Они прошли дальше; их колонны поглотило яркое солнце. Тогда приблизился еще один, - воин, весь в алом бархате. С золотой пуговицы на левом плече ниспадал плащ. На золотой груди грозила и кричала Медуза. Из-под золотого шлема выбивались кудри. Шлем был остроконечный, увитый арабесками и украшенный серебряным грифом.
Герцогиня ждала в узкой тени колонны, далеко оттуда, в конце площади. Она сделала два шага и вышла на свет. Вдруг далекий воин повернул к ней свое страшное лицо. Они узнали друг друга - Сансоне Асси, кондотьер республики, и его правнучка Виоланта. Он любил ее; у нее было то, чего он требовал от женщин: созревшее тело и ум, полный ясно очерченных образов. Она могла описать ему заранее картину - напоенную красками картину триумфа в память его победы над городом, которым он зверски овладел после многолетних хитростей. В античном шествии, где он был Марсом, она могла участвовать в качестве Афины Паллады, в шлеме и с дротиком.
Ей было тогда тридцать лет, и она вспомнила один день из того времени, когда ей был двадцать один год: она стояла на балконе палаццо Асси, на Пиацца Колонна в Заре, и смотрела на процессию солдат, священников, придворных, народа; на хоругви, красные балдахины, сверкающие мундиры и крылья ангелов на детских плечах. Замер последний молитвенный ропот, - и вдруг все зашумело, заликовало, и все шпаги приветствовали ее - точно серебряная птица пронеслась в полуденном свете.
Теперь, в полдень другого дня, по площади Св. Марка прошел Сансоне Асси, который умер стоя, истекая кровью, со стихом Горация на устах. Он приветствовал ее своей длинной шпагой в красных, чеканных ножнах. Над ним вздымались и ржали медные кони, на церковном портале, - еще несколько мгновений, и он скрылся из глаз герцогини.
Его место заняла новая толпа больших детей, хитрых и остроумных, как Труфальдино, и простодушно неловких, как Пульчинелло; ленивых и обжорливых, как Тарталья, и хвастливых, как Спавенто. Они чванно выступали в своих кружевах, затканных халатах, придворных одеждах - вперемежку с пестрыми греками, турками и левантинцами, и улыбаясь и щебеча, дурачились с женщинами, игравшими в прятки под домино, и смешными безжизненными масками с накрашенными губами и веками. Хлопали веера, журчал смех, площадь была покрыта будками шарлатанов, подмостками театров марионеток и кафедрами проповедующих монахов. Под каждой аркой судебных зданий манило кафе, и жужжал игорный зал. Накрашенные аббаты, старые и молодые франты, любители фараона и должностные лица, сыпавшие двусмысленными стишками, - все стремились туда с мальчишеским шумом. Маклеры любви предлагали им аристократических дам, а кроткие, прекрасные и услужливые куртизанки - себя самих. Они увлекали мимолетных возлюбленных под увенчанные мраморными статуями аркады; там можно было увидеть больше женщин на земле, чем на ногах. Они ждали у дворца дожей патриция; выходившего из совета. Статные аббатиссы, спорили о чести прислать в любовницы новому нунцию юную монахиню из своего монастыря.
Мимо прошли господин с дамой. У дамы была молочно-белая кожа, и точно нарисованные пастелью, лежали в мягком углублении между плечом и грудью и в пепельно-белокурых волосах бледно-лиловые ленты. Она плутовски показала герцогине черную мушку в углу своего бледного ротика. Напудренный кавалер в атласе и розах с улыбкой кивнул своей последней родственнице: секунда - и Пьерлуиджи Асси со своей дамой танцующей походкой пронеслись мимо. Они любили друг друга: украшенная розами гондола ждала их за причудливыми арабесками того храма у подножия розовых ступеней в шелковой воде, под сиянием неба, золотисто-голубой балдахин которого охранял празднества на этом мраморном острове.
Но все они, так безумно, жадно и фантастично гонявшиеся за каждой прихотью и каждой химерой, исчезли и рассыпались, как рассыпается дождь искр фейерверка в конце всех празднеств. От них ничего не осталось, они растратили все: последнее золото, последнюю силу, последний каприз и последнюю любовь.
* * *
Герцогиня возвращалась одна по гулкому, упиравшемуся в небесный свод праздничному залу; он знойно блестел. Мозаики св. Марка бурно искрились. Восточные грезы, превратившиеся в камень, в тяжелые серебряные своды и инкрустации из малахита, порфира, золота и эмали, сверкали, как кинжалы. А длинные колоннады, точно светлые завоеватели-язычники, с благородным жестом шли навстречу тайне и ужасу, надвигавшимся из Византии. Герцогиня думала:
"Старые декорации остались. И об отзвучавшей драме, которую вы играли в них, вы шепнули словечко мне. Вы пришли ко мне, вы признали меня своей внучкой и вооружили и украсили меня силой и красотой мраморных и медных образов, которые остались, когда вы исчезли. Они поднимают меня к себе, на свои постаменты, как свою сестру. Я одна из ваших статуй, которая вдруг открыла глаза и понимает все, что понимали только вы. Мне принадлежит это исчезнувшее царство, я заселю его вновь. Для меня несется сюда через мертвые столетия толпа ваших старых грез и падает к моим ногам".
На Пиаццетте она села в гондолу.
"Вы наполнили мое тело своей могучей жизнью! Я чувствую, как я сама неистощимо переливаюсь во все, что вижу. По моему велению на этих берегах, опоясанных дворцами, встают сверкающие мосты. Всех прелестных девушек, которые в своих зеленых или золотых туфлях спешат по ним, я шлю из моего сердца. Мне кажется, что я сама соткала их цветные корсажи; их стройные, мягкие и пушистые затылки вылепила моя рука, и белокурые волосы над ними рассыпала я, и я прикрепила букеты фиалок к бледным шеям брюнеток. Обожженная глина мужских лиц - дело моих рук".
"За той ослепительной, закрытой зелеными кустами садовой террасой движется молодая дама; ее платье переливается всеми красками летнего полудня. Ее белая тюлевая шаль тихо и воздушно развевается вокруг ее плеч. Она ловка, грациозна, сильна, легка и оставляет за собой везде улыбку и мысль о счастье. Это я поставила ее туда, на этот сияющий берег, чтобы земля стала еще прекраснее, - богатая земля, с ликованием рвущаяся из меня".
"Мановение моей руки поставило на верхушку того треугольника пышных мраморных зданий Фортуну. Она отражается в светлых волнах и ее образ плывет по волнам в самые отдаленные каналы - образ Фортуны".
"Когда я вступаю в строгий храм, сверкающие ступени которого уводят меня из лагуны, его светлая полная радости галерея вдруг освещает все, что спало во мне. Я с трепетом, в напряжении и ликовании встречи, иду по волшебному лесу колонн, где живет в плену красота".
"Далеко оттуда, у тенистой стены, в глубине ризницы, на красной Камчатке плоской трибуны, в голубом широком плаще сидит Мадонна. Над ней гаснет золото купола. Под белым головным платком светится бледное лицо, маленькое, круглое, надменно поднятое кверху. Полуоткрытые глаза не выдают ее гордых страданий. Она смотрит в сторону, поверх человечества, которое так грубо. Губы ее узки и тесно сомкнуты... но меня они целовали... Я часто сама бываю этой Мадонной. Часто я ангел, который у ног другой тихой царицы, в светлом зале статуй, играет на виоле, склонив голову, робко углубленный, почти страдающий от счастья, что может воспевать ее".
"Я гений на могиле великого скульптора, гений с мягкими плечами, широкой юношеской грудью, узкими бедрами и длинными, изящными ногами, - и я белокурая, белая, полная мученица, прическа которой исчезает под нитями жемчуга; с нее срывают парчовое платье, и она прячет голову между поднятыми, пышными, изнеженными плечами. И я же - полунагая, в красной юбочке, негритянка, приставляющая кинжал к ее голубиному горлу".
"Я дышу во всех этих великолепно изогнутых, пышных, янтарных нагих телах женщин, которые лежат на мягких тканях и звездами венчают чело друг другу, - и других, в золотых одеждах, белых, мощных и недоступных, которые восседают на тронах в серебряной синеве на потолках пышных зал. Народы с изумлением смотрят на них, и их окружают создания с прозрачной кожей и розовыми пальцами: создания сладострастного света".
"И я горю в кровавых распятиях, где ленивые брюнетки, с зелеными и кровавыми молниями драгоценных камней в крашеных белокурых волосах, в странных и соблазнительных позах толпятся вокруг древа господней пытки. На огромном белом коне возвышается гигант; бронзовые латы сжимают его нагое тело. Складки мясистого живота выступают из-под них. Одетые в ярко-красные ландскнехты с карикатурным усердием играют в кости. Какой-то человек в черных доспехах поднимает красные знамена к мрачному грозовому небу. Зловеще светлые и пестрые на фоне темных туч сидят на далеких масличных холмах маленькие старики и женщины из чуждых стран. И муки этого креста среди сладострастия резких, тяжелых, лихорадочных ночных красок - только вызванный опиумом сон этих старцев и их голубых, желтых, лиловых одалисок".
"Моя кровь мягко и сильно пульсирует в тихо дышащей женщине, положившей голову на руку. Дивные волны ее членов покоятся среди волн тихих холмов. Ее тело переливается во мне в молчаливую, теплую страну".
"Тут же раздаются глухие, мягкие звуки флейты. У пруда, под высокими, тихими деревьями, нагая, мечтательная язычница прикладывает ребенка к своей груди. Суровый молодой пастух бодрствует со своим посохом. Моя кровь обращается в деревьях и в материнской груди. Она журчит источником внутри этих плодородных холмов. Она поет в глухих и мягких звуках флейты".
"Яркие лучи на затылках пышных красавиц - я чувствую, как они скользят по моему телу. И я дрожу с робкой маленькой Психеей, твердые маленькие груди которой пробуравливают полотно, и которая прячет лицо в тени".
"Вы все, растения и дети, неугомонные воины и мягкие любители покоя, флейты и кинжалы, гетеры и мадонны, - вы, что парите над умоляющими руками одинокого, и вы, что живете при ярком свете и на глазах толпы непонимающих: вы тысяча и один мой день. Мои часы, проносящиеся на золотой колеснице, привозят с собой всех вас. В моей жизни, которую благословляет искусство, вы расцветаете. Я знаю, опьянение невероятным - совершенством. Я изливаюсь только в совершенное".
"Что могло бы небо дать мне еще? Искусство делает меня недвижимой, созерцающей, медлительной. Богиня вкладывает мне в руки мою жизнь, как драгоценную вазу, отливающую янтарным блеском, прозрачную, прохладную, покрытую фигурами. Я держу ее в руках, мои пальцы скользят вдоль профилей фигур. Менада шатается в упоении, нимфа смеется и отблеск их вечной красоты падает на смертную руку".
"О, я буду держать спокойными руками тихую вазу моей жизни, чтобы никакое оскорбление, никакое пятно и навязчивое дыхание мрачного мира не помутили ее целомудренного блеска, - до часа, когда, благодарная и счастливая, вложу ее обратно в руку богини, которая дала мне ее: всегда неудовлетворенной, всегда чуждой, всегда окруженной оливковыми ветвями Паллады".
IV
Она держала свою жизнь в руках, ни разу не задрожавших, семь лет. Ее почти не знали. Она была ближайшей поверенной всего, что в Венеции спало в камне или сверкало несравненными красками. Для всего слабосильного и тщеславного, что суетилось вокруг, она оставалась чужой. Ее тесный круг состоял почти всегда из одних и тех же лиц, и никто из них не мог похвалиться, что ему был открыт доступ к сокровенному в ней. Она устраивала празднества, ее гости доставляли ей зрелища. Они оживляли и согревали ее дом; но между собой и герцогиней Асси они чувствовали нечто вроде освещенной рампы.
Но иногда она обращала сердечное слово к прибывшим издалека и уезжавшим на следующий день.
Она замечала на площади Св. Марка молодую девушку с севера, которая слонялась по ней, самоуверенная и беззаботная. Неделю спустя, она встречала ее на том же месте, со смущенным лицом и нерешительной походкой. А еще через неделю эта девушка стояла в конце площади и уже не улыбалась. Страх перед необъяснимым незаметно ложился на ее лицо.
Во дворе палаццо дожей, перед гигантской лестницей, она иногда встречала трех или четырех молодых англичанок. Вместо жалкого путеводителя они приносили с собой дорогую, тяжелую книгу. Они откидывали позолоченную пергаментную обложку; одна читала, а другие смотрели вверх, на гигантов. Пестрые шелковые шали спадали с их белых полотняных летних шляп на желтые локоны, и чувство делало их лица почти красивыми.
Герцогиня посылала кого-нибудь проследить, где они живут; затем она приглашала их. Потом Мортейль и старик Долан подсмеивались над робкими фигурами, которые, широко раскрыв глаза, молча сидели на кончиках стульев. Герцогиня возражала: