Среди лесов - Тендряков Владимир Федорович 6 стр.


Как-то раз, когда Роднев учился в седьмом классе, по школе разнеслась весть: будет лыжная вылазка на Татарское Лбище. Дал согласие идти и Митрофан Алексеевич. Вся школа встала на лыжи. Для Василия вылазка была интересна вдвойне: во-первых, Митрофан Алексеевич; во-вторых, там, конечно, будет и Машутка Макарова, самая бойкая из девчат, всегда сверкавшая белозубой улыбкой. Колючая девчонка, задиристая, обидишь — мало что накричит, не постесняется, оттаскает за волосы. Но скучной казалась жизнь, когда долго не видел ее Василий.

Митрофан Алексеевич, одетый в негнущееся — колоколом — ватное пальто, беспомощный на лыжах, но веселый, покрикивавший на расшалившихся ребят голосом молодого петуха, стал между Пашкой Ярцевым и Иваном Щегловым. Оба они, великовозрастные семиклассники — и ростом повыше учителя и в плечах шире, — по собственному желанию стали телохранителями Митрофана Алексеевича.

Машутка одета в черный полушубок, на руках — грубой вязки еще новые, не обмятые красные рукавицы. На лыжах она бегала лучше многих ребят и вырвалась далеко вперед. Василий бросился за ней. Он хотел догнать, опрокинуть в снег, а там — завяжется веселая кутерьма, до которой большая охотница Маша Макарова. Но Василия обогнал Евлампий Подьяков, в кубанке, лихо посаженной на одно ухо, в тесноватом пиджачке, — между короткими рукавами и шерстяными перчатками виднелись покрасневшие на морозе руки. Он двумя рывками обошел Василия, налетел на Машутку и кувырнул ее в сугроб. Та взвизгнула, забарахталась, поднялась вся в снегу и бросилась за Евлампием.

— Ужо я тебе, горячий! Выкупаю в сугробе — охолонешь!

И окружавший мир вдруг потускнел перед Василием, стал скучным, серым.

Чем больше слышалось вокруг него смеху, тем тоскливее становилось на душе. Он, сердито втыкая в снег палки, нехотя шел вперед.

Поднялись на высокую гору — Татарское Лбище. С нее видно километров на десять кругом: седые от снега леса, белые просторы полей, черные кучки домов — деревни. Склон, поросший кое-где молодым ельничком вперемежку с ольхой и березнячком, сбегал к берегу Важенки. Здесь никто из ребят не осмеливался спускаться на лыжах — кинет под берег на наледи, можно разбиться насмерть. Но есть и другой склон — по нему, мягкому, как постель, несет тебя на лыжах неторопливо, долго — под самую деревню Лобовище, что стоит чуть ли не в трех километрах от горы. Ради этого удовольствия и взобрались сюда школьники.

Подошел Митрофан Алексеевич со своей свитой. Павел и Иван с усердием выполняли обязанности телохранителей:

— Митрофан Алексеевич, осторожнее — тут кочка…

— Митрофан Алексеевич, ставьте лыжу, как я ставлю…

— Митрофан Алексеевич, протяните мне палку, я вас вытащу, — и дюжий Иван Щеглов тащит вверх на палке раскрасневшегося учителя.

Несмотря на их старания, по пальто Митрофана Алексеевича было видно, что он не раз основательно садился в сугробы.

Евлампий и Маша стояли рядом. Из-под белого пухового платка горели Машины щеки; ее глаза счастливо блестели.

Василия вдруг охватило желание доказать, что Маша не замечает около себя необыкновенного человека. «Эх, что будет!..» Он приналег на палки и толкнул лыжи на крутой спуск к Важенке. Зашуршал снег, резко ударил в лицо ветер. Ветер ли обманчиво прошумел в ушах, или же на самом деле так было, но ему почудилось за спиной испуганное:

— Вась!

Но некогда было гадать. Спокойная раньше земля понеслась, закружилась… Не хватало воздуха. Маленькие елочки впереди вырастали прямо из-под снега, надвигались со страшной быстротой, увеличивались и со свистом проносились мимо. Ветер рвал полы тужурки. Ровная гладь реки разворачивалась, яснее выделялись зеленоватые разводья наледей. «Вправо! А там с берега — на косу».

Чем бы это кончилось, неизвестно, если б не подвернулся занесенный куст вересняка. Снег обвалился под лыжами, и Василий почувствовал, как его легко подняло в воздух.

Он упал в мягкий сугроб, наметенный вокруг ельника. Не хотелось двигаться, обиды показались ничтожными. И вдруг ноющим от холода запястьям рук стало горячо, пот выступил под надвинутой на лоб шапкой: Василий услыхал шуршание лыж о сухой, сыпучий снег — кто-то зигзагами, осторожно спускался по горе к нему. Ближе, ближе шум лыж, вот уже слышно неровное, напряженное дыхание.

— Васька… Вася… Слышь, Вася?

От красных губ ее поднималось клубами дыхание, оседая сединой на черных бровях, на ресницах, на прядке волос, выбившейся из-под платка.

— Я думала — насмерть зашибся… Ишь весь вывалялся. — Красной рукавичкой она бережно смахнула с его щеки прилипший снег.

Радостная уверенность, что все на свете прекрасно, не оставляла в этот день Василия.

12

Высокий, плечистый, без седины в черных волосах, со звучным голосом, Паникратов невольно вызывал уважение.

В отношениях к людям он не знал середины: одних он презирал и не скрывал этого, других любил и скрывал это.

…В райкоме Паникратова не было.

— Придет только к вечеру, на бюро, — сообщили Родневу. — Раз дело есть, идите на дом.

«Не поворачивать же обратно в Лобовище». — Роднев направился к дому Паникратова.

Секретарь райкома партии, в сорочке с расстегнутым воротом, сидел над листом бумаги и водил по ней кисточкой. Рядом стоял стаканчик с замутненной водой и лежали детские акварельные краски. Младшая дочь Паникратова, светлоголовая, светлоглазая, не в отца, пользуясь теми же красками, только не клеточкой, а пальцем, художничала на старой газете.

Паникратов поднялся навстречу Родневу со смешанным выражением смущения и скрытого недовольства. На листе Роднев увидел почти законченную надпись:

«Привет будущему отличнику Вите Паникратову!»

— Видишь, каково быть отцом, — сказал он серьезно, скрывая смущение. — Сегодня первое сентября, а этот день для отцов из всех дней знаменательнейший… Подожди, женишься, появятся вот такие Наташки, — его большая рука ласково потрепала мягкие волосы дочери, — узнаешь. Садись. Сейчас сын из школы должен вернуться. Праздник у меня…

— Эк, ведь, как не во-время, — огорчился Роднев. — Ладно, Федор Алексеевич, сына встречай, я пойду.

— Ну уж нет. Назвался груздем… Будешь гостем и не возражай, не выпущу… Только, чур, я тебя работать заставлю. Успеем наговориться.

И они с самым серьезным видом стали обсуждать, откуда быстрей всего может броситься в глаза плакат.

Мать Паникратова, маленькая, по грудь рослому сыну, семидесятилетняя, но подвижная старушка, принялась накрывать на стол.

Наконец, пришел под охраной старшей сестры, двенадцатилетней Катюши, и первоклассник Виталий. Насколько девочки Наташа и Катюша были не похожи на отца, обе светловолосые и сероглазые, настолько сын — копия Федора Паникратова: черная челка на лбу, гордый отцовский разлет бровей, порывистые, решительные движения. Хотя он был всего один день школьником, однако портфель с букварем кинул на диван с размаху, привычно, словно проделывал это множество раз.

Паникратов взял перевязанную шпагатом коробку и, церемонно вытянувшись, загремел раскатистым голосом:

— Ученику первого класса…

— «А», — подсказал сын, закинув голову и глядя в лицо отцу с серьезным видом.

— Правильно! Ученику первого класса «А» Виталию Паникратову в ознаменование начала учебы вручаю подарок: коньки на зиму! Желаю учиться на «отлично»!

По комнате разнесся запах поджаренного пирога с капустой.

— К столу, гости дорогие, к сто-олу, — пропела старушка.

Паникратов уселся, подмигнул Родневу на черную бутылку:

— Смородиновая… Так сказать, приятное развлечение для взрослых на детском празднике.

О деле Паникратов заговорил первым. Он отложил в сторону вилку и деловым тоном, в котором сразу же зазвучали привычные нотки начальственной строгости, сообщил, что райком хочет предложить Родневу работу заведующего отделом партийных, комсомольских и профсоюзных организаций.

— Нет, Федор Алексеевич, не согласен.

— Что ж, — Паникратов холодно взглянул на гостя, — силой не поставим. Но лично буду считать, что ты из тех людей, которые живут по пословице: «Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше». Окопался в Лобовище на тихом месте… Стыдно!

— Сильно сказано. Но неправильно! Мне нужно кончить институт. У меня — другой путь в жизни. Нет, Федор Алексеевич, не согласен. Да потом и отрываться от Лобовища не хочу, только-только в колхоз вжился.

— А ты не отрывайся. Ты будешь в райкоме, а глаза твои — в «Степане Разине» и еще в добром десятке других колхозов. Вот как надо! А что до института — кончай! Знания тебе и здесь пригодятся. Сегодня ты завотделом, не завтра, так послезавтра будешь секретарем райкома. Мне б такой институт кончить, да беда — поздно, годы ушли…

— Ладно, подумаю…

— И думать не дам. Да или нет?

— Нельзя же за горло брать, Федор Алексеевич.

— Меня тоже берут за горло: почему до сих пор нет заведующего отделом? И не пойму, чего ты упрямишься? Поработаешь в райкоме, а когда кончишь институт, будет видно: может, и в самом деле тебя лучше зоотехником оставить. Так решай — да или пет?

Роднев упирался, Паникратов настаивал до тех пор, пока Роднев не замолчал.

Наконец, Василий поднял голову.

— Что ж, уговорил.

Паникратов весело прищурился.

— Ну, вот и все. Только это мне и хотелось от тебя услышать.

Они еще долго сидели за столом и разговаривали. Роднев рассказывал о Юрке Левашове, о Сомовой, о Груздеве, Паникратов курил, кивал головой: «Славно, славно».

Спевкин и Груздев, предчувствуя недоброе, давно уже поджидали Роднева в правлении.

— И ты согласился? — спросил Спевкин.

— Согласился.

У Спевкина потемнели глаза, он отвернулся, а Груздев густо прокашлялся и сказал:

— Так… А мы, Вася, по простоте думали, ты в наш колхоз душой врос, не выдерешь… Та-а-ак!

— Да что, навек я ухожу от вас, что ли? — рассердился Роднев. — Работать же вместе придется. Кузовки не за морями.

— Нет уж, знаем: отрезанный ломоть, — возразил Груздев.

А Спевкин, отвернувшись к окну, с нарочитым равнодушием выбивал пальцами по подоконнику: «Чижик, чижик, где ты был?..»

13

Паникратов знал, что Мария должна приехать из колхоза в МТС за агрегатом.

Вечером после заседания бюро, с тяжелой от табачного дыма и долгих разговоров головой, он зашагал не торопясь на другой конец села.

У низенького домика, темными окошками глядевшего на мир из-под двух больших сосен, он привычно толкнул калитку, взошел на крыльцо и у входной двери погремел задвижкой. Долго не было ответа, наконец раздались вкрадчивые шаги.

— Федор Алексеевич, это вы, сокол? Нету Марии-то. Толечко сейчас выскочила. Забежала, и гляжу — нет. Даже словцом не перекинулись. Ни единым словечком… Да чего вы стоите? Заходите в комнату. Ни вы мне, ни я вам не помешаем…

Хозяйка Марии, Анфиса Кузьминична, в наспех натянутом платье, внесла зажженную лампу, осветив фотографии по стенам, опрятно прибранную кровать, столик, где на скатерти осталась еще не заштопанная дырка, прожженная папиросой Паникратова в прежнее его посещение.

Анфиса Кузьминична зевнула у двери и, уходя, проговорила:

— Прости, господи… Сидите себе, ни я вам, ни вы мне не мешаете…

В Кузовках уже с весны считали Паникратова и Марию мужем и женой.

Два года назад, поздней осенью, произошло несчастье. При случае еще и сейчас вспоминают о нем в Кузовках. Грузовик, у которого оказались испорченными тормоза, разогнавшись под крутой спуск у села Шолгово, сорвался с отвесного берега в реку, пробил ледяной припай и затонул. На грузовике сидело семь человек, только трое успели спрыгнуть… Среди утонувших была ехавшая в командировку Александра Николаевна Паникратова.

Паникратов был не из тех, у кого горе выходит слезами, и не из тех, кто долго и покорно носит его в себе камнем, пока этот камень не выветрится со временем по крупинке. Он не был и таким, что обманывают себя, заливают горе вином… После смерти жены Паникратов стал лишь ожесточеннее работать. Он летал из одного конца района в другой на вертлявом «газике», мерял поля широким шагом, придирался к мелочам, и в те дни повсюду боялись люди тяжелого взгляда его глубоко запавших глаз.

Старушка, мать Паникратова, прибегая к соседям, плакала:

— Почернел весь, извелся. Три месяца, считай, прошло, а он, он все, милые мои, ни на секундочку, ни на секундочку ее забыть не может. Домой и не заезжает, посидит в райкоме на собраниях да в колхозы опять. А ежели и дома, то страх берет. Раз смотрю: приехал в грязи весь, как был в своих болотных хлябалах да в мокром плащище, прошел в Сашенькину комнату, сел там за ее столик и сидит, час сидит, другой сидит… Ну, как тебя не возьмет страх?.. А еще — чай пили; слышу, что-то хрупнуло. Батюшки мои, а он на Катюшку, на старшенькую, уставился, а она — мать вылитая… Посмотрел, видишь ли, вспомнил ее, а в руках-то чашку чайную держал, так и раздавил. Хрупнуло, а черенки в кулаке… Ой, горюшко мое! Уж я его иногда и ругаю: поплачь ты, мол, полегчает. Нет ведь, ни слезинки не видела, хоронили — не плакал…

Как-то Паникратов осматривал подъем паров в колхозе имени Чапаева и остался обедать с трактористками. Бригадирша по-женски, как могла, опрятно обставила обед. У самой бровки развороченного плугами поля расстелила на молодой травке белый платок, разложила порезанный толстыми ломтями хлеб, ложки… Ели молча, без обычной болтовни и пересудов, стеснялись неразговорчивого секретаря райкома. И вдруг Мария, перехватив его взгляд, спросила:

— Все горюете, Федор Алексеевич?

В голосе Марии он почувствовал женскую доброту, искреннее участие. Федор Алексеевич увидел, что и трактористки глядят на него тоже участливыми, немного испуганными глазами. Он понял — его жалеют, как больного, и в ответ улыбнулся. Но за последнее время он разучился улыбаться, и улыбка вышла неумелой.

— Что ж поделаешь, — произнес он почти виновато.

— Да, что поделаешь, — повторила Мария. — Я мужа на войне потеряла… Не вернешь!

После этого мать Федора Алексеевича говорила соседкам:

— Ну, слава богу, в себя приходить начал. Не дичится, улыбается, с детями играет. Очень уж он Катюшу балует. Прошлый раз ботинки новые купил, а тут в город ездил — велосипед привез… Я уж тихонько ему наказываю: «Жениться бы тебе, хозяйку в дом нужно». Слышала, на Марию из МТС поглядывает, а чем плоха? Женщина подходящая, вдовушка, он вдовец. Чем не пара?

Сейчас, ночной норой, Паникратов сидел за столом, опершись локтями на старый журнал «Знание — сила». Через закрытое окно еле-еле слышно, словно не из соседнего дома, а на самом деле, как в сказке, — через долы и леса, — из далекой Москвы донесся бой кремлевских курантов, затем Гимн Советского Союза. Пошел первый час, а Марии все не было. И в самом деле, не уехала ли она в колхоз, ничего не сказав, не предупредив?..

Вспомнилось Паникратову, как весной этого года, перед самой посевной, он объезжал колхозы на своем «козлике». Шофер Игнат Наумов был в отпуске, и Паникратов сам водил машину. Дороги развезло, грязь местами доходила до осей, иногда «козлик» так прочно садился, что приходилось ждать, пока не помогут случайные прохожие.

И особенно прочно застрял он у Афанасьевской поскотины. Паникратов подкидывал под колеса валежник, но колеса, изжевав сучья, опять забивались в грязь. Пробовал вывернуть из грязи машину, затормозив одну ось, давал газ, но мотор глох. Оставалось одно — развалиться на сидении и ждать, авось кто подъедет или подойдет — выручит.

И подошла Мария, простоволосая, в больших грубых сапогах, в потертом мужском кожаном пальто, туго перетянутом ремнем, по желтой коже вниз сбегают две толстые косы, глаза радостно сияют.

Федор, поднявшись с сиденья, забыл, что он ждал случайного помощника.

— Что, Федор Алексеевич, на весеннем солнышке загораем? — весело спросила она, и солнце, улучив мгновение, пробежало по ее зубам.

Назад Дальше