Филимон и Антихрист - Дроздов Иван Владимирович 28 стр.


Мы теперь на всех парах летим к коммунизму, а там, как я думаю, не будет места бюрократам. Да вот, к примеру, и вы, дорогой Александр Иванович, украсив себя высочайшим научным званием и должностью директора крупнейшего в стране института, до конца дней оставались образцом современного государственного деятеля. Как я понимаю, ваша сила была в способности подобрать достойнейших помощников, в ряду которых имя Артура Михайловича Зяблика особенно примечательно.

Нет, я не хочу сказать, что Зяблик — идеал, но он, несомненно, олицетворяет собой характерный тип нынешнего столичного руководителя. Небольшая группа ему подобных молодцов охранили вас от многих ненужных занятий, позволили и в глубокой старости стоять во главе целого направления отечественной науки. Вы стали знаменем, а знамя, как известно, не стреляет и никем не руководит, оно — существует и этого достаточно, чтобы солдаты шли в бой.

В бою, в общей суматохе, из строя выпадали неловкие — вроде меня, чуть было не выпал Филимонов, — не беда! — важно, чтобы сохранялась когорта и её вожаки — Зяблики. А то, что в "Титане" произошли события невероятные и Филимонов оказался директором, так это лишь нелепый казус. Филимон он и есть Филимон. На посту директора быстро сломает шею. Вот если бы там воцарился Зяблик! Как мне пишут, в "Титане" появляются субъекты, подвергающие сомнению достоинство вашей команды. Нахалы! Да они и помыслить не могут, что станется с институтом, если там покачнётся Зяблик.

Артур Михайлович — субъект загадочный, не из тех простых жалких существ, которые пьют, едят, милуются, бранятся и никаких стремлений, характерных для высших существ, не знают. Зяблик и не человек в обыкновенном смысле, он — профессия, плод мучительной эволюции природы. Ведь это только он, создав вокруг себя этакое яркое свечение, постепенно забирает власть, и мы не замечаем даже момента, когда одни, такие вот как Вы, оказываются у него в кармане, а другие, такие вот как я, — в холодном океане.

А разве не Зяблик обладает искусством называть белое чёрным, а чёрное белым? Разве не он любой пустячок возведёт в степень и заставит ближних раскрыть рот от изумления? Гипноз, скажете? Нисколько! Тут высшее искусство и скроенный на особый манер характер. Вам, верно, известна моя версия о внеземной природе этого субъекта, — не кто иной, как я, первым увидел тарелку и влетевший в форточку вашего кабинета жёлтый шлейф. Ведь именно тогда и появился возле вас Зяблик.

Как я думаю, он снабжён биоэлектронным механизмом, способным распознавать в других три порока: беспринципность, властолюбие, жадность. Он затем виртуозно использует эти людские слабости. Ну, а теперь представьте, дорогой Александр Иванович, что Зяблики появятся не в одном только "Титане", а распространятся по всему нашему любезному отечеству… На землю прилетит много тарелок, и изо всех из них словно горох посыплются Зяблики.

Однако я отвлёкся от цели своего письма, а она вот в чём: если вы, дорогой Александр Иванович, устранившись от дел, заняты сейчас осмыслением прошлого, что в вашем положении естественно, и если вам приходят мысли об искуплении своих грехов, то я вам могу прийти на помощь. Вы только поддержите меня на учёном совете, и это будет благодеяние, за которое Всевышний скостит вам половину грехов. Речь идёт об открытии.

Долгое время я пытался нащупать принципы действия филимоновского импульсатора. И проник в механизм воздействия пучка электронов на молекулярную структуру плавящегося металла. И как это часто бывает, когда одно открытие даёт толчок другому, так и у меня неожиданно сложился стройный план электрической и кинетической схемы биопульсомера — прибора, которым можно измерять вес, структуру и конфигурацию того раздела мозга, который биологи называют высшим ассоциативным. Этот раздел заведует вопросами чести и совести, долга и таланта.

Мой биопульсомер будет измерять именно эти свойства. Можно вообразить, дорогой Александр Иванович, какое могучее средство получит в свои руки государство, прими оно на вооружение мой прибор. Он будет установлен в каждом учреждении и всякому укажет место под солнцем.

Почтительнейше, Ваш ученик и подчинённый Пётр Редькин».

Александр Иванович, окончив чтение, привалился на поручень кресла, вслух проговорил: «Позвольте!.. Да он же меня дурачит, идиот несчастный! Паяц! Как смеет!..»

Лист, зажатый в пальцах, дрожал, строчки разбегались.

«…Всевышний скостит вам половину грехов».

В полуотворенную дверь закричал:

— Дашенька! Поди сюда! Погляди, что позволяет себе этот… хулиган!

Дарья Петровна испугалась взъерошенного вида старика, он походил на ежа, которому под нос сунули палку.

— Успокойтесь! На вас лица нет.

Александр Иванович отвалился на спинку кресла, письмо лежало на коленях. Дарья Петровна потянулась рукой к письму, но Буранов её отстранил:

— Нет, не читай. Позвони Зяблику, спроси: почему уволен Редькин, кандидат наук? Как смел… без меня!

— Вы знали, Александр Иванович, ещё сказали тогда: молодец Зяблик, прогнал из института ещё одного сумасшедшего.

Зажмурил глаза. Сумасшедший, сумасшедший… В истории частенько случалось: подлинных учёных называли сумасшедшими. А кибернетика? Генетика?.. Ты был членом Президиума и тоже говорил: «поповщина», «идеализм…» А филимоновский импульсатор?.. Тут ты молчал, но и не возражал, когда Зяблик называл Филимонова идиотом. Теперь — биопульсомер. Будто бы чушь! Ну, а если?..

Как-то очень явственно и вполне серьёзно всплыла в сознании мысль о Боге. Не о том… Иисусе Христе — но Боге как начале всех начал, — незримом, незнаемом, великом. Творец!.. Иначе как же всё держится и не сгинет в тартарары. Может, и вправду позовёт к суду и скажет: признавайся раб, Александр, для чего жил на свете, какие цели преследовал, где твои благодеяния, а что в своей долгой жизни за грехи почитаешь?

Что сталось с Александром Ивановичем — и сам этого не мог объяснить. Был так уверен в своей непогрешимости, всегдашней правоте. И вдруг — увидел пропасть, в которую тащил людей, науку. Он в последние годы — с тех пор, как ослабел и власть над «Титаном» перешла в руки Зяблика, — подписывал бумаги, говорил речи, давал устные распоряжения. И всё — к разрушению того самого здания, которое он и его товарищи, основатели «Титана», возводили собственными руками. Он как демон — всё разрушал и был доволен. Спал спокойно. Смеялся и был счастлив. И что же скажет ему он, Всевышний! Вдруг в самом деле там есть ад и котлы с кипящей смолой? Шкварчащие сковороды и на них — грешники!..

«Искупление!.. Половина грехов!..»

Поманил Дашу, слабеющим голосом проговорил:

— Позвони Филимонову. Проси… Редькина вернуть, создать условия.

Говорил через силу, грудь болела, внутри точно разлился жар. Сделал усилие, чтобы передохнуть. Дышал мелко, слушал биение пульса в висках. Жар захватывал голову. Над левой бровью опахнуло холодом, словно дунуло ледяным ветром. Вздрогнул, побледнел. У левого виска больно полоснуло — точно пилой. Раз, другой…

Уронил голову на стол. Откуда-то издалека едва слышно донёсся знакомый голос:

— «Скорую»!.. Вызывайте «скорую»!..

О внезапной кончине Буранова Зяблику в тот же час позвонил муж Дарьи Петровны. И Артур Михайлович, не колеблясь, сделал распоряжения:

— Поменьше шума! Брата Ефима не извещать. Я сам.

Позвонил Папу. В несколько минут составили экспедицию на дачу Буранова. Зяблик, лавируя в ботинках на заметённой метелью тропе, прошёл во времянку и застал тут у горевшего очага Ефима. Старику нездоровилось, он сидел в фуфайке.

— Собирайтесь. Вам надо уезжать!

— Куда?

— А это уж… сами знаете. В деревню, домой.

— Чевой-то я не видал в деревне? Да и брат Ляксандр…

— Умер ваш брат. И уж похоронен. А вам… вот…

Зяблик вынул из кармана пачку денег, сунул старику в карман фуфайки.

Дед стоял оглушённый, опустив по швам тяжёлые, крестьянские руки. Непокрытая голова с прядями белых свалявшихся волос, покатые худые плечи, выдававшаяся горбом спина — всё в нём было жалко, ветхо, безысходно. В глазах ещё теплилась жизнь, но их заволокло туманом.

— На квартиру городскую пойду. Я, чай, брат ему, кровь родная.

— Нету городской квартиры. Опечатана.

— На могилку… Брат ведь…

— В деревню поезжай. А уж на могилку — потом как-нибудь.

— Господи! Креста на тебе нет!

И старик качнулся в сторону кровати, опустился на колени. Достал из угла вещмешок, стал в него складывать свой нехитрый житейский скарб. Потом на фуфайку натянул овчинный полушубок, привезённый ещё из деревни, подвязался ремнём, вышел. И уже за калиткой обернулся, посмотрел на дом. Вздохнул с пристонам, двинулся через лес к станции.

Был сильный мороз. И ветер шумел в кроне деревьев. Дед Ефим шёл с трудом. Часто останавливался, подставлял ветру спину. Пройдя с километр, свернул с тропинки, привалился к берёзе. Ныла, терзала грудь обида: «Похоронили. Без меня. Как же это?..»

Порывался вернуться, да тут же себя осаживал: «Там Зяблик, чёрт, не человек!»

Оттолкнулся от ствола берёзы, пошёл к лесу. Намерение посетить могилку, отдать всю положенную по православным обычаям дань усопшему не покидало его. «Бог с ним и с Зябликом! Чай и без него укажут, где могилка. Вот сейчас приду на станцию и возьму билет на Москву».

С этой мыслью шаг его становился крепче, силы прибавлялись. Метель зализала тропинку, ноги чуть не по колени увязали в снегу. А тут ещё вечер сгустился, глаза плохо видели, и тропинка то и дело пропадала. Она вовсе потерялась на пустыре, куда дед Ефим вскоре вышел. Ветер здесь шёл низом, завихривал снег и катил буруны к едва видневшимся заборам окраины дачного посёлка. Там, словно волчьи глаза, мигали огоньки, раздавался лай собак, — и деду Ефиму чудилось: то светит огнями родная деревня и он скоро увидит свой дом. Но ветер завывал сильнее, и тугие буруны вздымались выше, и огоньки, и лай собак — все признаки жизни пропадали. Сумерки всё круче ломились к ночи, и мороз горячее лизал щёки.

Думал только о брате, душой устремлялся к нему: когда умер, да от чего, где умер и кто был при последнем издыхании. Вот она, жизнь! Всего достиг человек, а пришла смертушка — и глаза закрыть некому. Кругом чужие. Говорил ему: отдай дело молодому, дом отпиши государству, квартиру тож, а сами поселимся в маленькой избёнке. Жили бы теперь. Чего нам!

Старик прошёл половину пустыря, но ни желтых огоньков на краю поселка, ни темных вершин деревьев не видел. «Вроде бы левее брать нужно…» — подумал с тревогой. И полной грудью глотнул студеный воздух, качнулся, осел на колени. Левый бок опахнуло болью. Попробовал встать — одна нога не слушалась, с правого плеча скользнул вещевой мешок. Страх обуял деда Ефима: «Никак и я… окочурюсь…» Правой рукой подтянул мешок, прилёг на него.

Он в эту минуту не слышал ни холода, ни свиста метели. Всем существом сосредоточился на боли в левой стороне груди, на ноге, которая, как он ни старался, его не слушалась. «Всё! Конец!..» И на лбу, и по всему телу выступил пот. Он с усилием глотнул воздух и слышал, как с каждым вдохом в груди усиливалась боль. Что-то тяжёлое и горячее вступило под лопатку…

Дед Ефим потерял счёт времени и словно бы забыл, куда идёт, и почему в такой мороз и дикую метель очутился здесь, на снегу. Боль отхлынула, но вставать не хотелось. Скорее машинально, чем из желания жить, сделал усилие, но ни ног, ни рук не чувствовал; он обмяк, притих и закрыл глаза. Сознание то куда-то проваливалось — не знал, надолго ли? — то вновь прояснялось, и тогда вспоминал брата Александра и будто бы говорил с ним, звал домой, на родину, и тот — ну не диво ли? — во всём потакал Ефиму, и шёл за ним через лес, пустырь — в их родную деревню.

Но что это? Боже милостивый!.. Рядом идёт не братец, а Зяблик. Поднимает над головой кулаки, хохочет. И зубы у него… чёрные. А высоко в небе на красной тарелке сидит Александр… До слуха Ефима доносится его звонкий, как в молодости, голос: «Прощай, Ефим!»

Утром дорогу через лес расчищал трактор, и тракторист увидел, как нож скрепера вывернул из снега замёрзшего человека.

Глава шестая

Филимонов находился в состоянии человека, который шёл-шёл по ровному полю, любовался природой и всеми прелестями жизни и вдруг: ах! — провалился в колодец. Глубокий и тёмный. Стены гладкие, отвесные, зацепиться не за что, над головой чуть светит клочок неба — как выбираться? Что делать?.. А кругом тишина и помощи ждать неоткуда.

Мозг лихорадочно работал. Теперь уже не над расчётами, импульсатор отошёл в сторону. Филимонов расходовал всю мощь своего математического ума на поиски выхода из создавшегося положения. Где бы он ни был — на работе, дома, на совещании в министерстве или в Академии наук, думал об одном и том же: как выпутаться из ужасной и нелепой истории?

Характер бойца поддерживал его на плаву, он не сдавался. Решил на время отступить, сдать часть позиций, но затем собраться с силами и вновь ринуться в наступление. «Так случается на войне, — рассуждал сам с собой и в этих рассуждениях находил успокоение. — Сегодня ты их побил — завтра они тебя. Закон всякой борьбы, единство противоположностей, диалектика».

Поначалу думал: кому бы открыться, рассказать — заходил к Шушуне, порывался довериться по старой дружбе, но Шушуня всё чаще и подолгу уединялся в кабинете с Зябликом, и Филимонов раздумал. Хотел поделиться с Федем — не посмел, постыдился. Так и остался наедине со своей тайной, решил в одиночку пройти трудную полосу жизни. Порой, когда открывался удачный ход, являлась счастливая идея, он даже приободрялся. «У меня власть, я директор — всё поставлю на свои места, вот только нужно терпение, нужно время».

И он, не находя почвы для решительных действий, всё больше уповал и надеялся на время.

Противная сторона тоже как будто не проявляла активности. Пап в институте не появлялся и не звонил. Филимонов, намеревавшийся уволить бездельника, теперь об этом не помышлял; даже радовался, не видя Папа в коридорах и на совещаниях. Зяблик аккуратно являлся на работу, сидел всё больше в кабинете. Поток посетителей к нему становился всё оживлённей.

Николай со дня на день намеревался зайти к Шушуне, открыться ему, но какая-то тревога удерживала его.

Федь, получивший в своё время задание на реорганизацию института, целый месяц потратил на поездки в министерство, профсоюзные инстанции — утрясал, согласовывал детали передачи группы теплоизмерительных приборов в специальный институт, занимающийся этой проблемой. Из трёхсот человек этой группы институт брал лишь двенадцать сотрудников и малую часть оборудования. Остальные подлежали сокращению и уже подыскивали работу. Подробный план этой акции Федь принёс к директору, и тотчас же вслед за Федем в кабинет Филимонова вошёл Зяблик. И без того мрачный, несловоохотливый Федь замкнулся, ждал, когда Зяблик покинет кабинет. Но Зяблик уходить не торопился. Филимонов, раскинув руки и как бы объединяя их жестом, сказал:

— Хорошо, что мы все собрались. Докладывайте, Николай Михайлович!

Федь молча положил бумаги на стол. Директор, пробежав их, сунул Зяблику.

— Что вы скажете на это, Артур Михайлович?

Зяблик не торопясь и как бы нехотя взял бумаги, стал рассматривать. Федь, стрельнув по нему уничтожающим взглядом, повернулся к Филимонову, взгляд его спрашивал: «Что это значит?» Филимонов чуть заметным жестом просил его успокоиться.

— Я буду категорически возражать! — раздался вдруг хрипловатый взволнованный голос Зяблика. Он даже привстал в кресле и стукнул по мягкому валику кулаком. — Вы взяли курс на развал института, мы этого не позволим!

— Кто это — «мы»? — выдохнул Федь. Его лицо сделалось малиновым, он весь дрожал от негодования.

— Ладно, успокойтесь! — поднялся Филимонов. — Оставьте бумаги у меня, я буду думать.

И подошёл к столику со счётной машиной.

Зяблик выходить из кабинета не торопился, не хотел оставлять Филимонова с Федем. Федь потолкался с минуту, но не встретил со стороны директора желания остаться с ним наедине, скорее, Филимонов хотел остаться с Зябликом, — и Федь, уловивший настроение шефа, обескураженный, махнул рукой и вышел. Зяблик стоял у окна спиной к директору, обиженный, погружённый в глубокие думы. Пожал плечами и глуховато, всё ещё взволнованным голосом забубнил:

Назад Дальше