- Мы пойдем туда, не правда ли, герцогиня? - спросил Якобус. - Синьора Клелия, мы не оставим вас.
- Это лишнее.
Герцогиня обхватила снизу ее беспомощно протянутые, отстраняющие руки.
- Он умирает? Вы не поверите, как я боюсь этого!
Ее неожиданная страстность поразила Клелию.
Якобус смотрел на них; он вдруг присмирел.
- Останься здесь, - попросил он Нино. - Останься с маленькой Линдой.
И они ушли.
* * *
В воздухе было что-то тягостное. Небо разливалось темным пламенем, точно огненный поток из расплавленных небесных тел. Мрак тесных улиц был усеян яркими пятнами: качающимися цепями светящихся разноцветных бумажных шаров и волнующимися рядами девушек в платках - синих, желтых, розовых. Народ праздновал день своего святого. Он двигался взад и вперед, в чаду от жарившегося масла, среди пьяного смеха, влюбленных призывов, заунывных мелодий гармоники и задорных песен мандолины.
Они быстро прошли сквозь праздничную толпу, думая об умирающем.
Клелия возмущалась:
- Я не хочу. Я должна потерять сразу возлюбленного и художника. Я буду бороться, я буду злой, отвратительно злой.
И она с яростью думала, против кого направить свою злость.
Якобус бежал от нетерпения.
"Этот старик невыносим. По какому праву он умирает и мешает мне? Наконец-то мне предстоит овладеть женщиной, которой я добился с Таким трудом; как смеет случиться что-нибудь раньше этого!.. И ей страшно - как и мне".
Она спрашивала себя:
"Почему я боюсь этого мертвеца? Кто был он? Один из служителей в храме богини! Правда, он не мечтал робко и блаженно, как Джина; не привешивал тяжелых венков, не сжигал ароматных трав и не извлекал звуков из больших золотых лир, как это хотела бы делать я. Он был властолюбивый и скупой жрец, который за вышитым совами занавесом считает золотые монеты. Он ломал работающих, он выжимал из них последнюю силу. Что он делал с Проперцией! И все-таки у меня теперь такое чувство, как будто он оставляет меня одну и в опасности, как оставила меня Проперция. Я остаюсь одна с тщеславными фатами, как Мортейль, с леди Олимпией, развратной авантюристкой, с Зибелиндом, врагом света. Сан-Бакко является, как гость; он оставил за собой все подвиги и умеет почитать. Но мальчик Нино еще не может довольствоваться поклонением; его еще только тянет к подвигам... И я сама чувствую что-то в себе, что-то горячее и неумолимое гонит меня из торжественной галереи вниз по высоким ступенькам, о которые разбиваются волны непосвященного народа. Я уже исчезаю в них, я уже погибла.
Ее пугала безрассудная толпа, колыхавшаяся и толкавшаяся вокруг нее. Они взошли на пароход и доехали до Ca d'oro. Когда они вошли в переулок возле палаццо Долан, навстречу им попались три молодые девушки. Три парня наклоняли сзади покрасневшие лица к медно-красным узлам волос и громко распевали у самых золотистых шей что-то нежное, что заставляло девушек смеяться. Одна из девушек держала между зубами розу. Она вдруг обернулась к своему поклоннику и губами бросила ему розу прямо в рот. Герцогиня видела это, входя в портал.
У подножия лестницы толпились слуги. Они вздрогнули при виде своей госпожи.
- Что случилось? - спросила Клелия.
Слуги подталкивали друг друга, корчились, заикались.
- Джоакино, у тебя разорван пиджак... Твое платье совершенно мокро, Даниэль.
Между величественными пустыми мраморными перилами вниз спорхнул с сознанием своего достоинства маленький, нарядный человечек.
- Графиня, я приветствую вас. Вы пришли вовремя.
- Доктор, что с моим отцом?
- Он чувствует себя хорошо, графиня.
- Он останется жив?
- Успокойтесь, - легко бросил врач. - Правда, он не будет жить, но он перейдет в вечность во сне... Ах, вот что...
Он прервал себя.
- Вас удивляет вид людей. Это ничего. У нас только что был маленький пожар в комнате больного... Боже мой, это, очевидно, произошло в момент необъяснимого подъема сил... Меня как раз не было. Граф встал с постели, я спрашиваю себя, как? Он поджег с помощью обыкновенной жестянки с маслом картины на высоких подставках у кровати, столетние шедевры. Эти старые, сухие рамы, этот высохший пергамент, все это вспыхнуло, как солома. Я прибежал вовремя и позвал слуг. Я счастлив, графиня, что оказал услугу вашему дому. Конечно, несколько терракот лопнуло, несколько картин сгорело.
- А мой отец?
- Граф лежал на полу и раздувал пламя. Его рубашка загорелась. Успокойтесь, графиня, ничего не произошло; все обстоит по-прежнему. Моему искусству удалось сохранить графу жизнь, по крайней мере, на ближайшие полчаса. За ближайшие полчаса нам нечего бояться, - или почти нечего: можно ли когда-нибудь знать? Я должен теперь отправиться на важный консилиум, но я сейчас же вернусь. Мое почтение, графиня.
Они поднялись наверх. Умирающий лежал среди большого зала, головой к входу, зарывшись в подушки. С высоких разрушенных мольбертов из черного дерева и бронзы к постели стекал широкий поток старинных драгоценностей. Рамы почернели и потрескались, обожженные полотна свернулись. Пахло горелым тряпьем. Среди всего этого опустошения жалобно простирала кверху руки Ниобея. Герцогиня узнала в продырявленной картине, на которой стояли ноги статуи, свой собственный портрет. Она наступила на яркие обломки и сказала себе, что здесь красота и величие жили три - четыре сотни лет, - чтобы погибнуть у ее ног.
- Почему допустили это? - раздраженно спросила она. - Почему он остался один?
- Мой муж, - плаксиво сказала Клелия, - очевидно, ушел. Его расстраивает, когда кто-нибудь умирает.
- Перенести кровать в другую комнату?
- Ах, к чему!
Она покачала головой, подавшись плечами вперед.
- Бедная женщина, - пробормотал Якобус, в мучительной неловкости не зная, как ему держать себя.
- Как он бледен! - сказала герцогиня. Она вдруг заметила это.
- Раз он умирает... - ответил Якобус, заложив руки в карманы.
Она подошла к кровати и настойчиво сказала:
- Ваша дочь здесь. Граф Долан, вы слышите? Ваша дочь. И мы тоже. Вы видите меня?
- Бесполезно, - заявил Якобус, подходя с другой стороны. - Он не узнает никого. Разве вы не видите, что им владеет только одна мысль?
Она видела это. Последний остаток этой почти иссякшей жизни изливался в одном усилии: еще раз вырваться из покровов, в которых подстерегала смерть. Руки работали, голова легкими толчками, без надежды и без отдыха, подвигалась к краю подушки. Кожа была бела, как бумага. Болезненные впадины между иссохшими щеками и огромный, жесткий крючок носа правильно и быстро подергивались. Тяжелые складки век сдвигались, погасший взгляд в короткие мгновения сознания искал чего-то.
- Клелия, дайте же ему ее! - попросила герцогиня.
Это был тот римский бюст, который Проперция могла подарить только одному, - ее милая Фаустина, та, которую Долан называл ее душой и которую он окончательно отвоевал себе, когда умерла великая несчастливица.
Дочь поставила ее на край постели.
- Ты узнаешь меня, папа? - спросила она.
Его судорожно сжатые пальцы принялись царапать и терзать камень и душить бедную обезображенную шею избранной и принесенной в жертву души, с которой когда-то, в дни своей силы, боролся и он.
"Какие жестокости, неслыханные и безумные, горят теперь под этим черепом? - спросила себя герцогиня. - И ведь он сам уже почти перешел в каменную вечность, которой принадлежит милая Фаустина".
Наконец он обессилел, и камень выпал из его рук. Клелия плакала гневными слезами: ее умирающий отец не обратил на нее внимания. Она сделала движение плечами, как будто оставляя все за собой, и быстро вышла из зала.
Герцогиня указала на обломки вокруг и затем на старика.
- Это тоже была страсть, - сказала она печально и гордо.
- О чем тут жалеть, - жестоко ответил он. - Существуют более важные вещи.
Он бродил по комнате, глубоко встревоженный, прислушиваясь к тому, что делалось у него в душе. Вдруг он остановился; ему показалось, что он видит ее в первый раз.
- Это поразительно! Так до ужаса хороша она не была еще никогда; никогда у нее не было такой пожирающей, страшной красоты. Это жизнь в сладострастии, которую я хочу написать; это Венера, которую я предугадываю в ней и которая принадлежит мне! О, теперь нет больше сомнений... И ее сила растет у этого смертного одра! Не окрашиваются ли ее губы ярче? Это отжившее тело как будто уже раскрылось перед нами, и из него вышли тысячи новых, безымянных зародышей, - как будто круговорот уже совершился, и горячая жизнь, какую знал, быть может, этот ушедший, ударяет нам в лицо. Да, я тоже чувствую это: точно источник молодости бьет к нам из маски смерти, бьет в наши глаза и рты и наполняет нас чем-то опьяняющим. Она не будет отрицать, что это любовь!
- Герцогиня! - тихо и почти властно сказал он.
- Я знаю, - сказала она, глядя на него и тяжело переводя дыхание. Их обоих одновременно охватил порыв, чуть не унесший их от кровати умирающего, чтобы броситься в опьянении на грудь друг другу. Они цеплялись за прутья кровати и смотрели друг на друга при неверном свете свечи, бледные, бессознательно улыбаясь.
- Вы принадлежите мне, - снова заговорил он. - Ведь вы Венера.
Он уперся руками о кровать и смотрел на нее поверх очков. Его седеющая борода распласталась по груди. На нем все еще был его бархатный камзол с белым жабо. Черный плащ, под которым он спрятал его, неподвижными складками спадал с плеч.
- Венера?
- Как я и предсказал вам... Не узнал ли я и Минерву в вас, прежде чем вы стали ею? Тогда вашей красоте было предназначено становиться все более холодной. Воздух вокруг вас отливал серебром, вы прижимались к мрамору и исчезали среди статуй. Теперь вы тревожите мрамор, на который опираетесь. Вы сообщаете ему странную лихорадку. Взгляните вот на тот разорванный портрет...
- Вам хочется видеть меня такой. Мои портреты - это ваши желания.
- Конечно. Каждый из ваших портретов только желание. Насытьте меня, наконец, - тогда появится шедевр. Потому что, герцогиня...
Он торжественно повысил голос:
- ...вы обязаны дать мне шедевр. Когда-то мне пригрезилась Паллада, которую написал бы великий мастер четыреста лет тому назад. Теперь я хочу написать никем невиданную Венеру. Моей Палладой вы жили все эти семь лет. Вы приняли жертву моего искусства и моей жизни, - я напоминаю вам всегда об одном и том же. Теперь дайте мне Венеру, которая в вас! Дайте мне себя!
Он опомнился и подавил свое возбуждение. Спокойно и высокомерно он прибавил:
- К чему я так прошу. Это и без того ваша судьба.
- Может быть, - ответила она. - Тогда предоставьте меня ей и ждите.
- Ах, ждать, ждать, - когда мы уже давно знаем все и во всем согласны.
- Вы точно ребенок, вы становитесь красны от нетерпения и желания настоять на своем. Вы называете это любовью? Я позволяю вам говорить, потому что вы ребенок.
- За вами портрет! - вскрикнул он. - Он говорит смелее меня. Посмотрите на него. Ниобея стоит на нем ногами: жаль. В прошлом сентябре я сделал эскиз в вашей вилле. Это должна была быть любящая искусство важная дама в своем парке. Клянусь вам, что я не хотел ничего большего. Недавно я закончил ее. И что же? В лесистый фон, на котором в тяжелом молчании желтеет листва, вкралось что-то тревожное, жаждущее. Вы в парадном туалете, с высоким вышитым воротником, стоите перед мраморной балюстрадой. Мрамор живет, ведь вы замечаете это? Вы кладете свою обнаженную руку на цоколь, и под ее прорезанной жилками узкой кистью, которая свешивается с него, играя пальцами, жилки камня тоже окрашиваются темнее и как будто набухают. Что это? Ваза над вашей головой вздувается и ждет оплодотворения, пляска женщин на ее выпуклой поверхности становится более жгучей... И вы сами, герцогиня, - ваше платье колышется мягкими, томными и жаждущими складками; ваши глаза полузакрыты, почти слепы от желания, одна из ваших темных, мягких губ целует другую. Несколько красных листьев лежат у ваших ног. В воде внизу, у рощи, кровавятся красные огни. Я забыл, откуда они. Что говорит эта тяжелая, втайне изнывающая осень? Что говорите вы, герцогиня? Я не знаю этого. Я, следовавший за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла и ловивший каждое ваше отражение, - я не знаю этого. Я написал это.
- Вы знали это только что, - тихо сказала она.
Он ответил так же:
- И вы тоже знаете это.