— Да, будет ещё и цех экспериментального производства. Сегодня вы придумали приборчик, завтра его в металле сладим. И так весь институт — на хозрасчёт переходит, профиль меняет и название. Был «Котёл» — станет научно-производственным объединением «Титан». Манёвры Зяблика. Он ведь у нас стратег! И не то ещё выдумает! Он уже под новое название и кредит выбил — десять миллионов, а под эти денежки и штат новый, ну, а конечный результат — поживём-увидим. На моём веку много было перестроек, и все они одним кончались: штаты, звания, деньги.
— Вы, помнится, вышучивали импулъсатор. В глаза смеялись.
— Верно, смеялся. Все смеются, и первый — Зяблик, а я что ж, я как все. Однако, верил, всегда верил.
— Да-а, — качал головой Филимонов. — Как все. Хороши же эти самые — все. И ещё подумал: «Ну Галкин! Подкатил мину».
Вспомнил разговор с уральским учёным — тот случайно заглянул в институт, речь завёл о Галкине. Сказал, между прочим: «Парень он хамоватый, охулки на руку не положит». Слова, почерпнутые из глубин народной речи, показались тогда грубоватыми, а сам учёный не понравился. Сейчас Николай вспомнил обронённую на ходу аттестацию. И подумал: «Учёный тот, видимо, знает Василия не понаслышке. В сущности, и эта его операция хамством отдаёт».
Пошёл к Ольге. Она помещалась в маленькой комнате, и тоже к ней машинистку подсадили. Строчит под ухом, как из пулемёта. Но Ольга спокойна. Поднялась навстречу, улыбается. Взяла Филимонова за руку, в коридор повела. Стоят у окна, смотрят друг на друга.
— Получили от дружка любезного? — спрашивает Ольга и смеётся.
— Мда-а… Не ожидал.
— А я ожидала. Я от него всего ожидала. Флюгер он, ваш Василий!
— Почему мой?
— Носились с ним как с писаной торбой.
— Мда-а, пожалуй.
— А знаете, как его на заводе звали? Лакеев-Петушинский. Он то петухом смотрит, то лакеем. Вот теперь из него лакей выпрыгнул. Перед Зябликом на коленях стоит. И что тот прикажет, то Вася сделает. Зяблик повелит — мать родную зарежет.
— Ну, Ольга! В крайности ударилась.
— Ах, вы не верите! Вот станет кусать вас каждый день — поверите. К Зяблику по сто раз в день бегает. А вчера я их разговор по телефону слышала, воркуют, как голубки. «Обнимаю вас… целую», — говорит Галкин. И такая любовь в глазах светится. И трубку телефонную этак бережно на аппарат кладёт, и чуб свой реденький в волнении ерошит. Как же! Благодетель! Царские дары как из лукошка высыпал!
— Будет тебе, Ольга!
— Ах, вы, Николай Авдеевич, блаженный, ей-Богу! Мамонт — одно слово. Уж больно прост и наивен — нет теперь и людей таких. Всем верите, как дитя малое, Ваську за уши тянули, а Васька — вон он, кинули ему кусок жирный — и предал вас. Стоило его с Урала тянуть. Таких-то молодцов и в Москве пруд пруди.
Ольга помолчала, тревожно, с лаской и нежностью смотрела на потерявшегося, не знавшего, что ответить, Филимонова. В характере Ольги заключались бойцовские свойства: не в пример шефу она готова была ринуться в любую драку, быстро разгадывала тактику противника, не смущаясь коварством, подлостью нападающих; казалось, знала, с кем имела дело и не удивлялась приёмам вражеской стороны.
Николай Авдеевич качал головой, разводил руками. Подколодная змея — обида давила грудь; любую напасть готов был вынести, только не предательство товарища. Куда девалась радость от сознания завершённого труда? Дунул ледяной ветер, и всю душу выстудил. Защемило ретивое, заболело, и только Ольга, с её мудрой верой в конечное торжество истины, поддерживала в нём силы жизни.
В комнату к себе идти не хотелось, к Галкину — тоже. Он теперь в большом кабинете сидит, секретарь у него, телефоны. И подумалось: уйду из института! К чёртовой матери!
Была минута, когда Филимонов и вовсе забыл о своём открытии. Чёрная это была минута. Но обыкновенно, чем чернее тучи, тем сильнее их гонит ветер; горизонт перед ним мало-помалу прояснялся. Вспомнил о приборе и невольно сильно стукнул себя кулаком по лбу: голова садовая! Пустякам даёшь себя одолеть!
— Что-то неохота мне торчать тут, в институте. Пойдем, Оля, по Москве побродим.
— А начальник наш, Галкин, не заругается?
— А ничего. Будет гневаться — повинимся, прощения вымолим.
— Вымолим! — согласилась Ольга. И пошла одеваться.
Галкин всё чаще заглядывал в кабинет Зяблика, их беседы становились всё душевнее, — наконец, патрон пригласил Галкина домой. Они сидели в комнате Зяблика в квартире Буранова. Их угощала Дарья Петровна. Не ведая, как чутко и заинтересованно слушает их хозяйка, дружки пустились в откровения:
— Люди неохотно принимают новые имена, — заводил издалека свою главную тему Зяблик. — Нужен авторитет, громкое дело.
— У нас импульсатор.
— Импульсатор у Филимонова, не у тебя. Кстати, ты знаешь, как теперь называют крыло здания, где разместился твой сектор?.. Филимонов отсек! Так-то, милый мой, — Филимонов!
Галкин дёрнулся на стуле, потянул шею. Сухие щёки его покрылись бледностью, ястребиный нос заострился. Он открыл рот и как-то тяжело, со свистом, потянул воздух. Зяблик как опытный боксёр ударил под дых. И продолжал ронять камни-слова:
— Филимонов — имя, за ним импульсатор. Прибора хоть и нет, но звон, однажды раздавшийся, до сих пор отдаётся в ушах. Прибор — мечта, синяя птица. Маячит перед глазами, дразнит, манит. Ты наблюдал ночное небо: одна звезда закатывается за горизонт, другая восходит. Законы одни — и там, в космосе, и у нас, на грешной земле.
— Импульсатор, если он состоится, поднимет всех нас.
— Импульсатор — хорошо, но… без Филимонова.
— Не понимаю вас, — откинулся на спинку стула Василий.
— А я вот понимаю! — пропела, подсаживаясь к столу, Дарья Петровна. — Филимонов с его характером и так-то тебе страшен, — она обращалась к Зяблику, — а сооруди он импульсатор — станет первым человеком в институте. Он всех неугодных передушит, как слепых котят.
Разлила коньяк по рюмкам, отпила глоток. Без особых церемоний продолжала.
— Василия Васильевича, нашего дорогого гостя, ты в свою партию не тяни. Совесть у него — по глазам вижу. Он против учителя не пойдёт.
Умышленно обнажала суть зябликовых планов, хотела знать, чем дышат и к чему придут сообщники. Преследовала и другую цель: демонстративно вторгалась в дела институтские, хотела жить в них, играть роль, и не последнюю.
— Совесть — она, конечно, хорошо, — принимался философствовать Зяблик, — да только в науке побеждают личности. Ты, Василь Васильевич, теперь руководитель, и немалый, а тут в игру вступают свои законы: чем выше поднимешься, тем больше обязательств, тем туже узелки разные. Один развяжешь — другой на очереди, ещё туже. И люди, люди. Нравится тебе собеседник, не нравится — улыбайся, перед высшим ломай шапку. И чем ты выше поднимаешься, тем любезнее со старшими, тем меньше у тебя возможностей возражать, требовать. А уж там, на самом верху, люди, как мне кажется, совсем не возражают; сидят смирненько и друг другу улыбаются.
Зорким взглядом Дарья Петровна смерила Галкина: молодой, горячий, поднеси спичку — вспыхнет. «Закон тайги…» до смерти напугал Зяблика. Такого не вдруг одолеешь. Такого направь куда следует — гору своротит. Ох, Зяблик, Зяблик. Коварства мать-природа на тысячу людей заготовила, а тебе одному в душу всыпала. На Филимонова тёмную силушку правишь. По слухам, смирный он, мухи не забидит, а его ты избрал первой мишенью. Дела его боишься, чистоты душевной. Вот чего выносить не можешь, милый мой Зяблик, духа здорового… словно чёрт ладана… И знаешь, шельма: самому не разгрызть орешек, чужие зубки в дело пустить хочешь.
Кидала молнии-взгляды на дружков-приятелей, плела в тайных мыслях узоры своих манёвров. Чем больше алчности и коварства открывала в дружке любезном, тем дальше загадывала свои ходы-выходы. Академик болен, сосуды «оттаивают» плохо — спазм держится, лечению не поддается. Глаз да глаз нужен за стариком. Умри он завтра — неизвестно, как поведет себя Зяблик. Вдруг как директором его назначат? Не нужна ему будет Дарьюшка, разве что в домашние хозяйки?..
Пытает судьбу Дарья Петровна, кидает крючки-вопросики:
— Александр Иванович о пенсии вчера говорил — может, и устраниться бы ему от дела? Пожалели бы вы старого человека, — кинула приманку.
Приподнял голову Зяблик, точно ворон, заслыша опасность.
— Может, заодно, Дарья Петровна, вы и кандидатуру нового директора назовёте? Нам не безразлично, кто придёт на место Александра Ивановича.
Зло блеснул взором, тревожно. «Так-так-так, мил дружок, — пропела внутренним торжествующим голоском Дарья. — Слабёхонек ты ещё, Артур Михайлович, держишься пока за старика своими острыми зубками. Вот как держишься!»
Галкин от природы не умел твёрдо стоять против женщин; томный голос Дарьи Петровны сладкой музыкой в ушах гудел, белые обнажённые руки казались верхом совершенства. «Хмырь болотный! — думал о Зяблике, — Какую роскошь к рукам прибрал».
Дерзкие планы громоздились в голове: то на даче в окно к Дарье Петровне лезет, то в квартиру ненароком в отсутствие Зяблика забредает. Пил он много, ел с аппетитом. Давно хозяюшке не приводилось потчевать такого молодца. Так и обдавало её жаром молодости, нерастраченным зарядом мужской силы.
— Нет, Артур Михайлович! — возразил, пьянея, Галкин. — Филимонова в обиду не дам. Не было такого в нашей рабочей среде, чтобы друга предавать. И не будет!
— Поздно хватился, друг сердечный! — вкрадчиво и тихо пропел Зяблик. — Ты уже насолил Филимону, он тебе вовек не простит твоей подлости.
— Я… — насолил?
— Ты, ты, Галкин. В комнату ему Котина подселил, а Ольге — машинистку.
— Ну это пустяки! — отлегло у Василия. — Мы такой ляп вмиг исправим.
— Не исправишь, Галкин, — потвердевшим голосом сказал Зяблик и встал из-за стола. — Не советовал бы я тебе производить резкие движения: приказ о твоём назначении ещё не утверждён министром. Станешь исправлять — дело только запутаешь; другому начальнику — тому, что на твоё место может ещё прийти, тебя поправлять придётся.
Облетел Галкин точно одуванчик под ветерком, голову уронил на грудь, но тотчас же вскинул её, очами сверкнул. И сказал бодро:
— Ладно! Поживём — увидим.
И стал прощаться с хозяйкой.
Шёл домой, пошевеливал в кармане ключи от новой квартиры. Сладко замирало сердце от сознания прихлынувшего вдруг непомерного счастья, а сердце изнутри словно иглой царапало: «Не утверждён министром… Не смотришься на фоне Филимонова». И чтобы притупить боль от уколов сердца, вслух повторил:
— Нет, Василий! Предателем ты не станешь!
Осень подбиралась к москвичам исподволь, являлась тихими золотыми днями, и никто не заметил, как всё чётче синеют горизонты над Москвой, как всё больше открываются взору квадратные нагромождения окраинных новых жилых районов, особенно по утрам, когда едкий туман городских испарений ещё не поднимался, когда шумы, громы, уханья бесчисленных улиц ещё не сливались в единый, привычный каждому москвичу гул многомиллионной столицы.
Любил Филимонов пройти по улицам города в непоздний утренний час, посмотреть на лица москвичей, улыбнуться прохожему, остановившему и на тебе свой взгляд, коснувшемуся своим сердцем твоей души.
Во дворе института задержался возле клумбы пожухлых, отпылавших летними красками цветов. В здание идти не хотелось, там в его комнате сидел Котин, человек чужой, смотревший на Николая косо, как и Зяблик.
Котин был личным врагом Николая; в первый же день, как пришёл Филимонов в институт, к нему Котин заявился. «У меня племянник… Миша Котин. Я бы хотел к вам в сектор». Николай сказал резко: «Сотрудников буду подбирать по деловым качествам». Котин не отходил, что-то говорил в защиту своего племянника, намекнул о своём положении в институте, — он уже и тогда был председателем месткома, — но Филимонов остался непреклонен. И после того на протяжении всех десяти лет они не здоровались и не смотрели друг на друга.
— Привет, Николай Авдеевич! Как поживаете на новом месте?
Повернулся: Зяблик из машины выходит и к нему направляется, руку тянет. Поздоровался Николай, сказал откровенно:
— Ничего живётся, да только зачем ко мне в группу Котина назначили? Раньше я сам себе сотрудников подбирал.
— Разве Галкин вам ничего не объяснил? — Осмотрелся Зяблик, к Николаю наклонился.
— Мы его на время в группу. Посидит неделъку-другую — уволим.
Качнулся назад Филимонов, словно его в грудь ударили.
— Порадели бы за дружка любезного, — съязвил Филимонов. — Не разлей вода были.
— Насчёт дружка — вы это, Николай Авдеевич, бросьте. Я ему хода не давал, — директор его за уши тянул. Будь моя воля — в шею бы его, мерзавца. Давно замечал: мутный он человек, скользкий.
— Замечали, а председателем избирали.
— Вы тоже голосовали.
— Ну, знаете… Избирают не голосами, а там… в кабинетах. Механика известная.
— То-то и оно — известная. Знаешь, а бочку катишь. Сталинские времена не возрождай, — перешёл на «ты» Зяблик. — Котина нам райком напяливал.
Зяблик говорил взволнованно и серьезно, реплика Николая пришлась по больному месту.
— Пустяки всё! — махнул рукой Николай. — Ну дружок и дружок — чего тут. Не враг же он, наконец.
— Не враг, так чужой человек! Не место ему в коллективе советских учёных. Не достоин.
— А если не достоин, зачем же ко мне в группу, да ещё без ведома? — заговорил уже на другой ноте Николай. Но ответа не услышал, — подъехала машина, и из неё резво выбежал Шушуня, новый секретарь партбюро.
Дивился Николай такому сюрпризу: Никодим на чёрной новенькой «Волге»? Не было такого, чтобы секретарь на «Волге» ездил, не положено по штату. Смотрел на подходящего Шушуню, но тот наскоро сунул Николаю руку и тут же отдернул, словно пожалел о минутной вспышке дружелюбия, и спиной повернулся к Филимонову, угодливо тряс руку Зяблика и в сторону тянул от Николая. И вообще вёл себя так, будто тяготился присутствием прежнего начальника, стеснялся чего-то; взял за локоть Зяблика, тянул к подъезду.
Николай потоптался на месте, хотел было пойти за ними, но потом ему стало стыдно и неловко, и как-то обидно — не за себя, а за Никодима. «Да неужели…» Филимонов осёкся, он даже мысль боялся допустить о трусости Шушуни, о такой трусости — рабской, гадкой, бесчеловечной. Трусость презиралась на фронте, как что-то мерзкое и ужасное, чему и названия не было. Не было на фронте страшнее слова, чем «трус». Но там трусость хоть понять можно было: трусили — умирать не хотели. Жить хотелось, жить!..
А здесь? Разве в нынешних мирных условиях кому-нибудь угрожает смертельная опасность? Разве Зяблик может отнять жизнь? Как можно трусить, унижаться, предавать товарища ради ласковой улыбки начальника — того самого Зяблика, которого ещё вчера Шушуня называл проходимцем? Да это невероятно! Я чего-то не понимаю!
Опять всё в душе у него померкло; и будто бы не было импульсатора, не было такого приятного, лёгкого, радостного состояния, которое наступило после завершения мучительных, долгих работ. Душу снова терзают недоумения. Не может он понять природу таких людей.
Не помня себя, прошёл в институт, поднялся в свою комнату. Не сразу заметил сидящего за столом Котина. Смотрел на него с минуту отсутствующим взглядом, затем кивнул, поздоровался. И был несколько удивлён радостной улыбкой, вспыхнувшей на бледном истомлённом лице некогда надменного человека. Спросил участливо:
— Что с вами?
— Ничего. Притомился малость, не спал ночь; и жена, и дети не спали. Можно понять наше состояние. А вы что? Бледный какой-то!
Котин говорил торопливо, и в тоне его голоса слышалась льстивая нотка. «Ну и ну! — подумал о Котине. — Председатель вчерашний. Интересно, как бы ты заговорил, если бы всё оставалось по-старому, и я бы пришёл к тебе за путевкой в санаторий…» Филимонов никогда не был в санатории, отчасти по той причине, что распределял путёвки в институте Котин. Николай однажды только просил путёвку в дом отдыха и помнил ответ Котина: «Вы человек здоровый, а у нас больным не хватает».