До самого потолка были сделаны стеллажи, на которых уютно покоились три тысячи двести шестьдесят скоросшивателей. И это количество, стало гордостью школы. Когда оказывались какие-либо простои, Саша Злыдень очень остро ставил вопрос о том, что бумаги перестают поступать, и тогда Слава Деревянко с Семечкиным Толей составляли график «пропускания через Советы», чтобы бумага поступала для дыропро-калывания, чтобы работы в отчетности своей вырастали.
После уроков Толя Семечкин приходил в секретарское свое присутствие и несколько часов кряду работал.
— Вы по какому вопросу? — спрашивал он со всей серьезностью у какого-нибудь второклассника.
— А чего он лезет? — мычал второклассник.
— Бумага есть?
— Какая бумага? Он дерется палкой, а не бумагой.
— Нужна бумага, а потом будем разговаривать. Здесь же был штат помощников-писарей, которые помогали оформлять бумаги: жалобы, докладные, рапорты.
— Все должно быть по закону оформлено, а иначе дело не примем, — объяснил малышу помощник Семечкина. — Пиши бумагу.
— Я не хочу писать, — оправдывался второклассник, оставивший на секунду игру в мяч на зеленой траве.
— Нет, так не выйдет, раз пришел — пиши! Малыш писал под диктовку: «Докладная. В связи с тем, что меня Женька ударил палкой, докладываю…»
— Дату ставь!
— Что?
— Дата — это число. Вот так. А теперь жди очереди в коридоре. Ты будешь семнадцатым. Уйдешь — разбирать будем за уход.
В коридоре толклись жалобщики, инициаторы, рационализаторы, представители комиссий, клубов, отрядов. Им разрешалось в период ожидания готовить домашние задания, разучивать песни, выполнять разовые поручения, пришивать пуговицы, писать письма родителям и придумывать предложения об улучшении жизни школы будущего. Иногда, за особые заслуги, ожидающим разрешалось дыропрокалывание, если бумага была не очень ответственная, например, справки о количестве запятых, не проставленных в диктантах, или сведения о перетягивании каната в аттракционах на приз стенгазеты «Сыроежка и семь гномов».
Ответственные бумаги, как правило цветные и глянцевые, в порядке большого поощрения дырявили особо отличившиеся воспитанники. Таким образом, приобщение к бумажному делу стало делом чести. Поэтому и несказанно счастливы были работники интерната Петровна, Чирва и Гришка Злыдень, чьи дети и внуки наслаждались продырявливанием ежедневно.
— Ото хоч диты наши поживуть, — всякий раз приговаривал Злыдень, встречаясь с Петровной. — Сидять соби у тепли и клацають машинками.
— Ото ж и я кажу, — отвечала Петровна. — Ну прямо як у сельсовете: ничего не роблять, а сидять у холодочку, хоч зараз их в контору посылай.
— А шо ты думаешь, як що так и дальше пиде, тоди контора никуды не динеться. Хто с малолетства отак приучен до бухгалтерии, шо ж його до станка ставить или на столбы кидать? Ни, такого не бувае.
— А мий так и на выходной бере машинку и клацае дома. Усе переклацав, уси газеты, конверты, яки булы. Учера полиз фотографии клацать, да не дала йому, хай хоть шо-нибудь цилим останется.
— Раньше, бувало, не дозовешься: и по рыбу ходив, и у поли на буряках копийку заробляв, а тепер тильки до чистой работы тягнеться, от, сукины диты, як попривыкали быстро до новой жизни.
— Я тике ось шо думаю, Петро, а хто буде у поли, як що уси машинками стануть клацать? Шо йисты люди будуть? Бумажки?
— Ас городу будут приезжать робыть. Зараз тильки на уборку, а потом и сеять, и полоть приучаться. Все наоборот буде. Городьски будут у поли, чи жариться на сонци, а чи мерзнуть пид дождем, а сильски тико считать будуть.
— К тому, мабудь, дило иде, — вздохнула Петровна. — Може, це и правильно. А то мы як чорты робимо, а воны зо всима удобствами живуть. Де тут справедливость? А як що городьски не захочуть робыть, що тогда?
— Заставят. Силою заставят. Бачила, як ця чертова дитвора обучается душу выколачивать, хуже той милиции…
— Да яка там милиция, такого сроду не було, шоб от так всим скопом над одним измываться. Сказано у библии: уси против одного стануть. Сын пийде против отця, дочка против матери…
— Та при чем тут библия? — перебил Гришка. — Це коллектив вооружается…
— И все на бумагу беруть, на карандаш, бачила, уси в папках раскладени лежать… Ще деруться за ти бумажки….
Петровна была права: бумажное дело стало самым почетным, а среди бумажных дел самым ответственным было протоколирование разбирательств.
В разбирательствах сразу несколько бумаг слеталось со всех концов. Разбираемый писал объяснительную. К ней прилагались: рапортичка класса, заявление дежурного, докладная классного руководителя, санкция дежурного учителя и т. д.
— Что у нас по плану? — спрашивал Слава Деревянко на одном из заседаний, подтягивая штаны.
— Ребров сегодня, — докладывал Семечкин. — Бумаги все подколоты.
— А педагогов пригласили? — спрашивал Слава.
— Идут педагоги. И директор идет.
Вошел Ребров. Голова у него похожа на каску. Тяжестью отдает от нависшего лба над голубыми глазами. Ребров силой своей неуемной не пользуется, потому как добр. И не сопротивлялся, когда его с теми сухарями треклятыми схватили.
— Ну, Ребров, стань на середину! — приказывает Слава. Ребров переминается с ноги на ногу. Ступни у него вовнутрь, руки к животу жалко прижаты.
— Рассказывай. Время не тяни. У нас еще семь человек сегодня.
— А что рассказывать?
— Где сушил сухари, для чего домой их возишь?
Ребров молчит. Щеки его алеют. Уши пожаром горят.
— Давайте акт, — командует Слава. Семечкин зачитывает:
— Шестнадцатого ноября сего года ученик шестого класса Ребров Костя был пойман с поличным: сушил на батареях сухари. Когда спросили: «Для чего?» — ответил: «Бабушке».
— Ну, объясняй, Ребров, как ты мог докатиться до такого?
— Сухари! Надо же такое придумать! — смеется Слава.
— Нет, ребята, здесь не до смеха, — останавливает Шаров Славу. — Объясни нам, Ребров, понимаешь ли ты, что нельзя заниматься хищением? Ты понимаешь, к чему это может привести? Сегодня сухарик взял, а завтра что? Буханочку? А послезавтра — мешочек с мукой! А потом что? Тюрьма. И никакая бабушка тебя не спасет.
— Да врет он насчет бабушки, — вставил Саша Злыдень. — Сам хрумкает по ночам.
На этот раз Ребров сорвал заседание. Неожиданно он разревелся. Закрыл глаза руками и убежал со средины. Реброва задержали, посадили слушать следующие разбирательства.
— Зачитайте акт о хищении за шестнадцатое ноября, пятницу! — приказал Слава. Семечкин читал:
— …установлено, что всего приготовлено к выносу за пределы территории: хлеба — двенадцать кг, конфет — пять кило, банок стеклянных — восемнадцать, полотенец — шестнадцать, простыней — шесть, карандашей — сорок четыре, напильников — шестнадцать, молотков — тридцать один, водопроводных кранов — двенадцать. — Список был длинным и заключался подсчитанной суммой — шестьсот рублей две копейки.
— Что же останется от школы будущего, если вот так тянуть? — задал вопрос Слава Деревянко.
— А шо, я один тяну? Все тянут! — решительно заявил Ребров.
— Может быть, и я тяну? — спросил Слава. Ребров молчал. Все молчали. Слава улыбнулся.
— Так, следующий — американец, — сказал Семечкин.
— Я хотел бы вас предупредить, — поднялся Барон, — Эдуард недавно приехал в нашу страну. С ним надо поосторожнее…
Эдуард Емец, тринадцатилетний репатриант, вышел на середину и решительно заявил что он ни в чем не виноват, но готов дать необходимые пояснения.
Бойкая уверенность не пришлась по вкусу обществу.
— Ты стань как положено! — сказал Слава.
— А я как стою?
— Покажи ему, Семечкин, как надо стоять. Семечкин выдернул руку Эдуарда из-за пояса и опустил ее вдоль брюк.
— И ноги вместе, — сказал Семечкин, подбивая своим ботинком ногу Эдуарда. Мальчик пожал плечами.
— В праздничные дни Великого Октября, — читал докладную Семечкин, — Емец Эдуард, ученик шестого класса, пользуясь незавезенной сапожной мазью, купил в сельпо три коробки мази и за десять копеек продавал раз начистить и скапитулировал на этом три рубля.
— Во-первых, не скапитулировал, а скопил, наверное, — спокойно пояснил Емец.
— Не умничай. У нас свои понятия, и ты нам свои буржуазные понятия не навязывай — не выйдет!
— Я ничего не навязываю. Объясните, в чем вы меня обвиняете?
— Объясним. Во-первых, ты в день Великого Октября торговал. Наживался на том, чего у нас не хватает. Ты рассчитал все!
— Я честно заработал и помог выйти из трудного положения детям, Я никогда не позволю взять чужого, а у вас это считается нормой. Вы берете и у государства, и у товарищей. Это намного хуже, чем честно делать бизнес!
— Ты язык не распускай! — сказал Слава. — Ты знаешь, что такое коллективизм? Это значит — все отдать товарищу!
— А почему ты все только отбираешь у товарищей, а ничего им не отдаешь?
— А что я отбираю?
— А все! Тебе малыши свои конфеты отдают, думаешь, я не видел? Ты и повидло в банках брал, и сгущенку.
— Ну вот что, Эдуард, сейчас о тебе речь идет, а не о Славе. У нас высшая справедливость: первый в совете и первый в ответе! Ты должен жить по нашим законам, и мы тебя научим жить по нашим законам, — это Шаров оборвал репатрианта.
К Эдуарду прикрепили Семечкина и Злыдня для проведения политико-воспитательной работы.
Когда заседание закончилось, Слава сказал Семечкину:
— Продал меня буржуй: сегодня ночью темную ему устройте. Только без меня, понял?
— Понял, — сказал Семечкин. — Может быть, тебе признаться?
— В чем?
— Ну, насчет сгущенки…
— Дырокол несчастный! — сказал Слава своему приятелю. — У меня авторитет. Понимаешь, авторитет у меня. Я главное лицо в интернате. — Слава вытащил две банки со сгущенкой. Продырявил обе и одну протянул товарищу: — Пей.
Семечкин отодвинул банку. И тогда Слава пояснил:
— Для начальства это не считается хищением. Из наших на нас никто пальцем не покажет: знают, что нам положено. А из-за чего мы с тобой днями и ночами колотимся тут?
— Чтоб справедливость была, — робко сказал Семечкин.
Слава расхохотался. Он держался за живот и ерзал по столу, выжимая из себя смех.
Может быть, все и не так было. Может быть, Слава так откровенно и не смеялся, но то, что он стал раздражать всех, и прежде всего воспитателей, — это уж точно. И педагоги зароптали. Даже Дятла возмутило то, с каким пренебрежением предводитель детского общества разговаривал со взрослыми. Однажды он обратился к Славе: «Надо проработать моих нарушителей — Полухина и Щипаева». Слава ответил сухо:
— Оформляйте.
— Все оформлено давно.
— Обратитесь к Семечкину..
— Обращался к Семечкину. Говорит, в порядке очереди!
— Правильно говорит. Справедливость должна быть. Волков вскакивал, когда входил детский вождь.
— Смирно! — командовал он. И — к Славе: — Что прикажете?
— Почему сведения о неуспевающих несвоевременно даете?
— Как несвоевременно? Семечкину передано все.
— Я не у Семечкина спрашиваю, а у вас. Я пойду к директору.
У директора Слава продолжал:
— Мы не выполнили ваших указаний потому, что учебная часть сорвала мероприятия. Я прошу вас принять меры.
— Хорошо, приму.
— И скажите, чтобы Николай Варфоломеевич не нарушал порядка, а то несправедливость будет, если он без очереди на разбирательство придет.
— Скажу.
Слава щелкнул каблуками и шепотом добавил:
— На меня там анонимка поступила. Не давайте ей ходу, а то на голову сядут. Говорят, что мы с вами все тянем из интерната, я — сгущенку, а вы — простыни и горбыль, и еще половики, говорят, отвезли в район…
— Ну вот что, Слава, ты во взрослые дела свой нос не суй. Иди.
Слава снова щелкнул каблуками. Директор вызвал меня:
— Что там у вас со Славой?
— Анонимное письмо, — сказал я. — Надо что-то делать. Коррупция настоящая. Я не думал, что так быстро все выродится.
— Вот что, — сказал Шаров. — Ни слова нигде. С нас штаны снимут, если узнают, что мы такую волю дали детям.
— А как же справедливость?
— Какая справедливость! Наломали дров — придется расхлебывать.
— Надо потихоньку лишать привилегий, — предложил вошедший Дятел. — Сначала комиссию распустить, а потом дыроколы спрятать.
— Дыроколы оставить, — сказал Шаров. — Не все сразу, а то опять наломаем дров. Нужно потихоньку эту демократию вышибать из мозгов.
— Может, усилить политико-массовую работу?
— Это хорошо, — сказал Шаров. — Но и это не главное.
— А что же?
— Закрыть надо все творческие мастерские, и прежде всего эти самые, художественные! От искусства все беды идут! В поле всех сволочей. В черный труд поголовно! Траншеи рыть! Держаки пусть строгают, чтобы дурь вышла. Напильниками гайки хай обтачивают, чтобы мозги прочистились, — вот это и будет демократия, черт бы ее побрал!
— Что ж, чередовать творчество с репродуктивной деятельностью — это мысль, — Смола сказал.
— Никаких чередований! — заорал Шаров. — Без чередований! Один голый черный труд!
— Черный труд — это прекрасно. У нас его почти не осталось, но найдем, придумаем чего-нибудь, — это я поддакнул.
— Опять за свое! — расхохотался вдруг Шаров.
Я следил за Шаровым. Нет, не случайно так открыто рассмеялся Шаров, что-то созрело в его мудрой голове. Так оно и было.
— Пойдем! — сказал он.
Мы решили, что Шаров нас на конюшню приглашает. Нет, он направился в комнату актива. По пути крикнул Петровне:
— И вы с нами!
В комнате сидели двадцать человек и под руководством Семечкина осваивали новую партию дыроколов.
— Так, ребятки, — сказал Шаров. — Мы вас побеспокоим! Комната нам нужна эта. Некуда грязное белье складывать. А тут самый раз — место сухое, глуховатое.
— А как же дела? — спросил Семечкин.
— Придумаем что-нибудь, — успокоил директор и уже Петровне: — Сносите-ка всю рвань сюда, и побыстрее.
Когда белье, сношенные носки, чулки, кофты были сложены на ящиках с кружочками, Шаров сказал нам с Волковым:
— Вот и все. Конец демократии…
Я, должно быть, побелел. Шаров впился в меня своими глазами. Я взял его за руку и тихо, но напористо потащил к себе в кабинет. По пути я слагал речь. Обвинительную. Я все хотел вывалить ему. Когда мы вошли в кабинет, Шаров преобразился.
— Вы должны меня выслушать, — глухо проговорил я.
— Ох и надоел же ты мне со своими теориями! — рассмеялся он.
— Нет! — зарычал я. — Вы должны меня выслушать! Я думал, из меня речь польется плавная, аналитическая, а я всего лишь тихо промямлил:
— Без самоуправления я работать не смогу…
— Делай чего хочешь, — махнул рукой Шаров. На лице его была печаль, точно его кровно обидели.
14
Коля Почечкин шел после уроков с Эльбой в сторону заброшенного сарая. У входа Эльба остановилась, насторожилась и испуганно повела головой. Из сарая раздавались какие-то странные звуки. Коля тихонько пробрался вовнутрь сарая и увидел лежащего лицом вниз Славу Деревянко. Бывший вождь детей плакал. Он повернулся в сторону вошедших и со слезами на глазах заорал:
— А ну мотай отсюда!
— Не плачь, Слава! Не плачь! — сказал Коля так жалобно, что Славе сразу легче стало. — Хочешь, я тебе конфету дам? Возьми, у меня еще есть.
Слава поднялся и сел.
— Тебя побили? — спросил Коля.
— Пусть только попробуют, — сказал Слава, и слеза величиной с горошину выкатилась из левого глаза. — Я все для них делал. Ничего не жалел. А они со мной как с последней собакой.
Эльба залаяла, точно была задета ее фамильная честь.
— Я убегу отсюда. Соберу немного денег на дорогу и уеду.
— Возьмешь меня с собой? — спросил Коля.
— Ты маленький, а мне уже скоро четырнадцать будет.
— Я уже не маленький. Я могу целую ночь не спать. Я и сегодня могу здесь переночевать.
— А что, правда, давай с тобой здесь заночуем.
— Давай. У меня здесь и тайна есть.
— Какая?
— А ты никому не расскажешь?
— Никому.
— Поклянись.