Глубоко западали в сердце Филимонова косвенные упрёки Дарьи Петровны; и он удивлялся собственной покорности и терпению, больше того, мужественная правда её слов изливалась на него очистительным душем: он, как человек честный и бескомпромиссный в своих поступках, невольно настраивался на волну родственной души, проникался к собеседнице уважением и прощал ей личные наскоки. «Она не знает причин моей пассивности, — думал Николай, слушая хозяйку. — Вот если бы знала! Если бы знала!»
— Где же теперь Федь? Извините, я — директор, обращаюсь к вам, постороннему человеку…
Николай хотел спросить и про Ольгу, но промолчал.
— Напрасно считаете меня посторонним человеком. Я, может быть, заинтересована не меньше вашего в делах института. Вы удивляетесь? А вот я вам сейчас покажу кое-какие документы.
Она прошла в кабинет академика и скоро возвратилась оттуда и подала Филимонову две бумаги.
Филимонов читал: «Зяблик оформляет дачу академика Буранова на своё имя. Бурлак подписывает все документы. Дача состоит на балансе хозяйственного управления министерства и будет продана Зяблику по балансовой стоимости — за четыре тысячи двести рублей. Вся мебель и внутриусадебные постройки входят в балансовую стоимость».
Ни подписи, ни печати. Филимонов вопросительно взглянул на хозяйку. Та пояснила:
— Документ неофициальный. Пишет аноним, — мне, впрочем, всё равно.
Второй лист. Этот написан от руки, почерком мелким, видимо, женским: «Не знаю, какие указания о своей библиотеке оставил вам покойный академик, но Зяблик распускает слух, будто она завещана в его пользу. В это мало кто верит, но никто не сомневается, что, в конце концов, библиотека станет собственностью этого вампира. Принимайте меры».
И тоже — ни подписи, ни даты, ни адреса.
— А вот вам ещё одно письмецо. Тут не оставили и вас в покое.
И жестом, которым в прежние времена наносили удар шпагой, Дарья Петровна подала через стол ещё один лист.
Туг уже стояла дата. И адрес: Крым, санаторий «Радуга». И подпись: «Ваша Наточка».
— Наточка? Внучка Александра Ивановича?
— Правнучка. Но дело не в этом. Читайте.
И Филимонов читал:
«Дорогая Дарья Петровна! Вы такая умная и добрая и всегда помогали мне, если я делала что-нибудь не так. Тут стоит хорошая погода, я купаюсь, целыми днями валяюсь на пляже, но на душе скверно, и я прошу у вас совета. По глупой своей беспечности я однажды по приказу Артура Михайловича Зяблика сбросила с себя все одежды — решительно все! — и на пляже, это было на Истринском водохранилище, улеглась, дура, возле Филимонова, которого противный Пап — вы его знаете — по приказу Зяблика чем-то опоил, и он лежал на песке чуть жив, почти без сознания. Теперь сюда в санаторий прикатил Пап и домогается, и пристаёт ко мне, преследует по пятам. Представьте: Пап — и домогается моей любви! И так бы оно ничего, у меня тут есть защитники, — скажи я им и они сделают из него котлету, — но Пап говорит: ты помогла сгубить великого учёного, я тебя упеку в тюрьму. Мне не страшна никакая тюрьма, но пугает мысль, что я повредила Филимонову, который, говорят, действительно большой учёный и теперь находится весь в руках этих ужасных людей — Зяблика и Папа. Дорогая Дарья Петровна! Я всегда считала Вас второй мамочкой — помогите мне выбраться из этой ужасной истории, мне стыдно и гадко чувствовать себя виновницей такой беды, а, кроме того, хочется залепить звонкую пощёчину этому гадкому Папу, чтобы он не приставал ко мне и не отравлял жизнь».
Филимонов читал медленно, и, по мере того как добирался до смысла письма, волнение овладевало им, и лист в руке начинал мелко, противно дрожать. Он опустил на стол руку и дочитывал, помешивая другой рукой только что налитый чай. Волнение его было не просто радостным, он с каждой новой строчкой письма испытывал прилив сил, как будто эти силы кто-то вдувал в него мощным насосом. С плеч его медленно, но верно сползала тяжесть, давившая его в эти последние месяцы, и за границей, хотя впечатления там и накатывали на него мощными волнами.
Теперь же состояние страха, безысходности, боль кровоточащей совести с новой силой объяли его, едва он ступил на родную землю. Он чувствовал себя как птица, у которой обрезали крылья и поломали ноги. И вдруг — это письмо: над головой грянул свет жизни, в жилах бьётся, клокочет порыв прежней энергии, боевого творческого духа. Он ещё не дочитал письма, но ему уже хочется закричать на весь свет: «Я жив, я свободен, я могу работать!» Рука предательски дрожит, и он сильнее прижимает её к столу. Он не хочет распускаться перед умной красивой женщиной — той, которая ещё вчера была для него чужой, но сегодня стала родной и близкой. Она дарует ему освобождение, из её рук он получает жизнь и счастье, казавшиеся навсегда утраченными.
— Я надеюсь, вы дадите мне это письмо… хотя бы на время, — заговорил он, стараясь быть спокойным, однако, не умея полностью скрыть клокотавшего в нём радостного возбуждения.
— Нет, оригинал буду держать в сейфе, но у меня есть фотографические копии.
Она снова прошла в кабинет и принесла оттуда пачку фотографий с копиями письма Наточки. Одну из них подала Филимонову.
— В ваше полное распоряжение, — сказала, блеснув торжествующим взглядом, И улыбнулась. И наклонила голову в знак того, что отныне считает себя его союзницей. — А библиотека?..
— На сегодня я израсходовал лимит времени, — Филимонов поклонился и припал губами к руке хозяйки. — Я надеюсь, вы позволите мне посетить вас в ближайшее время. Вы мне позволите?
— Всегда рада видеть вас у себя.
Дарья Петровна не скрывала торжества победительницы. Как истинный мудрый полководец, Дарья Петровна наносила удары с разных направлений — и трудно было понять, где она сосредоточивала главные силы.
На следующий день утром позвонила Вадиму Краеву и ещё до начала работы пригласила к себе. Вадим явился тотчас же, он уже много лет чинил всякие приборы в квартире академика и чувствовал себя здесь как дома. С Дарьей Петровной был по-настоящему дружен, верил ей как себе. И знал: в её далеко идущих планах ему отведена не последняя роль. Он по-прежнему числился в секторе Галкина, и, когда Федь с Ольгой перешли в другой институт, Дарья Петровна позвала к себе Вадима, сказала: «Оставайся в штате "Титана", а на работу ходи к Федю. Так надо. И не бойся: тебе ничего не будет». И Вадим не возражал.
В секторе Галкина, в механической мастерской, он имел рабочее место — столик, верстачок, но все дни проводил у Федя. Галкина откровенно презирал, и тот, ловя на себе косые волчьи взгляды, невольно сжимал кулаки, но сделать ничего не мог, знал: Вадим необходим Филимонову.
Дарья Петровна принимала Вадима как своего — на кухне. Подавала на стол кушанья, варила кофе. Заговорила без предисловий, начистоту:
— Я знаю: ты всё думаешь о Филимонове — не попал ли он в сети Зяблика, не предал ли всех вас, как Галкин — за тарелку чечевичной похлёбки. Так ведь думаешь? Признайся.
— Вы в душу, словно в зеркало, смотрите — всё там видите.
— Напрасно! Филимонов попал в затруднительную полосу, у него руки связаны, его опутали сетью интриг Зяблик и Галкин. Надо ослабить Галкина, нанести по нему удар.
— Подстеречь бы мерзавца да устроить тёмную!
— Нет, Вадим. Кулаками делу не поможешь. У меня есть против него другое оружие. Вот посмотри, пожалуйста.
Настал, наконец, момент для Дарьи Петровны извлечь из сейфа главное оружие. И хоть оружие это остриём своим было направлено в Галкина, но не его она хотела бы поразить. Зяблик — её враг, Зяблик копает ей яму, в него и целила стрелы.
Достала из сейфа папку, принесла Вадиму. Тот извлёк пачку фотографий, читал тексты и ничего не понимал. Дарья Петровна, тронув фотографии рукой и снисходительно улыбаясь, заговорила:
— Я лучше тебе расскажу суть дела: тут копии последних статей Галкина, он за них Государственную премию получил. Обрати внимание на почерк — Галкина рука?
— Нет, я почерк Галкина знаю. Он пишет, как школьник — косо, криво, и буквы у него не связаны, будто каждую рисует отдельно.
— Вот тут-то и зарыта собака. Галкин статьи эти не писал, он выдал чужую работу за свою. Помнишь альпинистов, погибших на Памире? Один из них взял в горы тетрадь со своими записками. После смерти её прислали Зяблику, а он — запер в сейф, а потом снял машинописную копию и вручил Галкину.
— А-а… Вот теперь и я понял, где собака зарыта. Галкин украл чужой труд! Так-так-так… Это на него похоже. Но как нам доказать, кто первый из них… Ведь Галкин может сказать: это у меня списано, а не я списал.
Дарья Петровна пригласила Вадима в библиотеку и здесь показала научный журнал со статьей погибшего альпиниста.
— А вот… глава из тетради. Напечатана, когда Галкин ещё и не работал в институте.
— Хорошо бы копию…
— Я обо всём позаботилась. Ну, как ты думаешь, есть у нас возможность помочь Филимонову?
Вадим не стал пускаться в дальние рассуждения. Он в эту минуту ещё не представлял, как распорядится грозным оружием, но, заполучив копии разоблачительных документов, поспешил в институт. Без стука вошёл к кабинет Галкина и сел на диван, стоявший в дальнем углу комнаты.
— Ты чего? — уставился Галкин, предчувствуя неприятность. — Вадим никогда к нему не заходил и если зашёл — есть веская причина. — Ну, говори, зачем пришёл?
— А ты не волнуйся. Честному человеку нечего волноваться. Вот мне, например: я никого не убил, ничего не украл и жизнь никому не испортил. Друзей не предаю — важных дел народных, открытий каких или чего другого себе не присваиваю. Чего мне волноваться?
Вадим говорил спокойно, он в нужную минуту умел взять себя в руки и выдержать характер. К Галкину у него были особые претензии: чуткое сердце рабочего бесхитростного человека видело в нём основного виновника всех бед Филимонова, а, следовательно, и института. Он сейчас ощущал потребность говорить от имени всего своего сословия рабочих — всех тех, чьим трудом живут и все учёные, и сам Галкин, явившийся в мир учёных из гущи рабочих и обязанный по всем законам здравого смысла свято блюсти их интересы, высоко держать их честь и трудовое достоинство.
Галкина он считал предателем вдвойне: предал друзей и предал рабочих, приславших его в науку. Галкина Вадим не только ненавидел, но он ещё и презирал его. Однако при всём этом Краев не был злым человеком, по натуре он был мягким и добрым и готов был многое прощать людям — особенно, если люди эти признавали свои ошибки и готовы были повиниться или исправиться. Он сейчас и к Василию воспылал вдруг чувством жалости. Знал, что Галкина ждёт полнейший крах и в итоге — тюрьма, и, может, потому, что итог грозил быть таким жестоким, он хотел смягчить его участь.
— Говори, что тебе нужно! У меня нет времени.
Галкин терял равновесие; предчувствовал что-то важное, нехорошее — торопил Вадима. И Вадим пустил в него первые изничтожающие стрелы. И не как-нибудь, а бесхитростно, грубовато, по-рабочему:
— Думаю, что торопиться тебе некуда. Песенка твоя спета. Теперь бы подумать, как вылезти из болота, в которое ты залез. Об этом я и хотел с тобой поговорить.
— Какое болото? Что ты мелешь, Вадим!
Голос Василия осел, словно он съел мороженое и застудил горло. Знал: Краев слов на ветер не бросает. Как в деле, так и в словах — всегда точен, предельно откровенен. Филимонов никому не верил так глубоко и безраздельно, как Вадиму.
Теребил реденький чуб, не сводил с Вадима засветившихся смертельной тоской глаз.
— Хоть бы сел поближе. Забился, как сыч, в угол и каркаешь. Чего там ещё разузнал — выкладывай!
— А и выкладывать нечего. Сам всё знаешь! Родственник сыскался — того, погибшего… статьи что написал.
Сжался как от удара Василий, губы в ниточку сомкнулись, левое веко дёрнулось. На лбу в одно мгновение проступили крупные капли холодного пота.
— Кто писал? Чего буровишь?
— В гостиницу меня приглашал: что там да как Василий Галкин? Говорит, в суд будет подавать. Журнал показывал. Номер, кажется, третий… — там половина статей напечатана. За другой фамилией, не за твоей. Ну да ладно! — поднялся Вадим. — Некогда мне. К Федю пойду.
Вадим поднялся и медленно пошел к выходу. На пороге повернулся к Галкину, укоризненно добавил:
— Эх, Вася-Вася! На завод бы написать — ребятам, с которыми ты сталь варил.
И не спеша, по-хозяйски закрыл за собой дверь.
Федь и Ольга ждали Вадима. Сегодня утром они договорились монтировать приставку, сделать контрольное опробование. Вадим один знал расположение частей, блоков, контактов и точек, оставшихся ещё не спаянными, жгутиков, ещё не уложенных на место Вадим тоже, как и они, с волнением ждал этого дня, испытывал нетерпение от желания скорее включить, опробовать прибор. Как некогда они с Филимоновым готовили импульсатор к первому включению и до боли в сердце дрожали за результат, так и теперь приставка Федя стала для него родным детищем, заслонила весь белый свет. Она снилась ночью; едва закроет глаза, видит оплавленную магнезитом чашу и в ней кипящую смесь свинца и олова. Вот по команде Федя Вадим нажимает кнопку и гасит голубое, похожее на свет небесной звезды сияние. Металл на дне чаши затвердевает. От него отламывают кусочек, несут под микроскоп. Там уже над синеватым глазком склонился Федь. И рядом — Ольга, застывшая в ожидании…
Ох, как ждал Вадим этого заветного мига, а вот настал день — к Федю не пошёл, устремился в «Титан», и не в мастерскую, где были у него стол и верстачок, а в кабинет директора, где он, кстати, никогда не был.
Шел он смело и уверено, и секретарша, поднявшаяся навстречу и спросившая: «Вы к кому?», его не смутила. Он удивился её вопросу, такому наивному и не очень, как ему показалось, умному. К кому же больше — к директору!
— Как пройти к Николаю Авдеевичу?
— Он по утрам занят научной работой.
— Знаю. Но вы ему скажите: пришёл Вадим.
Секретарша не двинулась с места, и тогда Краев прошел в кабинет. Тут никого не было. Он постоял с минуту, оглядел шкафы, столы, ковры и только потом увидел стоявшую за спиной секретаршу.
— Я вам сказала: директор работает.
И тогда откуда-то глухо послышался голос Филимонова:
— Кто там ко мне пришёл?
Стена разломилась — вышел Филимонов. И раскинул руки:
— Ах, Вадим! Пришёл, сучий сын! С Федем теперь в обнимку — ну, думаю, сам схожу к его величеству рабочему человеку. Магомет не идёт к горе — гора пойдёт к Магомету.
Филимонов говорил без умолку, и это не было на него похоже. Вадим лучше, чем кто-либо, знал своего шефа, слышал в его голосе незнакомые раньше, заискивающие, виноватые нотки. Вадим глубоко и беззаветно любил своего Большого Филимона, лучше других, как ему казалось, понимал значение импульсатора, верил в его конечное торжество — и оттого, может быть, с мучительной болью в сердце переживал все последние события. Гнал от себя мысль о предательстве Филимонова, но когда Федю и Ольге пришлось уйти из института, Вадим совсем пал духом, его ум отказывался понимать происходящее. И теперь, воодушевлённый словами Дарьи Петровны и оружием, имевшимся у него в кармане против Гачкина, ни минуты не медля, он устремился к Филимонову, чтобы излить ему все муки и сомнения последних дней, встряхнуть, приободрить и, если нужно, встать с ним рядом и повести борьбу с каждым, кто ему мешает.
— Сбежали, черти полосатые! Показал Зяблик зубы — вы и дёру!
— Я остаюсь на месте, Николай Авдеевич. Мне бежать незачем, а если вы о Феде, Ольге — их Зяблик выжил. И вроде бы дал понять: с вашего дозволения, будто вы так хотели.
— Нашли кому верить — Зяблику. Он того и ломит, кто гнётся, а попробуй ты, стой прямо — тебе тогда и Зяблик нипочём.
Филимонов складывал бумаги на краю стола, а сам лукаво, изучающе поглядывал на Вадима, словно бы спрашивал: знаешь ли ты что-нибудь или так пришёл… по старой дружбе?
Пригласил секретаршу, попросил чаю. Сказал при этом:
— Мой друг чай любит. Да покрепче. И снова улыбался лукаво и говорил:
— А ты чего ж не побежал за ними? Если уж решили бросить меня… — вместе бы, засучив штанины… А то, не дай Бог, догонит вас Зяблик да по шеям наложит.