Новый свет - Азаров Юрий Петрович 36 стр.


— Ось поедешь в город и привезешь!

— Уже двадцать раз спрашивали, а николы там такого товара не было, — отвечал Злыдень, по совместительству исполняющий еще должность экспедитора.

— Наберите мне город, — это Шаров секретарю говорит. — Что же это у нас получается, Демьян Сааказович? Мы к вам — так со всей душой, а вы нам кукиш с маслом?

— В чем дело? — спрашивают на другом конце провода.

— Пустяки. Краски художественные и всякая мелочь.

— Не получали, Константин Захарович.

— Так получите, а мы вам то, что я обещал, завезем. А лучше, как только красочки и этюдники будут, так и завезем.

— Лады, — отвечал Демьян Сааказович. — Приезжайте. Шаров довольный глядел на меня: — Еще чего?

— В поход собрались. Машину бы.

— Ох, и много ты хочешь сразу. Так не бывает, чтобы все одним махом. Надо и бюрократизм соблюсти.

— Так как насчет машины?

— Ладно, скажи Каменюке, чтобы в путь снаряжал „ЗИСа“.

Детям от разворота предпринимательства Шарова одна польза была. Я никогда, да и сейчас, до конца не могу понять двигательных, точнее, побудительных источников огромной энергии Шарова. Конечно, я догадывался о каких-то основных пружинах его деятельности, но это были лишь мои домыслы. На первом месте, мне так казалось, мотивом двигательной энергии Шарова был мотив психологический, а точнее психогенетический, если можно так сказать. В генной структуре Шарова слышался не просто топот скачущих табунов, в этом гуле отплясывал свою изначальную историю весь мир цыганства, какой только есть на этой земле. Основание личности было, таким образом, бродячим и вольным, способным к перенесению самых разных тягот. Предки Шарова действительно неоднократно избивались батогами на плацу: то коней чужих уводить им доводилось, то обмен учинить с жутким надувательством, а потом сбежать и не показываться в тех краях, где совершилась коварная сделка. А главное, жар поисков не покидал Шаровых, и этот жар привел к необходимости видоизменить бродяжничество, придать ему сугубо небродячий и даже деловой смысл. С учетом, разумеется, новых коллективистских тенденций. В этом искательно-вдохновенном жаре и сформировалась душа юного Шарова. Надо сказать, это формирование не обходилось без истинно душевных и нередко мучительных физических страданий. Так, в одной из предпринимательских операций у него была сломана рука и перебита ключица — дверь с чужих петель он снимал в темноте жуткой, так уж понравилась дверца дубовая, обшитая войлоком, что в соседском флигеле была, без дела, можно сказать, болталась, и снял ведь дверь, тихо и чисто снял, и ушел бы юный подвижник спокойненько, так нет же — дернул черт еще и рамы двойные выставить, приглянулись ему аккуратные двойные рамы с толстым стеклом, — а одна из них возьми и уронись вовнутрь, вот тогда-то все и началось: выскочил здоровенный детина из дома, и уж что ему под руки попалось, только очень крепкое что-то попалось, и он этой крепкостью и приглушил Шарова, да, испугавшись, за ноги его оттянул на край села, полуживого оставил на холодной земле — так юный Шаров оказался в лазарете. А оттуда вышел несколько измененным, не в генной структуре, разумеется, эта штука у него была неизменной, а в чисто соматической, в органике, можно сказать. Кости срослись несколько неудачно (ломать заново не дался Шаров, хватит и одного раза! На всю жизнь искры застыли перед физиономией, так нимбом и вертятся перед обличьем), а неудачность как раз и состояла в том, что руки как бы двумя дугами стали выпирать, впрочем, очень удобно, как потом Шаров оценил: без напряжения чего хочешь суй под мышки — хоть мешок, а хоть рулон толя, а хоть мелочь всякую: валенки, сапоги, шапки, платки оренбургские для жены и цветастые для родичей, всякую снедь можно, если упаковка ничего. Были, конечно, от полученного увечья и некоторые минусы (в армию не взяли, в некоторые учебные заведения Шаров не прошел), впрочем, он эти минусы вскоре обратил в достоинства: избрал поприще, можно сказать, праведное, почти проповедническое. После учительского двухгодичного института попросился Шаров в крохотную заброшенную школку на должность директора, где и стал развертывать свой природный дар. Ботаникой увлекся Шаров. Станцию юных натуралистов организовал при школе. Чего только не было на этой станции: куры, гуси, голуби, нутрии, кролики. На опытном участке росли пшеница, ячмень, кукуруза, зеленый горошек, помидоры, огурцы, фасоль, разводились клубника, малина, крыжовник — какое же это было богатство в столь трудное время, сразу после войны! Но не станция юных натуралистов открыла ему двери в широкую известность, а несколько отменных бредней, которые научились плести в шаровской школе. Сам Шаров сроду не рыбачил: не к тому была приспособлена хозяйская его душа, чтобы сидеть дурнем на берегу реки и глядеть судорожно на поплавок. К другим важным делам рвалась его душа. Здесь, на берегу, куда так любило приезжать замурыженное начальство, многое удавалось решить Шарову: и где чего достать, и где и как нужную бумагу подписать, и к какому лицу рекомендацию получить.

Так генетическое цыганство Шарова постепенно социализировалось, и снова, подчеркнем, от этого никак не страдало дело, напротив, в той крохотной школе, где директорствовал Шаров, где училось всего-то восемь — двенадцать учеников, но школу специально не закрывали, так как она стояла на самом берегу речушки, а под навесом хранились бредни и великолепные удилища, — так вот, в этой школке были заведены первыми в области горячие, почти бесплатные завтраки и вторая обувь была сшита собственноручно детьми в кружке „Умелые руки“.

В области уже знали, что если надо было кого послать в самую разваленную школу, где ни воды, ни магазина не было, где все в грязи утопало, где крышу ветром постоянно сдувало, а рамы были заделаны наполовину фанерой, то посылали Шарова — и через три-четыре месяца душевно-деловой жар Шарова распалялся с такой силой, что в этом жару мгновенно испепелялось все вредное, что мешало делу народного образования. В новую школу приезжали разные лица, разводились костры на берегу реки, шел самый что ни на есть сердечный разговор, после чего следовала шефская помощь и школка быстро преображалась, а сам Шаров резко подлетал вверх в своем общественном положении — выбирался в депутаты или еще в какую-нибудь районную комиссию.

Конечно, Шаров повсюду значился абсолютно честным человеком и никогда не присваивал государственное добро, заприходованное в бумагах, полученное по разнарядке или выданное еще по какой-нибудь важной ведомости. А вот незаприходованное — это случалось, поскольку не пропадать же добру, если оно нигде не числилось. И в этом была гениальность Шарова — именно в том, чтобы создавать обилие вещей, которые нигде не числились, не значились, а так, приходили черт знает откуда и в таком изобилии, что от этого незаприходованного добра деваться некуда было. И вот тут-то и надо назвать истинный мотив энергии Шарова — мотив взаимообмена, который диктовал необходимость обращать разные вещи в новую незаприходованность. При этом Шаров всякий раз спрашивал:

— А эта вещь нигде не числится? А то, знаете, чтобы к ответственности не привлекли.

Хозяйское око Шарова с особенной пристальностью всматривалось в незаприходованное добро, чтобы всячески законность соблюсти, чтобы бесчестия не допустить. Кстати, честность Шарова соединялась с абсолютной надежностью. Однажды после очередного вояжа на базу я привез лишний ящик кроликовых шапок — сто штук незаприходованных головных уборов оказалось в машине. Шаров тут же позвонил на базу:

— Демьян Сааказович, с вас магарыч.

— Что такое?

— Передали нам лишних сто шапок. Завтра возвратим.

Шаров считал себя высоконравственным человеком. Его мораль была на страже государственных интересов. Он был тверд в соблюдении законности: пропала ложка — плати, разбит графин — плати, поломались часы — плати. Я завез оборудования на два миллиона рублей, утеряны были при этом детский фартук 32-го размера и один тапочек 36-го размера!

— Это серьезная недостача! — сказал Шаров на совещании. — Немедленно высчитать из зарплаты! — И мне по-дружески, когда я уплатил: — Так надо, а квитанцию сохрани, это ответственный документ.

И я хранил квитанцию, потому что законность была на первом месте у Шарова, который и сам иной раз поражался тому, сколько незаприходованных вещей скапливалось в хозяйстве. В особом складе были свалены самые разные материальные ценности. Среди множества ящиков, бутылей, бочек, свертков, в которых покоились гвозди, клинья, молотки, сверла, краски, смазочные и моющие средства, кожзаменители, особняком выделялись вещи совершенно непонятные, впечатляющие: в углу стояло два рулона колючей проволоки, прижатые вагонным тормозом Матросова, тут же стояло двадцать рессор автомобиля марки „студебекер“, два тюка хлопка, три мешка конского волоса, связка фанерита, ящик каких-то увеличительных стекол и прочее. Но самой большой незаприходованной примечательностью был электронный микроскоп стоимостью где-то около миллиона рублей.

— А на шо оця чертивня нужна нам? — иной раз спрашивал Каменюка.

— Сгодится, — отвечал Шаров.

И в процессе обмена эти редкостные вещи выполняли свою, хотя и подсобную, но очень важную роль.

— Так вот, — говорил Шаров, — вы нам кнура даете, а мы вам два рулона колючей проволоки и бочку нитроглицерина.

— Зачем нам колючая проволока? — удивлялся представитель колхозного строительства.

— Как же в хозяйстве можно обойтись без колючей проволоки?

Представительное лицо задумывалось.

— Сколько стоит эта проволока по прейскуранту?

— Да что мы считаться будем! Даром отдаю.

— То есть как — даром? А кнур?

— За кнура мы заплатим по себестоимости, а колючую проволоку просто так отдадим. Она у нас без дела ржавеет.

Представительное лицо сдобривалось, и как только это случалось, следовала, как бы между прочим, новая просьба:

— Там у вас я видел новые скаты на складе, пару штучек не подбросите?

— Скаты нельзя.

— Мы вам за них отдадим новенький тормоз Матросова.

— А он нам ни к чему.

— Ну, два тюка хлопка и электронный микроскоп в придачу.

— Электронный микроскоп? — поражался представитель.

— У вас же есть лаборатория? — настаивал Шаров. — Отдам, почти новый. Бесплатно отдам.

— А сколько он стоит?

— Называть сумму страшно.

— И все же?

— Около миллиона. Там одних запчастей тысяч на сто.

— А ну, глянем.

И оба хозяйственника отправлялись на склад. Усаживались прямо на мешки с шерстью, хлопком и конским волосом. За трапезой окончательно договаривались, и через несколько часов в школу будущего везли кнура и скаты.

А через два часа Шаров уже звонил по телефону:

— Петя, я достал тебе новенькие скаты. Приезжай и не забудь прихватить с собой шесть ящиков метлахской плитки и семьдесят штук шифера.

И снова в Новый Свет мчались машины, прибавляя количество незаприходованностей, отчего, надо сказать, справедливость не страдала. На службе законности стояла бухгалтерия, которая проводила бесконечные инвентаризации, от которых балдели окружающие, потому что считать и пересчитывать, ставить номера новой незаприходованной краской и новыми незаприходованными кисточками было утомительно. Зато счета и накладные, бумаги и инвентарные книги — все было в ажуре, всякая лишняя вещь возводилась тут же в ранг незаприходованной, а всякая пришедшая в негодность списывалась и под наблюдением специальных комиссий сжигалась.

И не доведи господь, чтобы кто-нибудь без спросу присвоил или стянул чего-нибудь у Шарова! Правда, другой раз, увлекшись выгодными сделками, Шаров в такие тупики попадал, что просто не знал, как из них выпутаться. Однажды три машины с лесом ему за так, в счет взаимных обменов досталось. Ну куда их? Куда эти три машины незаприходованного леса? В школу? За штаны возьмут, если ОБХСС или КРУ приедет! Не снова же в лес, в Сибирь отсылать! Приходилось в таких случаях рисковать: завозить не к себе, а к брату Жорке, или к Зинке, сестре, или к другой сестре, Клавке, или к свояченице, а родственников у Шарова было тьма: двенадцать братьев и сестер родных, да около сорока двоюродных, а троюродным счета не было — и всем дай! И все знают, что у Шарова всегда полно всего лишнего — вот и приходилось раздавать! Родственные, чувства Шарова — один из главных мотивов его стихийной и организованной энергии. О них в другом месте я отдельно скажу. А теперь лишь замечу, что именно из родственных чувств: произрастала специфическая шаровская любовь к детям. Эта; любовь была соткана из нежных привязанностей к близким и к; животным. Поверьте — это особо надежные люди, которые одновременно любят родственников и животных! Эти две чело-, веческие добродетели, слитые в одну, создают новую духовность, которая, правда, хоть и норовит замкнуться в голой при-родности, но все же чиста в этом замыкательстве, чиста до святости.

Больше всего Шаров заботился о естественном росте детей, поэтому он прежде всего интересовался тем, как дети оправляются — нет ли поноса или расстройств, следил с истинным наслаждением за тем, как едят дети в столовке, и неизменно задавал один и тот же вопрос:

— Наедаетесь?

— Наедаемся! — орало счастливое племя.

— Может, кому добавки, так вы, ребятки, не стесняйтесь».

— А мы не стесняемся!

— Ну, а что же ты, поросеночек, — обращался он к какому-нибудь малышу, — не просишь добавки? А ну, принеси ему, Максимыч, кусочек…

Я ощущал то живое чувство бытия, то наслаждение, каким наполнялась душа Шарова, когда он общался с детьми. Он любил смотреть на выступающих детей, при этом замечал:

— А по мне хоть Большой театр, хоть Малый, все равно спать хочется. А вот детскую самодеятельность люблю.

Злые языки распускали о Шарове разные слухи: и что у него три дома построено на стороне и в каждом доме будто по тысяче простыней и по две тысячи одеял казенных, но прокуратура проверяла: все по накладным сходилось. А те тысячи, очевидно, тоже относились к разряду нигде не числящихся, незаприходованных. Другое можно сказать, я уж это потом установил: богат был Шаров со всей своей родней, богат был как черт, двадцать машин мог бы купить за один день, купить и не разориться.

4

Есть особая надежность в людях, которые все в дом тащат, к которым родственники валят кулем, и не то чтобы жить — нет, а вот так, наездом, в застолье, чтобы изобилие подтвердилось, загремело бутылками, закусками раскинулось на белой скатерти, хохотом чтоб по половицам, по обилию подушек, по комодам и гардеробчикам, по вешалкам, заваленным воротниками лисьими, песцовыми, каракулевыми, норковыми, а поверх — платками оренбургскими, платками цветастыми, шарфами мохеровыми — по всему этому чтоб прошелся счастливый хохот, подтверждающий изобилие. И чтобы вырвался вольный смех в раскрытые форточки и покатился дальше по округе: нет, не в лежку пьют в этом доме, а родственность справляют, и пусть знают все, что родственность — это то, на чем земля стоит. Ибо коли брат брата не любит, коли сестра сестру не празднует, то какая же надежность может получиться в государстве целом!

И приметил я: чем больше человек к возвышенной идее привязан, тем дальше он от родственности идет, потому что ему идея превыше всего. Вот почему Шаров не любил никакой возвышенности, остерегался ее, потому что она, эта возвышенность, заслонить могла ему родственность, родственность, которая из одной тарелки хлебает в застолье, которая в душу всматривается да орет: «Еще по рюмашке, брат!»- а потом все, как и будет предложено Шаровым: «Давайте полягаемо от тут», — и все вповалку, родней, кучно, детворе на кухне постелено, а взрослым на полу — полетели рядна, наволочки, перины — все устроилось — и храп пошел по дому размашистый, унисонный, весь из себя родственный.

Да простит читатель, вырывается у меня, конечно, некоторая неприязнь, но не из зависти она, эта неприязнь, нет, таким, как Шаров, поклониться надо в ноги, потому что они помнят и чтут эту родственность, на которой человечество должно стоять. А неприязнь у меня произошла оттого, что я приглянулся Шарову, потому и меня он в свою родственность решил стащить, решил, не спрашивая, оприходовать меня, сосватать к своей племяннице. Был какой-то праздник, и нас с мамой пригласили к Шаровым. Помню как сейчас: племянница Настя, со всеми признаками последствий изобилия на лице, качнулась в мою сторону и пригласила танцевать. Ей не понравился темп, и она перехватила руки и повела меня, как щепку, под одобрительные голоса всей родни:

Назад Дальше