— Живут же люди, а мы як черти свита билого не бачим.
— Мерси — сказали караси! — отчеканил Сашко, наливая Карасю напиток редкостный.
— И так у вас каждый день? — поинтересовался Карась.
— Ни, ще не каждый, но к тому все идет.
— А можно, хлопци, я родича позову? — сказал кум Яйло.
— Гукай, — сказал Злыдень.
— Чого там, гукай, — протянул Карась. Кум вернулся с человеком в оранжевом костюме. Через несколько минут Яйло расписывал достоинства своего шурина Сени, приехавшего из-под Курска.
— Покажь им главный номер, Сеня! Сеня деликатно пожал плечами:
— Как-то неудобно…
— Та чого там неудобно! — заключил Злыдень.
— Тут уси свои, — поддержал Карась.
— Номер — это хорошо, — добавил Сашко.
— Да как-то сразу — неудобно, — тянул оранжевый человек.
— Та чого там неудобно! — взорвался Злыдень.
— Та уси свои, — повторил Карась.
Сеня дожевал бутерброд, вытащил блокнот и сказал:
— Я вам лучше частушки спою. Только что сочинил, по мотивам вашей стенной печати. Когда я буду у вас окончательно работать, то самодеятельность такую наладим, что всей области станет известно.
Сеня поднялся и запел:
В стенгазете написал
Про Григора Злыдеря.
Он же норму выполняет
В двести двадцать — и не зря!
— А чого — Злыдеря? — возмутился Злыдень.
— А для рифмы, — ответил Сеня.
— А в двести двадцать — чого? Там не двести двадцать написано, — не унимался Злыдень.
— Ты его на сто двадцать семь переведи, так лучше буде, — заметил Сашко.
— Та шо вин тоби, трансформатор, чи шо? — заступился Петро.
— Вот именно, — добавил другой Петро. — Не. Нескладно.
— У меня вначале было лучше, — оправдывался Сеня. — Вот послушайте:
У Григория Злыдёня
Двести двадцать поведенье,
Он работает не зря
К годовщине Октября.
— Фамилия очень сложная, — оправдывался Сеня. — И я решил, что Злыдеря лучше, чем Злыдёня. Как вы считаете, товарищи? А потом, чем жертвовать: правдой или художественностью? Я решил: лучше правдой.
— Это як же? — спросил Петро, ничего не поняв.
— А вот в первом случае — правды нет, зато художественность полная. А во втором — фамилия нарушена, зато идейность высокая. Я вам лучше сейчас про кустарник частушку спою.
— Послушай, Сеня, — не выдержал такого глумления над эстетикой Волков, — дай-ка сюда балалаечку. Можно и мне частушечку спеть?
— А ну, давай, — хором протянуло общество.
Я частушки сочиняю
Про кустарник туевый… —
запел Волков.
Конюшню трясло от смеха.
Волков наблюдал за тем, как смех никак не кончался, а потом пожалел Сеню:
— Ну давай, Сеня, фокус свой главный. Покажи класс.
— Давай, давай, а то поэт ты… — это Злыдень расквитался с Сеней, и все же деликатность Гришкина не позволила бранное слово употребить.
Сеня заулыбался. Бодрости придал голове и телу, изобразил нечто профессионально-фокусническое и лег на спину. Он вставил бутылку в рот и руки распластал. Жидкость бесшумно снижала уровень. Общество затихло. Злыдень разинул рот. Карась нагнулся, чтобы увидеть, чем же там изнутри во рту держит бутылку Сеня.
— Вин ее у горло встрямив. От ракло! — пояснил Карась.
— Багато бачили, а такого ще не бачили, — удивился Злыдень.
И когда жидкость исчезла на две трети в туловище Сенином, вошел Шаров с Каменюкою.
— Видели такое? Константин Захарович, видели такое? — набросился Карась на Шарова. — Не, только гляньте!
Шаров опешил. Перед ним на соломе лежал корреспондент. Представитель центральной прессы не шевелился. Первая мысль, которая мелькнула у взволнованного директора: спасать, немедленно спасать! Но его остановил такой знакомый, отрезвляющий сознание короткий звук — фьюить! — это остатки жидкости завертелись и исчезли в громадном теле журналиста. И вид наблюдавших работников школы успокоил Шарова.
— От хорошо, шо вы прийшли, а то бы сроду не пови-рили, — обратился Петро к Шарову. — Вот так фокус!
— Что тут происходит, товарищи? — строго спросил Шаров. «Журналист» поднялся, улыбнулся директору:
— Я не хотел, но свояк пристал.
— Какой свояк?
— А Яйло, — «журналист» указал на кума. — Я же Сеня Скориков, свояк Яйла, хоровик. На работу к вам. Я уже рассчитался…
— Ну вот что, убирайтесь отсюда, товарищ, — возмутился Шаров.
Закашлявшись, выбежал из конюшни Сашко.
Злыдень протянул Шарову стакан. Шаров отшвырнул руку со стаканом, и жидкость выплеснулась на солому.
— Я рассчитался там, — повторил Сеня. — Я завтра же могу приступить к работе. А то у меня разрыв в стаже будет.
— Не берите его, — посоветовал Злыдень.
— Где икра? — резко спросил Шаров, глядя на пустые бутылки.
Рядом стояла Эльба и с наслаждением слизывала остатки икринок, оставшихся на лапах.
— Це Сашко усе, — пояснил Злыдень, догоняя Шарова. — Сказав, що вы приказ такой дали. Шаров не слушал Злыдня.
— А ну, Сашка ко мне, — сказал Шаров Каменюке. Сашко явился как ни в одном глазу.
— Хулиганством занимаетесь? — вскинул черную бровь Шаров.
— Вы насчет Волкова? Так мы его скоростным методом отрезвили: никаких потерь!
— Хватит!
Шаров дознание прекратил. Гений Шарова подсказал единственное решение: замять, забыть, как будто ничего и не было.
— Завтра на базу поедешь, а заодно Омелькину мешки закинешь. Запомни: четвертый этаж, квартира двадцать.
— Будет зроблено, — ответил Сашко.
Но и на этом история не закончилась. Перед самым выездом Сашко вдруг метнулся к секретарю Шарова.
— Анна Прокофьевна, — шепотом сказал ей Сашко, — Шаров просил, чтобы вы завернули две штучки…
Анна Прокофьевна зло глянула в очи своему односельчанину, открыла ключом комнату матери и ребенка и опустила в мешок посуду с жидкостью.
На крыльце стояли Злыдень, Шаров и Каменюка.
— Ну что, поехали? — спросил Шаров.
— Все готово, Константин Захарыч, — ответил Сашко.
— Двигайте, а то хмарится щось.
— Добре, добре, — ответил Сашко.
— А что там у чували у тебя кандыбобится так? — спросил Шаров напоследок.
— А это я политуру одалживал в колхозе. Может, не отдавать, оставить?
— Нет, вези, дорогой, долги надо отдавать, а то другой раз не поверят.
— Та хай им черт, цим долгам, — ответил Сашко. — Времени жалко.
Что-то уловил все же Шаров в ехидной торопливости Сашка, но не мог предположить такой дерзости, а в грудях пекло и щемило, и слово «политура» отдавало подозрительностью. И не выдержал Шаров, сломался.
— А що за политура? — спросил он у Каменюки. — Вроде бы не брали?
— Ниякой политуры у колхози немае, — сказал Каменюка, разевая рот на жаркое небо.
— Николы у колхози не було политуры, — добавил Злыдень. — Це ж горилка така — политура!
В тот день и решилась судьба Сашка Майбутнева: из кладовщиков перевели его в педагоги, так как кадров не хватало. Да и я, не ведая всех Сашкиных приключений, заступился за него. Собственно, я знал о других приключениях и попал с ними впросак, как выяснилось потом.
А дело было так. Справились мы на базе с делами и подъехали к дому Омелькина, чтобы мешки ему завезти с картошкой и огурцами. И вот тут-то муки интеллигентские разъедать меня стали, кислотой прошпаривать все мое нутро. Сидим мы в кузове, спинами прижались к борту, а сами глаз с мешков не сводим: в каждом килограммов по сто, как свинец эта картошка молодая. И не глядим друг на друга, а все равно глаза Александра Ивановича перед моим носом маячат — такая жалостливость в них, что плакать хочется, и кричат глаза: ну как эту треклятую картошку молодую, по сто килограммов в мешке, на четвертый этаж, в квартиру 20 тащить? И не в тяжести дело, а в постыдности. Без меня Сашко, конечно, отмахал бы мешки и сам, без помощи, а вот, со мной сил нету, так как я в аксельбантах весь, и нимб вокруг моей головы будущей солнечности, и пеньки в памяти, а тут такая унизительность.
Попробовал Сашко ход один, но не удался ему этот ход, потому как шофер удивительно интеллигентный попался: все книжку читал, чуть остановка, так раскрывает и читает — про условные рефлексы. «Где их только выкапывают таких?» — это Сашко заключил, когда обратился к шоферу:
— Снеси мешки на четвертый этаж, магарыч будет. Оскорбился шофер, сел в кабину и углубился в собачью психологию.
Мукой тяжкой перекручивало меня, когда, обозлившись, я взвалил мешок с молодой картошкой, и Сашко взвалил (не мог же я покинуть первого в жизни принятого работника), и от злости даже на пятый без остановки влетели. А на пятом этаже силы кончились, и мы с лестницы спустили по мешку: мягко скатывается молодая картошка, легко.
— Картошку привезли, — сказал Сашко хозяйке.
— Сюда пожалуйста. — Добрый голос хозяйки рассеял нашу озлобленность. — Спасибо, родимые, а то как мне ее сдвинуть. А этот ящик вот сюда. Спасибо. Посидите, отдохните, милые. Чайку вам согрею.
Чай мы пить не стали. Но кусочек хлебца Сашко попросил у старушки.
В кузове Сашко вытащил из мешка бутылки. Два десятка медалей на каждой. Внизу приписка: «Возраст 20–25 лет».
— Этому коньяку цены нет! — сказал я. — Откуда?
— А это Шаров дал. Так и сказал: выпейте, чертовы диты!
И рыбец пришелся кстати. И двести километров как мечта: легкий ветерок с теплотой. Теплота изнутри, теплота от соприкосновения с Сашком. Теплота от светлого вчерашнего дня: так удалась программа.
— Вчера я был счастлив, — сказал я. — Я видел будущее. Это была настоящая талантливость детская.
— И я вчера бачив будущее, — сказал Сашко.
— Ты действительно правду говоришь?
— Правду, — ответил Сашко.
Я был растроган. И мир казался еще прекрасней. И Шарова я любил, и Сашка любил, и даже шофера готов был расцеловать — таким он интеллигентным мне показался.
И, сияющий, я по возвращении вошел в кабинет Шарова. И моя переполненность выходила из меня в благодарностях.
— Я вам давно хотел сказать, — отважился я, — что вы, Константин Захарович, человек исключительный. Такое вино! Такое вино я в жизни никогда не пробовал. И дело не в подарке, а в том внимании…
Шаров лупил на меня свои узкие глаза, сверлил зрачками, выковыривал из меня все нутро, всматривался в выковыренное: нет, вроде бы искренний дурак, значит, и ему башку заморочил этот несносный Сашко.
16
Николай Варфоломеевич Дятел был единственным остепененным человеком в нашей школе. В свое время он блестяще защитился в научно-исследовательском институте детского левого полушария. Сам факт того, что ему удалось доказать многие преимущества левши над правшой, поднял бурю в НИИ правого полушария. Двадцать шесть заседаний провел президиум академии патологических наук, пытаясь разрешить конфликт между двумя научно-исследовательскими учреждениями. Руководство института детского левого полушария уже не радо было, что присудило Дятлу степень кандидата наук, и после двадцати шести заседаний признало некоторые свои ошибки. Тогда-то и было сказано Дятлу: «Сгинь!» — что на научном языке означало: необходимо временно прекратить исследования, а еще лучше — уйти в глубокое подполье.
Именно в эти дни я и оказался в Москве (дополнительно изучал разные материалы по активизации творчества детей) и встретился с Дятлом, которому и предложил перейти временно к нам в новосветскую школу. Три дня и три ночи я расписывал Дятлу великие перспективы построения новой школы. Я говорил с полным знанием дела:
— Может быть, в какой-нибудь Древней Греции и удавалось в одном лице соединить Цицерона и делового правителя, а в наше время жесткого разделения труда, что определенно сказалось и на структуре мозга, в частности, специфике левого и правого полушарий, трудно соединить живой практический размах с высокой идеальностью, то есть с развертыванием сугубо теоретических позиций в такой хрупкой области, какой является формирование детского ума и сердца.
Я говорил о величайшем даровании Шарова, который обладает фантастическими способностями из ничего создавать все, добывать из-под земли самый дефицитный дефицит и обводить вокруг пальца кого угодно, может быть, даже и таких матерых эрудитов, какими были руководители института правого полушария.
Дятел засомневался. Он вытянул свою гусиную шею, потрогал огромный в пупырышках кадык и сказал:
— Не думаю, чтобы на обмане можно было что-нибудь построить. Есть у Белинского мысль…
— При чем здесь Белинский? — возмутился я. — Обман будет у него. У Шарова. А у нас-то все будет чисто. Мы создадим все условия для воплощения в жизнь великих идей. И, скажу по совести, я сам и десятой доли не способен сделать того, что может Шаров. И никто не может! Надо, в конце концов, быть реалистом!
Дятел согласился. И как только он оказался в нашей глубинке, так к нему резко (в лучшую сторону) изменилось. отношение со стороны обоих институтов: ему не только дали искомую степень, но и утвердили программу опытной работы о переводе правшей в левши. Как это ни странно, этот незначительный факт вдохновил Шарова. Несмотря на то что эксперимент велся на общественных началах и лаборатория была еоздана также на общественных началах, Шаров все равно тут же изменил вывеску, назвав новосветскую школу экспериментальной школой академии патологических наук.
— Под эту вывеску я теперь хоть черта достану, — смеялся он, потирая руки.
В лабораторию вошел и Волков, явный антипод Дятла (это я настоял, чтобы ввели Волкова, — для противовеса), и Смола, который вскоре, как отмечал Дятел, добился выдающихся успехов в опытной работе. Надо отдать должное Дятлу. Он в короткий срок объединил вокруг себя педагогов естественно-математического цикла, но и словесники охотно его слушали.
— Он будит нашу мысль, — говорила о нем Светлана Ивановна, руководитель предметной комиссии математиков.
— Эрудит, — отмечала Марья Даниловна, возглавлявшая всех словесников. — Если его методику объединить с методикой Волкова и Попова, то может получиться нектар, достойный богов.
— Без методики Дятла в трудовом воспитании не обойтись, — заключил Тарас Григорьевич Чирва.
Дятел мне помогал руководить педагогическими поисками в коллективе. Несмотря на то что он был несусветным занудой, мне было интересно вступать с ним в словесные поединки. Должен сказать, что эрудиция Дятла основывалась на новейших наших и зарубежных достижениях в области науки. Причем эта научная эрудиция была так плотно уложена в левом и правом дятловских полушариях, что для других, скажем, знаний из области художественной литературы, или искусства вообще, или из опыта человеческой мудрости в башке Дятла просто не осталось места. Поэтому всякому, кто его не знал, он казался круглым идиотом, и о нем уж точно злые и непочтительные насмешники так говорили: чайник.
Дятел, считая себя подлинным методологом, несколько пренебрежительно относился к практике, и не потому, что он ее не признавал, а потому, что он парил над нею. Упиваясь Гегелем, признаками структуралистов и системщиками, он именовал практику не иначе как ползучим эмпиризмом. Он знал: его практическая работа — дело временное. Еще наступит его час — час полного вступления в сферу чистой абстракции! Он ждал этого часа.
Дятел был нужен нам, школе, поскольку замыкал на себе весь учебный процесс, был знаком с такими же, как и он, занудами из академии патологических наук. Кроме всего прочего, он был нужен мне в моем противостоянии Шарову. Я им пользовался как тореадор красным плащом. Шаров, когда я сталкивал его с Дятлом, лез на стенку. Шаров ничего не понимал из того, о чем говорил Дятел. Дятел был для него инопланетянином, которого он вынужден был терпеть. Великий методолог говорил авторитетно, ссылаясь на источники, на современные научные достижения, нередко прибегая и к выпискам из протоколов заседаний отделов и секторов института левого полушария.
В этих протоколах отмечалось, что дятловская концепция, как и все направление новосветской школы, отвечает современным требованиям науки, что результаты работы школы бесподобны, а посему надо всячески поддерживать большое и ценное начинание. Мучительно поглядывая по сторонам, Шаров немедленно придумывал какое-нибудь срочное дело и ласково говорил: