от Современного Менеджера до Обывателя (эти категории «Демократ» весьма авторитетно ввел в обиход в переосмысленном и смягченном виде). Помещение редакции представляет собой огромное пространство практически без стен: перегородками служат растения, кофейные автоматы и тому подобное, а над всем этим нависает сверкающий лампами потолок, своего рода символ творческого единства. В любой точке этого открытого пространства царит демократия, слышится урчание в животе главного редактора и зевки подчиненных, порицания и поощрения, в унисон стрекочут машинки простых секретарш и авторов передовиц. Только у директора отдельный кабинет, на последнем этаже. Шепотом поговаривают, что там выставлены в подлинниках Пикассо и Мантенья, снимки кинозвезд с автографами, набитые соломой головы министров и что время от времени там раздеваются четыре бывшие танцовщицы из "Безумной лошади"».

Страниц, отведенных описанию общественного устройства, основанного, разумеется, на демократии, у Бенни немало. Но вот что показательно: то, чем мы еще восторгаемся, чему поклоняемся, что возводим почти в абсолют, для западных авторов не только пройденный этап, но и уже осмысленный, переведенный на язык практических предостережений-уроков опыт. Бенни беспощадно живописует картину демократического беззакония, демократической демагогии, демократического уничтожения одних другими во имя все той же демократии — бездуховной пустыни, где в обилии слов, как в песке, вязнут самые благие намерения. Человек здесь одинок и беззащитен. «Он наконец осознает, что весь этот цикл — ужас перед словами, лечебница, сновидение с городом в пустыне — будет повторяться до бесконечности, пока какое-то чудо не принесет ему избавления» («Читатели книг вечно витают в облаках»).

Но чудо есть чудо. А пока по улице разгуливают демократы в одежде гангстеров (определение Челати — не мое), которые «всем объясняют, что есть красота, истина, добро, как будто никто, кроме них, не в состоянии этого оценить, а потому они присвоили себе право учить других, как надо говорить, действовать, мыслить».

В «Комиках, напуганных воинах» мир так называемой демократии особенно страшен, поскольку придуманный писателем материк Именноздесь даже своим названием подчеркивает свое постоянное присутствие во всех жизненных перипетиях. Более того, он сам — их творец, и организатор, и исполнитель.

Для Бенни это выношенный, глубинно пережитый опыт, и только злейшая ирония, сарказм в состоянии измерить глубину пропасти, лежащей между автором и обществом, в котором ему выпало жить. «В нашей стране правосудие не вершат в одиночку, — сказал комиссар, а про себя подумал: впрочем, его не вершат ни в одиночку, ни сообща».

Как часто звучат вокруг призывы учиться на уроках прошлого! Но если свою собственную историю мы хоть как-то начали изучать (правда, до осмысления, а тем более до выводов, ведущих в практику сегодняшнего дня, так далеко!), то зарубежный опыт вообще пока находится лишь на уровне литературных обобщений. К примеру, вот этот: «Чего улыбаетесь, профессор, так уж устроен мир. И нечего бояться — только хуже станет. Революция — это хорошо, но поглядела бы я на них, когда б они три дня без света посидели. Устроим выборы при свечах — бьюсь об заклад, что семьдесят процентов отдадут голоса за Щит».

Совершенно естественным представляется тот факт, что на фоне оглупленных до уровня среднедемократического гражданина представителей власти — юридической, судебной, административной — наиболее разумные мысли высказывает призрак кунг-фу Ли, о котором говорится, что он «никогда не забывает того, что видел или чему учился. Одного этого вполне достаточно, чтобы свихнуться». И с Ли мы, разумеется, встречаемся в психиатрической клинике. Персонаж этот со всей очевидностью несет нагрузку «от автора», потому его высказывания особенно симптоматичны: «...город стал еще хуже, люди падают наземь, разговаривают сами с собой, кто-то подыхает, а все проходят мимо и делают вид, будто ничего не замечают, и придумывают все новые громкие названия своей продажности, разглагольствуют о нормальном человеке, проклятые ханжи, ваш нормальный человек глуп и жаден, как вы, таким он вам и нужен, трус, способный убить с перепугу, а сами убивают по необходимости, ради своих священных денег... теперь они экстремисты, да-да, кровожадные убийцы и экстремисты, их идеология, их религия — это деньги, и они будут за них биться до последнего...»

Постепенно и сосредоточенно формирует Бенни образ гигантского материка жизни, откуда людей изгоняют, и им приходится «искать убежища на крохотном острове Здесьможно, который, вероятно, недостижим». Создается впечатление, что писатель сознательно играет философией, упорно и настойчиво заземляя ее, подводя читателя к единственно верной мысли о том, что корни любой, самой сложной, научной категории зреют в бытовой данности, ею питаются, из нее выгоняют могучий ствол знания. Игра эта завораживает и развлекает одновременно: чрезвычайно жесткие на первый взгляд правила («засыпать и просыпаться одинаковое число раз — главное таинство жизни. Стоит проснуться всего на один раз меньше, и уже не наверстаешь, случай упущен...») то и дело взрываются исключениями (кого из нас хоть однажды в жизни не поразил тот факт, что исключения выглядят значительней и крупней, чем сами правила?!).

Заметно, что писатель, овладевший истиной «завершающего начала», испытывает некоторую робость перед ее всепланетарным характером, а потому, лишь наметив контуры этой концепции, поспешно оставляет читателя наедине с самим собой, предлагая сделать собственные выводы, а сам тем временем скользит сюжетом где-то рядом, всерьез смеясь над своим открытием.

Игра расхожими ситуациями, бесконечные подступы к философским истинам, объединяемым великим вопросом «Зачем?», не скатываются у Бенни на уровень банальности благодаря защитной иронии, пародии, самопародии. В разных словах и с разных позиций «Комики, напуганные воины» оценивают окружающий мир как иллюзию. Однако важно понять, что иллюзия эта осознает свою иллюзорность. «Если внимательно приглядеться, то в каждом из них просматривается тонкая продольная полоса, предопределяющая его гибель, — в этом направлении произойдет разлом конструкции», — так в начальных строках книги сам автор оценивает свое творение.

Принимая в расчет всю приблизительность и условность анализа этой небольшой по объему, но очень значительной по замыслу книги, подчеркну лишь, что ее действие сфокусировано в самых жгучих точках современного бытия, и мир «Комиков, напуганных воинов» далеко не так фантастичен, как это может показаться.

«Лучо смотрит вниз, в бездну, и видит на улице черноволосого мальчика с белым мячом.

Это я, думает учитель, скоро и я спущусь туда».

В контексте сюжета эта ремарка вряд ли попадет в поле зрения, задержит на себе внимание. Но так ли уж случайна маленькая деталь? «Бьется сердце у Леоне, бьется оно и у учителя, которому тоже хотелось бы выйти на поле». Одному предстоит погибнуть от руки убийцы-человека, второго добьет болезнь. Завершение очевидно. Но вот — финальные страницы романа. Леоне возвращается в новую жизнь яркими двухметровыми красными буквами на фасаде здания. А во дворе больницы мальчишка играет в мяч. Он смотрит вверх и машет рукой — не обычное ли «до встречи», посылаемое старому учителю, которого как раз в эту секунду накрывают белой простыней?!

Разумеется, это только личная интерпретация «завершающего начала». Но книги, как люди, рождаясь, обретают собственную судьбу, и прочесть их каждому дано по-своему.

III 

Он всегда считал, что жизнь составляют годы, и сейчас поражался, что канва времени заполняется медленно и плотно, как бы нить за нитью, минутами, а уж потом часами.

«Осеннее равноденствие» Конте требует особого внимания читателя: в массе своей мы еще очень далеки от «плюрализма» миропонимания, ибо только начинаем познавать возможности иных, нежели наш русско-европейский, взглядов на окружающее. Рационализм, который уже В. Вернадский рассматривал как ошибку, сегодня предстает в виде серьезной болезни, последствия которой пока еще не осмыслены в полном масштабе. Расхожим в этом плане стало утверждение, что нам недостает восточной мудрости, мы-де слишком привязаны к строгой математической логике. Какая там логика! Мы на самом деле (особенно в наши дни) страдаем от эклектизма, разъедающего всех и вся.

Конте очень далек от этого ультраевропейского модернизма, он до предела обостренно чувствует внешний мир, и, когда сюжеты современной жизни не позволяют передать однозначными словами его сверхощущения, он обращается к преданиям, будучи убежден, что лишь через них приближается к истине. Уже с первых строк писатель ставит себя вне голых конкретностей окружающего, а часто даже над ними. Осень, равноденствие, огни, море — из них «я понял, что легенды рассказывают и о нас и открывают нам тайну наших жизней». Причем «тайна наших жизней» — это не арифметическое сложение индивидуальных судеб (обстоятельств) в разных временных плоскостях. Под «нашими жизнями» Конте понимает всеобщий закон существования, обязательный для каждого элемента мироздания, будь то человек или одинокий валун на морском берегу. А «тайной» писатель считает полную неспособность постигнуть космическую общность нашего единого пути.

Поэтому главным героем своего повествования он делает не собственное «я», хотя рассказ и ведется от первого лица, и не Сару, чье имя, вдохнув библейское дыхание в свет и тьму языческих легенд, угасает лишь на последних страницах книги. Свою любовь, боль, восхищение, страх писатель отдает морю, не отмечая, правда, графически главенство великой стихии. Но отсутствие большой буквы вряд ли введет читателя в заблуждение: именно море переворачивает страницы жизней, выплескивая в сферу видимого и ощутимого то Бога в облике юноши, то «прозрачных, как волна» насекомых, которые прилипают к освещенным изнутри окнам, и кажется, что «сотни глаз за стеклом, обращенных внутрь, тоже разглядывают нас».

А потом оказывается, что «море возвышается надо всем: над рыбацкими суденышками, океанскими лайнерами, волнорезами и набережными, дворцами, церквами, оливковыми деревьями, живыми изгородями из тиса и лавра. Сейчас оно во власти солнца и ветра, из пятна света, такого слепящего, такого громадного, что за ним не видно лазури, оно превращается в расплавленный металл, стекающий к неведомой точке, а потом вдруг становится соленой равниной, бурлящей водоворотами.

Вот оно снова стало голубым, с длинной бирюзовой каймой у берега. Она поднимается все выше, делит пополам окно, в которое я смотрю; в нижней половине, под изогнутым, словно крыло, небом, мечутся мириады волн.

Назад Дальше