Нравоучительные сюжеты - Семенихин Геннадий Александрович 5 стр.


Пыльная буря оставалась позади, и даже мотор гудел теперь веселее. Впереди с большой высоты уже отчетливо просматривались контуры города, омытого морем, здание аэровокзала и самолетные стоянки аэродрома. Теряя высоту, АН-2 заходил на посадку со стороны моря. Бежала навстречу серая бетонка, и вот колеса застучали по ней. Подпрыгивая, «аннушка» зарулила на стоянку.

Борттехник раскрыл дверь и коротко объявил всем находившимся в самолете:

– Рейс окончен, товарищи пассажиры.

Страхов спустился на землю последним, но сразу отстал от своих соседей. Что-то его тяготило, мешало ускорять шаги, и он прекрасно знал что. Хотелось еще раз посмотреть на молодую строптивую летчицу. Он обернулся и увидел, что женщина, покинув фюзеляж АН-2, стоит под винтом самолета и держит руками конец холодной лопасти. И смотрит ему вслед. И тогда он решительно направился к ней. Летчица нисколько не удивилась, и можно было подумать, что она знала: по-иному быть и не могло.

Он приближался медленно, но твердо, и когда оставался последний шаг, она бросила лопасть винта и головой ткнулась в его пропылившийся китель. И было непонятно, смеется она или плачет. Он только видел вздрагивающий от налетающего ветерка «конский хвост», хотел погладить ее по голове, но не осмелился.

– Спасибо вам, – тихо проговорила женщина.

– Вот как! – усмехнулся Страхов. – Сначала окрик – убирайтесь на свое место, а потом спасибо. Да за что же?

Она подняла голову:

– А за то спасибо, товарищ полковник, что помогать мне кинулись. Я ведь по-настоящему растерялась от того, что первый раз в пыльную бурю попала. А когда увидела вашу Золотую Звездочку и значок летчика первого класса, сразу злость и уверенность пробудились. Но зачем вы под облако советовали мне уходить? Вот чудак! В горах этого делать нельзя – погибель.

Страхов охотно признался:

– А ведь я в горах никогда не летал, тем более на АН-2. Я в войну ИЛы пилотировал. А на них, если в плохую погоду попал, лучше к земле прижиматься, потому что в облаках всегда столкнуться с соседом боишься.

– Когда это было? – задумчиво спросила летчица.

– С сорок третьего и до конца войны. Она как-то печально улыбнулась:

– В ту пору меня и на свете не было. Меня в конце сорок пятого в детдом подкинули. Родителей своих не знаю, да и видеть их не хочу, – произнесла она жестко. – А в детдоме задумались, как назвать, и назвали Валентиной Ивановной. А фамилию Мошкина дали.

– Ошиблись, – тихо рассмеялся полковник. – Вы не Мошкина, вы – Соколова. Вы сегодня одержали такую победу, что по такому поводу не грех из бутылки шампанского выстрелить.

Темные глаза Валентины прищурились: – Что же, я не возражаю. Приглашайте!

* * *

От ярко освещенного в южной ночной темноте аэровокзала городок, где обитали летчики и техники авиаотряда, находился не более, чем в километре. Ночных рейсов было мало, и гул двигателей лишь раз прорезал тишину за то время, пока Страхов и его спутница прошли это расстояние. С гор потянуло холодом, и ее острые плечи под узкими форменными погончиками зябко вздрогнули. У пятиэтажного крайнего дома Валентина остановилась и кивнула на светившееся окно.

– Муж дожидается, – сказала она вяло. – И опять пьяный, наверное. С тех пор как пошел работать в службу быта, пьет почти каждый день.

– А это ничего, что в такую поздноту я с вами, – смутился Страхов.

Она засмеялась:

– Неужели вы думаете, что меня по ночам всегда мужчины провожают? Эх, Павел Николаевич, сегодня у меня день особенный. Первое, можно сказать, летное происшествие в жизни пережила.

Она умолкла, и за этой ее неоконченной фразой полковник уловил оставшиеся недосказанные слова и без труда понял, что они, эти слова, были бы о нем.

И окончательно растерявшись, продолжая глядеть на это ярко освещенное окно, он тихо спросил:

– А вы с ним живете дружно?

– По всякому, – с вызовом ответила Валентина.

В темноте он не видел ее глаз, только по голосу понял, насколько она печальна. И, поддаваясь ее печали, подумал полковник о своей нескладной жизни. Страхов женился в конце войны прямо на фронте на полковой радистке Вере Полозовой, но она умерла от тяжелой неожиданной болезни, оставив у него на руках пятилетнего Сережку. Через несколько лет он женился снова на бойкой зеленоглазой сотруднице концертного гастрольного бюро, но она оказалась весьма вероломной и не однажды предавала его, находившегося в бесконечных командировках. В конце концов они разошлись, и с тех пор, вот уже около десяти лет, он жил одиноко, потому что сын вырос, окончил геодезический институт, женился и уехал на Дальний Восток.

Страхов смотрел на молодую летчицу и вдруг подумал о том, сколько счастья смогла бы подарить ему такая женщина, будь они вместе.

Она молчала, думая о чем-то своем. Потом, словно очнувшись, каким-то нерешительным призрачным движением погладила его руку:

– Во сколько завтра уходит ваш поезд?

Он ответил.

– Я вас обязательно приду проводить, – произнесла она твердо, и они расстались.

* * *

Вот о чем вспомнил полковник Александр Николаевич Страхов, стоя в коридоре вагона. А когда он возвратился в свое купе, то подумал о том, что в том же коридоре вместе с этими воспоминаниями он оставил целую страницу своей жизни и что она уже никогда больше не повторится, как и многое в судьбах человеческих. И, напряженно улыбаясь, он сказал своим спутникам:

– Вы ждете от меня интересного рассказа? Дорожной новеллы? Простите, но ничего подобного не последует. Все это я выдумал от начала и до конца. Давайте-ка лучше найдем еще одного партнера и расчертим пульку. Дорога все-таки дальняя.

Шире шаг

– Шире шаг! Только тогда ты добьешься удачи! – говорил старшина Егор Волков, и эта строевая команда звучала в его устах по-особенному. Широколицый, с ярким здоровым румянцем на щеках и хитроватым прищуром темных глаз, он почти всегда улыбался, обнажая молочно-белые крепкие зубы, никогда не знакомившиеся ни с одним инструментом стоматолога.

Несмотря на некоторую грузность своей фигуры, Волков был крайне подвижным, полным энергии человеком и гонял нас, курсантов школы стрелков-радистов, на совесть с утра и до отбоя, придираясь и к плохо выглаженному подворотничку гимнастерки, и к неряшливо заправленной койке, не говоря уже о плохо вычищенной после стрельбы винтовке, небрежно поставленной в пирамиду. Бывало, мы возмущались, и кто-нибудь говорил о старшине нарочито громко, чтобы тот услыхал:

– Житья не стало от татарина. По две шкуры в день готов спустить с каждого.

А Волков оборачивался, перехватив эти слова, и до ушей расплывался в улыбке.

– Я вам действительно татарин, – оскаливался он в ухмылке. – Но татарин какой? Я не из тех татар, которые Россию под игом держали. Я татарин казанский.

А с каким самозабвением командовал он строем, если вел его в столовую! От нашего аэродрома до столовой было чуть более километра. Бывало, что после классных занятий либо учебных полетов выстраивал он роту и, расправив бравым одним движением на гимнастерке складки над туго натянутым ремнем, подавал команду, с шиком проглатывая букву «а»:

– Шагом арш!

В весеннюю или осеннюю хлябь асфальт на дороге покрывался нередко тонкой предательской корочкой льда, по которой трудно было идти даже обыкновенным шагом. Но какие только мучения не посылал на наши головы старшина Волков. Обегая строй, он весело прикрикивал:

– Раз, два, три… раз, два, три! Стрроевым! Запевай! Подкованные наши сапоги гремели по ледяному покрову дороги, и шагавший в середине строя курсант Сотников звонко начинал:

Пропеллер, громче песню пой,

Неся развернутые крылья…

Мы подхватывали, но горланили вразнобой, чтобы досадить упрямому старшине, а тот, это прекрасно понимая, тотчас же выигрывал завязавшуюся дуэль.

– Плохо поете! – выкрикивал он. – Аттстаить! Шире шаг! Не слышу ноги! – и подавал ту самую команду, которая мгновенно повергала всех нас в тихую злость и уныние. – Бе-гом!

А что такое бежать, когда, как тебе представляется, весь земной шар покрыт гололедом. Солдатские подковы скользят по ледяной поверхности шоссе, и тебе кажется, что вот еще секунда, другая и ты растянешься по всем правилам. А старшина знай себе улыбается да подстегивает:

– Шире шаг… живей… Востриков, почему и зачем в строю качаешься. Ты разве вчера был у тещи на блинах? Она тебе их с самогоном подавала, что ли?

И каким же облегчением было услышать голос наконец-то смилостившегося старшины:

– Шагом… раз, два, три!

Рота замирала у краснокирпичного здания столовой, отстучав положенное количество «шагов на месте», А потом мы врывались в просторный зал, и он наполнялся веселыми голосами, звоном ложек и вилок. Запах вкусного борща заставлял нас немедленно прощать немилосердного старшину. А Волков сидел среди нас и с завидным аппетитом опустошал свою миску и, не гася улыбки, повторял свой, очевидно, ему очень нравившийся афоризм:

– Шире шаг, ребята. Только тогда ты добьешься удачи!

22 июня 1941 года над всей нашей страной взорвалась мирная тишина. Мы стояли на территории Западного Белорусского Военного округа. Уже на третий день войны девятка СБ вылетела бомбить танковые колонны, рвавшиеся в направлении Минска. Ее повел командир нашей эскадрильи капитан Безродный, добрый, не очень речистый человек, с несколько суровым обветренным лицом. При этом он был таким же спокойным, каким бывал всегда, когда летал на полигон бомбить учебные цели. В задней кабине за пулеметной турелью сидел старшина Егор Волков. Это был жестокий кровавый вылет. При отходе от цели девятку атаковали восемнадцать «мессершмиттов» и сожгли три наших бомбардировщика. Волков непрерывно отстреливался от целой четверки и сумел сбить один вражеский истребитель.

– Шире шаг, командир! – весело закричал он по внутреннему переговорному устройству. – Проклятый фашист горит и кувырком летит на землю.

А из пилотской кабины в ответ донесся короткий стон.

– Я ранен, Волков. Теряю сознание. Выпрыгивай!

– Никак нельзя, командир! – громко закричал старшина. – Нам нельзя погибать. Война только начинается. Мы должны дотянуть.

– Знаю, – донеслось из пилотской кабины слабо, – ты сейчас скажешь…

– Шире шаг, товарищ командир!

– Только тогда добьешься удачи, – закончил за него капитан Безродный. – Буду стараться, как ты-то сам?

Но задняя кабина не ответила. Безродный не знал, что в эту самую минуту осколок близко разорвавшегося снаряда пробил плексиглас и смертельно ранил старшину. И через минуту примерно, прежде чем навеки закрыть глаза, напрягая последние силы, успел произнести Волков:

– Ничего, командир, шире шаг!

Мы похоронили Егора на самом краю аэродрома, потому что в воздухе непрерывно висели фашистские «юнкерсы» и не было возможности сделать это на далеком от гарнизона городском кладбище. Комья сухой, потрескавшейся от зноя земли застучали о крышку его гроба.

… Сколько прошло с тех пор военных и мирных лет! Но я никогда не забуду широкое улыбающееся лицо Егора Волкова, его добрые с хитринкой глаза и зычный настоящий старшинский голос, которым он нами командовал. И всякий раз, когда мне бывает трудно, я всегда повторяю себе в укор его короткую фразу:

– Шире шаг! Только тогда ты добьешься удачи!

Умирал человек

Умирал человек. Был он еще не стар, если не считать седых волос да густой сетки преждевременных морщин под глазами. Был он ученый и строитель, недавно повернувший огромную реку в новое русло. Был он из тех, чьи портреты печатались в газетах и о ком говорили дикторы телевидения в последних известиях. Человек знал свою болезнь и беспомощность врачей перед ней. И когда главный из них склонился в хрустящем своем халате над его изголовьем и, погладив его, совсем как маленького, по пепельным волосам, изрек с профессиональной улыбкой утешающего: «Ничего, старина, держитесь бодрее, и все образуется», – умирающий вяло пошевелил отяжелевшими губами:

– Не надо, профессор. Не надо делать секрета из моей предстоящей смерти. По крайней мере, для меня, профессор.

Человек был из тех, кто любую беду и даже смерть готов был встречать стоя. За плечами у него оставались прожитые годы, исхоженные дороги, а косая отметина на левом виске от осколка означала, что успел человек побывать и на войне. И главный хирург, заглянувший в темные цепкие зрачки и увидевший в них крошечное отражение своей головы, увенчанной белым колпачком, понял, что такой не нуждается в утешении.

– К вам ребятишки, – произнес он, помедлив и сопроводив эти слова неопределенным кивком на дверь – Вас это не утомит?

– Пускай войдут, – тихо сказал человек.

И они вошли… Пионеры из дружины, носившей его имя, и сразу наполнилась щебетом большая палата, где и над мягкими низкими креслами, одетыми в строгие серые чехлы, и над столом с букетом диких огненных маков в хрустальной высокой вазе витал душный неистребимый запах больницы. Потом пришли студенты: им он совсем недавно читал лекции по энергетике северных рек. И хотя они вели себя строже, чем пионеры, все равно сдержанная печаль плохо удавалась их лицам, и это даже несколько развеселило больного. А после у его изголовья сидела печальная женщина в темно-синем платье со следами увядающей красоты на измученном лице, первая его спутница и помощница. Приходили друзья и родственники, и наконец, когда стал он уже утомляться, ему сказали:

– Там еще к вам просится один. Весь в черном.

– Пускай и он, – тихо произнес человек.

И перед ним появился один из его давних знакомых, который на каких-то отрезках жизни мог бы даже называться и близким. Он действительно был весь черный от тупоносых ботинок до густой шевелюры. Он пожал руку человека черной от загара рукой, и на черных его пальцах пошевелились жесткие черные волоски.

– Ты пришел проститься? – спросил его человек.

– Да, проститься, – глухо ответил черный, и голос у него был резким, как глубокие складки на лице. – И не только проститься, но и попросить у тебя прощения.

– За что же именно? – удивленно приподнял голову человек.

– Я вредил тебе всю свою жизнь, – тихо, но твердо вымолвил черный. – Разве ты не знал об этом?

– Нет, не знал, – строгим шепотом ответил ему человек.

– Тогда послушай, – быстро продолжал черный. – Мы почти тридцать лет шли по жизни рядом, начиная со студенческой скамьи. И ни на один день, и ни на один час я не выпускал тебя из вида. Я следил за тобой и все время тебе вредил.

– Что же ты сделал? – спросил человек устало.

– Помнишь, как тебя арестовали?

– Помню. Это было более четверти века назад, и я просидел в тюрьме меньше месяца. Следственные органы быстро разобрались и принесли извинения.

– Ты сидел по моему доносу, – зашептал черный. – А помнишь, как шесть лет подряд не утверждали твой проект и ты бегал по всем инстанциям, ругался, спорил, впадал в отчаяние. Это была тоже моя работа. Я писал тогда во все инстанции, что твой проект авантюра, а сам ты бездарен. Я всюду сеял о тебе слухи и брал каждую новую твою работу на закрытые рецензии, а потом давал уничтожающие отзывы. И мне верили, потому что у меня тоже был авторитет и ученое звание и я умел с фарисейским видом прикрываться аформизмом: «Платон мне друг, но истина дороже».

Человек сделал резкое движение, но черный предостерегающе поднял руку:

– Нет, подожди, не перебивай, я все должен тебе рассказать. Помнишь, как в пятьдесят девятом мы встречали в одной шумной компании Новый год.

– Да, я помню, – улыбнулся человек чему-то своему. – Это было в ресторане «Прага», и тогда было очень весело, и я даже танцевал.

– Значит, ты должен помнить, как я поднял бокал и произнес тост. Это был страшный тост. Я сказал: «Давайте выпьем за то, чтобы видеть своих врагов мертвыми». Ты меня остановил. Ты положил мне руку на плечо и громко возразил: «Послушай, нельзя быть таким жестоким. Лучше выпьем за человека и справедливость». Ты так сказал, но ты не знал, что, произнося этот тост, я имел прежде всего в виду тебя.

Назад Дальше