Воробьев склонился к своим бумагам.
— «Ленин учил, — говорил Иосиф Виссарионович, — что настоящими руководителями-большевиками могут быть только такие руководители, которые умеют не только учить рабочих и крестьян, но и учиться у них. …В самом деле, миллионы трудящихся, рабочих и крестьян трудятся, живут, борются. Кто может сомневаться в том, что эти люди живут не впустую, что, живя и борясь, эти люди накапливают громадный практический опыт? Разве можно сомневаться в том, что руководители, пренебрегающие этим опытом, не могут считаться настоящими руководителями?» Не могут считаться настоящими руководителями! — повторил Воробьев, повернувшись к Паникратову…
Некоторое время стояла тишина. Кто-то в президиуме скрипнул стулом и сам испугался этого шума. Затем снова раздался негромкий суховатый голос Воробьева. Нового он ничего не говорил, он только повторил, что в районе под снегом оказалось восемьсот гектаров хлеба, что строительство начатой межколхозной гэс заглохло, что в колхозах плохо работают политические, агрономические, зоотехнические кружки… Воробьев не повышал голоса. И Паникратову стало страшно: так говорят о том, с кем не придется уже работать вместе.
Соседи справа и слева от Паникратова — Грубов и Сочнев, опустив головы, разглядывают малиновое сукно стола. Даже им неловко от взглядов, которые со всех сторон скрещиваются на секретаре райкома.
…Конференция кончилась поздно. Пустел зал. Громко переговариваясь, окликая друг друга, выходили делегаты. Из года в год проводил Паникратов конференции, из года в год видел привычную картину — пустеет зал, разъезжаются люди…
Люди разъезжались, а он оставался — проводил заседание бюро, продолжал привычную работу.
Паникратов стоял среди пустого зала. Виновато наклонив голову, прошел мимо него Сочнев — его оставили в составе пленума, а Паникратова — нет. Паникратов — лишний, ему пора домой…
Он вышел.
Густо сыпал мелкий жесткий снежок, колол лицо, от этого воздух казался шершавым, а зимняя ночь враждебной.
Все село спало — ни одного огонька, и только в райкоме партии ярко горят все окна первого и второго этажей. Здание райкома еще продолжало хранить торжественность самого ответственного в году времени — партийной конференции.
Паникратов представил себе, как он завтра или послезавтра придет в райком, снимется с учета, простится. А дальше? Как дальше без райкома, без Кузовков?
В темноте раздавались голоса:
— Козлов, прихвати меня! От своих отстал.
— Лезь! Тр-р-р, ишь застоялся, дьявол!
Разъезжался по колхозам народ. И Паникратову вдруг захотелось броситься к ним, закричать:
— Товарищи! Несправедливо! Я для вас все — сердце вырву, душу отдам! Несправедливо!
Но он не закричал, а, сгорбившись, устало пошел по засыпанному снегом тротуару.
28
В эту ночь новый состав бюро избрал первым секретарем райкома партии Роднева.
Возвращался домой Роднев вместе с Сочневым.
Всю дорогу Сочнев молчал и, только поровнявшись со своим домом, вдруг повернулся, и Роднев увидел, как дрожат его плотно сжатые губы.
— Одно нехорошо, Василий Матвеевич, — выдавил Сочнев, словно продолжая какой-то начатый разговор. — Эх, как нехорошо!
— Что именно?
— Что? Смотрю и удивляюсь: глядишь ты на мир божий наивными глазами, словно не понимаешь, что хочу сказать.
— Не понимаю. Паникратова жаль? Так и мне его жалко. Жестоко, но нельзя иначе.
— Брось ты! Не с луны свалился! Все Кузовки говорят, что, прости за грубое выражение, Роднев у Паникратова бабу отбил. До тебя они расписаться хотели, ты стал поперек! — Он далее в темноте увидел, как побледнело лицо Роднева. — У человека ведь две радости в жизни — работа и семья. Мы работу у него отняли, ты — жену. Эх!
Сочнев круто повернулся. Роднев некоторое время растерянно сметал перчаткой снег с ограды. Только теперь он понял, почему Паникратов на конференции глядел такими глазами. А она — хоть бы слово.
Подходя к своему дому, он увидел в окне свет и подумал: «Неужели она?»
Мария, торопливо оторвавшись от раскрытой книги, встала навстречу. Он не поздоровался, не взглянул на нее, стал молча раздеваться, и она догадалась.
— Я пришла тебе все объяснить, — начала она и осеклась, когда Роднев взглянул на нее.
Слышно было, как в коридоре, за дверью, звонко бьет капля за каплей из умывальника.
Роднев тихо произнес:
— Уйди.
В глубине широко открытых глаз Марии что-то дрогнуло, робко и беспомощно.
— Дай мне сказать.
— Уйди.
И в ней проснулась обычная гордость. Поднялась, дерзко взглянула, но Роднев не ответил на ее взгляд, — у него над переносицей упрямо застыла незнакомая ей, неумелая, детская, горестная морщинка.
Через пять дней нового секретаря райкома вызвали в обком партии.
29
Паникратов тоже собрался в область.
«Уеду, подыщу место, потом детей с бабкой к себе заберу, а в Кузовках жить не буду», — решил он.
Чтобы не ехать до станции на райкомовском «козлике» вместе с Родневым, он сел на первую попутную машину, которая подвернулась, — старую, полуразбитую полуторку конторы «Заготкожсырье».
На полдороге полуторка, почихав, поплевав дымом в укатанную дорогу, замолкла. Тихий пожилой водитель с обреченностью на лице, не ругаясь и не проклиная, как это в обычае у шоферов, свою машину, покопался в моторе и равнодушно объявил:
— Дальше не поедем.
Паникратов вспомнил, что недалеко от этих мест, километрах в семи от дороги, находится база по заготовке леса для винодельческой промышленности Армении, носящая звучное название «Арарат». Там не откажут, подбросят по старой дружбе до станции.
Узкой, местами совсем занесенной снегом дорогой Паникратов двинулся вглубь леса.
День стоял солнечный, мороз, который еще вчера жег немилосердно, теперь смягчился. Огромные ели, державшие на себе от верхушки до нижних лап по нескольку десятков пудов снега, как могучие сторожевые башни стояли по бокам дороги. На обочине, куда падали лучи солнца, снег переливался, искрился.
Паникратова не занимали ни радостная игра света, ни торжественная суровость елей. Он шел, уставившись под ноги. Как знать, может быть это последние шаги по родной ему кузовской земле. Он уедет, забудут о нем люди, а ведь надеялся-то Паникратов сделать Кузовки счастливым краем. Кто-то другой, не он, будет не спать ночи, тревожиться, горячиться в накуренном кабинете на заседаниях ради кузовского счастья. И этот другой — Роднев.
А снег играл холодными и яркими вспышками, густые синие тени от деревьев ложились под ноги, ни один звук не тревожил морозного воздуха. Не поднимая головы, Паникратов вдруг, еще не слыша ничего, всем телом почувствовал, что не один он в лесу, что кто-то смотрит на него. Он поднял голову. Всю узенькую, давно не езженную, глухую полудорогу-полутропку занял большой волк, — сидел и спокойно смотрел на подходившего человека. Густой жесткий воротник выпирал вперед, тяжелая голова с покатым зализом лба неподвижно лежала на этом воротнике, только уши настороженно ждали. Уже глядя на него, Паникратов механически сделал еще несколько шагов вперед. Волк не тронулся, не шевельнул тяжелой головой, и это рассердило Паникратова. Он зло усмехнулся и… прибавил шагу. «А ну, посмотрим!» Казалось, волк ссутулился — это поднялась шерсть на загорбке, он вздернул губы, показал молча желтые клыки. «Ничего, друг, сдашь… сдашь!..» — с тем же злым упрямством повторил Паникратов.
Оставалось шагов пять — один прыжок. Паникратов уже видел заиндевелые короткие волоски над ноздрями зверя, сузившимися от оскала, — и только в этот момент волк напружинился и исчез с дороги. Лишь голая ветка придорожного куста, мягко покачиваясь, старалась сбросить присохший скрученный листок. Паникратов выругался вслед:
— У-у, злое семя, с человеком хотел поспорить!
После этого он словно сбросил с плеч тяжелый груз, пошел легким шагом, глядя на снежные тулупы елей.
Свернув на просеку, он остановился. Снег кругом был истоптан, торчали пни со свежими срубами, и повсюду, темнея хвоей, лежали срубленные ветки. Кто-то здесь валил лес, а сучья поленился собрать в кучу, летом же в этом месте нельзя будет пастись скоту.
«Портят поскотину. Это, верно, араратовские молодцы-виноделы, неопрятный народ». Паникратов уже представлял себе, как он встретит директора лесобазы Оганяна и даст нагоняй, но тут же вспомнил, что тот теперь с полным правом может ответить ему: «Не суйся, друг, не в свое дело…»
Обидная мысль еще не успела разгореться по-настоящему, как, сбив с куста облачко снежной пыли, выскочил заяц и покатился белым клубком по просеке. Паникратов торопливо сбросил перчатку и в два пальца — на весь спящий в снегу лес — свистнул. Заяц подскочил от испуга и ударился головой об еловую лапу, та в отместку обдала его снегом. Заяц на секунду очумело присел, потом опомнился и брызнул в кусты.
И Паникратов неожиданно для себя рассмеялся негромким, добрым смешком, но тут же снова помрачнел.
Постояв еще немного, он двинулся дальше.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Отцвела черемуха. В Кузовках дощатые тротуары усеяны крохотными лепестками. В тех местах, где ветки нависают над тротуарами, лепестки лежат сплошным белым покровом. Пройдет ранним утром по такому еще не затоптанному месту человек, как по первому снежку, и останутся на досках четкие следы его подметок.
Отцветает черемуха — это значит, конец весне, началось лето.
На лугах ползет вверх пока еще не высокая, еще мягкая трава, подорожник упрямо затягивает луговые тропинки, солнечными звездочками горят цветочки лютика.
По реке плывет пух, сброшенный сережками ивовых кустов.
Помолодел ельник. Секрет его молодости прост: на каждом из многочисленных отростков еловой лапы — свежий кончик, выросший за эту весну; он светлозелен, хвоя на нем неокрепшая, мягкая, как весенняя травка, ею не уколешься. За лето эта мягкая хвоя потемнеет, станет жесткой и колючей, а на будущий год вырастут новые зеленые кончики, — так и растет ель из года в год вверх и вширь.
Сосна растет иначе. На концах ее ветвей появились «свечи». Они кое-где покрыты реденькими иголочками свинцового цвета, мягкими, недоразвитыми. Это некрасиво, потому сосна даже в такое радостное время выглядит суровой и хмурой. Но это не мешает ей добросовестно выполнять свои обязанности. Стоит только дотянуться рукой до нижней ветки, тряхнуть ее, и в спокойном воздухе растает мутновато-желтое облачко — сосна цветет.
На полях озимые выходят в трубку, яровые поднялись — жди кущения, — даже картошка на огородах и та раздвинула землю первыми сизоватыми листочками.
Жизнь цветет, крепнет, тянется вверх. В Кузовках, где две трети года снег, морозы да метели, лето развивается особенно торопливо, напористо.
2
К кабинету секретаря райкома Роднева поднялись двое — Груздев и секретарь партбюро колхоза имени Чапаева Пелагея Саватьева.
Прежде чем войти в кабинет, Саватьева достала платок, утерла красное с выгоревшими кустиками бровей лице и громко поздоровалась со всеми, кто сидел в общем отделе.
— Доброго здоровья, товарищи! Крута ваша лесенка, насилушку поднялась.
Константин Акимович, заскочивший из конюшни, как он выражался, «посидеть на людях», не удержался, сказал от порога:
— Кому как, я хоть и в годах, а чижом по ней взлетаю.
Пелагея окинула его тощую фигуру острыми маленькими глазками:
— То ты. Таких чижей из меня дюжину выкроить можно!
Все громко засмеялись.
Когда Груздев и Саватьева скрылись за дверью кабинета, обескураженный Константин Акимович заметил:
— Ишь ты, сошлись, не парой-то их нынче и не увидишь.
Саватьева умело и уверенно руководила молочной фермой, учила Груздева, как распределять выпасы, какие устанавливать рационы. Но когда дело доходило до партийной работы, то она приходила в ужас от любой задачи.
— Я ведь простая баба. Мне отроду написано коровами руководить. Свяжи, говорят, работу агитаторов с соцсоревнованием. Это не воз сена связать, чтоб по дороге не завалился, — жаловалась она Груздеву.
Груздев сперва стеснялся давать советы своей учительнице, но мало-помалу, сперва робко, потом смелей и смелей, начал подсказывать. Но так как Груздев далеко не всегда и сам хорошо разбирался в обстановке, то в трудных случаях они действовали вместе: разыскивали знающих людей, рылись в книгах и, сходясь, советовались, иногда мирно, а иногда… Трубецкой как ошпаренный выскакивал из своего кабинета и, заглянув в комнату партбюро, кричал:
— Да тише вы! По телефону нельзя поговорить. Схлестнулись! От ваших голосов стены качаются! Вы б подрались, только и остается.
Все было хорошо — Саватьева учила Груздева секретам лактации коров, Груздев, чем мог, помогал ей. Споры не мешали им на другой же день встречаться друзьями, но не бывает добра без худа…
Если муж Пелагеи Саватьевой, старший шорник колхоза, был тихого характера, то Евдокия Григорьевна, жена Груздева, имела совсем другой нрав. Как ни пытался убедить ее Степан, что отношения его с Пелагеей чисто деловые, — ничего не получалось. Едва только он произносил первое слово, как Евдокия Григорьевна сразу же оглушала его пронзительным до боли в ушах криком, который почти сплошь состоял из не лестных для Пелагеи слов.
3
В кабинете секретаря райкома распахнуты настежь окна, гуляет легкий ветерок, шевелит бумаги. Черемуховый цвет ложится на ковровую дорожку, засевает зеленое поле письменного стола; одна черемуховая блесточка запуталась в ефрейторских усах Груздева.
Кончилась посевная, по всем колхозам подводят итоги весенних соревнований. Груздев и Саватьева от лица всей «семьи чапаевцев» (колхозы имени Чапаева, Степана Разина и «Дружные всходы») ездили сейчас проверять результаты сева в колхоз «Свобода».
И при Паникратове в Кузовках не забывали о соревновании, и при Паникратове часто повторяли слова Сталина: «Социалистическое соревнование говорит: одни работают плохо, другие хорошо, третьи лучше, —