Около часа колонна шла по бездорожью, то взбираясь на холм, то спускаясь в ложбину, — и неожиданно выехала на дорогу. Все приободрились. Но едва колонна двинулась по грунтовой дороге, из-под бронетранспортера вырвался черный дым, высоко вверх взлетели и посыпались вниз куски резины. Колонна замерла, наставив на ближние холмы вороненые стволы...
Холмы молчали.
Правое колесо бронемашины было разуто. Бледный водитель смотрел на колесо и тупо улыбался.
Солдаты быстро заменили колесо, майор приказал всем занять свои места, колонна тронулась, но подорвавшийся бронетранспортер вдруг остановился. В чем дело? Водитель невнятно сказал, что барахлит... Что? где? Там, все барахлит. Как? Так... барахлит... не дает рулить... Майор сам сел на его место и немного проехал, вот что, парень, сказал он, вылезая из машины и спрыгивая на мокрую землю... Водитель оскалил желтые зубы. Майор поперхнулся. Ты... чего?.. Стрегримов! — прикрикнул старший лейтенант, командир роты. Водитель посмотрел на него. А ну-ка марш на место! На место!.. Я кому сказал — на место!.. на ммместо! Он затолкал водителя в кабину. Смотри мне.
Колонна тронулась.
Ему бы пыхнуть, сказали анашисты, угощавшие вчера Черепаху, первое средство от... Слепое сырое утро сотряс второй взрыв. Черепаха был уверен, что подорвался тот же бронетранспортер. Но черный дым рассеивался над развернутой поперек дороги гусеничной машиной разведчиков. Из люка высунулся человек, он выбросил на броню руки, оперся на локти, пытаясь вытянуть свое тело наверх. Двое из экипажа бросились по броне к нему, подхватили его под мышки, и он повис над люком, вобрав голову в плечи и задрав орущее лицо к беспросветному липкому небу, и рот одного из двоих, державших его под мышки, тоже округлился в крике. Они держали его над люком, не смея опустить вниз и боясь вытащить наверх и положить на броню, и это тянулось слишком долго, очень долго, бесконечно, двадцать или тридцать секунд, полминуты, минуту, вечность, и его лицо было опрокинуто в небо, он кричал в небо, и кричал, глядя в люк, один из державших его, и в люк хлестали красные струи. А врач двигался, как пьяный, он медленно, неуклюже соскакивал с подъехавшей машины, бежал, бежал пять или шесть метров, отделявших машину от машины, бежал, поскальзываясь, взмахивая рукой, придерживая брезентовую суму на боку; сума тяжело колыхалась, из-под сапог летели ошметки и брызги, врач бежал, а этот над люком, вобравший черношлемную голову в плечи, втянувший голову в туловище, вмявший ее в грудь, заливал изнутри лобовое стекло, рычаги и приборы, педали и разодранный бронированный пол, и державшие его не знали, что делать, и один из них кричал, глядя в люк, а врач еще только тянул руку к скобе на скуле машины, еще только заносил ногу и ставил ее на каток, другую — на гусеницу, еще только подтягивался, взбирался на броню, еще только распахивал свою волшебную божественную суму, распечатывал свой сокровенный пакет с чудесным шприцем, надевал толстую иглу, выпрыскивал струйку и, задрав рукав, вонзал иглу в белую руку и давил на поршень, — шприц медленно пустел, небритый врач с перебитым носом и синими теплыми глазами бормотал что-то раненому, какие-то докторские слова, как будто раненый мог что-либо слышать и понимать, кроме железа в мясе хлещущих обглоданных ног.
Потом доктор отдавал четкие приказы экипажу, и все смотрели на него, как на бога, и раненый кричал тише и тише... успокоился, но был жив, и врач возился с его разодранными ногами, и все смотрели на врача с ловкими окровавленными руками как на бога, и он был бог под пустым липким небом.
Тихого раненого с забинтованными и перетянутыми огрызками ног осторожно перенесли в бронетранспортер, который тут же развернулся и помчался назад, в лагерь, следом поехала еще одна бронемашина.
Подорвавшуюся машину решено было оставить, — пусть экипаж ремонтирует. Опасно, заметил командир пехотной роты. Майор взглянул на Осадчего. Еще одну машину? Да, подхватил пехотный офицер, еще одну — моего Стрегримова, он никак очухаться после первого подрыва не может, вот его и оставим. Хорошо, согласился майор. На дороге остались бронетранспортер и гусеничная машина разведчиков, залитая кровью.
Колонна двинулась дальше — не по дороге, а вдоль нее.
Туман медленно рассеивался, напитывался голубизной и теплой желтизной, — из космических бездн к земле рвалось солнце. И когда впереди, меж холмов, показались башни и стены кишлака, солнце коснулось земли, и она взорвалась: засияли осколки, ослепляя людей на машинах. Солнце вычистило пространства, и открылись дали: нежно-голубая холмистость, золоченая река, крошечные деревни, похожие на рыцарские крепости.
17
Этот кишлак был покрупнее Навабада, но такой же серый, с узкими глиняными улочками. Назывался он Пир-Шабаз.
Колонна разделилась, и два потока машин стремительно потекли к Пир-Шабазу.
Машина с наводчиками остановилась перед въездом в кишлак. Наводчики ждали у триплексов... Но в кишлаке были лишь старухи, дети, женщины и высохшие коричневые старцы. Спроси, где мужчины, сказал майор. Где ваши мужчины? — спросил солдат-таджик. Что он говорит? Он говорит, что, кроме мальчишек и стариков, нет мужчин. Где же они? Он говорит, ушли. Куда? когда? Он говорит, ушли на заработки. Ну-ка, что эти скажут. Майор кивнул на машину с ждущими наводчиками. Таджик пошел к машине, поговорил с наводчиками. Они говорят, надо искать, говорят, очень бандитский кишлак, но кто-то пришел из Навабада и предупредил — они попрятались. Да где искать-то... Вокруг.
Ну, что будем делать? — спросил майор, озираясь. Надо просто подпалить бороду одному деду, сказал командир пехотной роты. Хэмм, хмыкнул политработник. А что, сказал командир пехотной роты, переводя взгляд близко посаженных круглых холодных глаз с политработника на майора. Нет, ответил майор. Пехотный офицер распахнул губастый рот в улыбке, пожал плечами. Решено было проехать по окрестностям. Машины расползлись по холмам. Ни пехотинцы, ни разведчики никого не обнаружили. Пехотный офицер вновь предложил подпалить какого-нибудь деда, и Осадчий сказал, что действительно нужно кого-то хорошенько расспросить, но майор отдал приказ возвращаться в лагерь.
Дым увидели издалека.
Чадили сгоревшие колеса бронетранспортера. Дорогу перегораживал труп, еще два лежали на обочине. Заберите, сказал майор. Солдаты расстелили плащ-палатку, склонились над телом, лежавшим поперек дороги, взялись за руки и ноги... Пехотный офицер удивленно выматерился. Солдаты переглянулись, опустили туловище на плащ-палатку, один из них нагнулся, осторожно взял странную пучеглазую округлую штуку, положил ее рядом с туловищем. Майор вынул грязный носовой платок, вытер потное лицо. Стрегримов, сказал командир пехотной роты. Майор обернулся к нему. Стрегримов, повторил офицер. Где остальные? — спросил майор. Остальные? Да. Где?.. куда они?.. почему на связь не вышли?.. в обеих машинах рации... Надо в этот Пир вернуться, проговорил сквозь зубы командир пехотной роты. Мы только что оттуда. Надо в Пире баню... Надо искать, а не баню, возразил майор. Прочесать окрестности, связаться с лагерем, пусть вертушки пришлют, сказал Осадчий. Майор взглянул на его тонкое, напряженное, алое лицо. Верно. По машинам!
Машины разведчиков, лязгая, обдирая гусеницами склоны, ездили по холмам. Под гусеницами скрежетали камни. Вскоре в небе появились два стрекочущих вертолета, они прошли над рыщущими машинами, сделали крут и вновь пролетели над головами разведчиков.
Холм, ложбина, длинный холм, овраг, крутой склон, камни, кустики верблюжьей колючки, вверх-вниз, яркое небо, вечернее солнце, прохлада, — неужели идет осень?..
Поздно вечером разведрота уперлась в тусклую широкую реку. Осадчий устало слез с машины, прошел к воде...
— Выводи пленных.
Сержант привел пленных к реке. Афганцы глядели на невысокого командира в черном шлемофоне, с короткоствольным автоматом в руке.
— Мы сейчас их расстреляем, — проговорил Осадчий, обращаясь к солдату-таджику, — если хотят, пусть помолятся.
Солдат сказал.
Пленные, повернувшись спинами к разведчикам, молились. Перед ними текла река. Тяжелая грязная вода проплывала у их стоп с тихим шорохом. Осадчий снял шлемофон, положил его на землю, клацнул затвором.
Пленные продолжали молиться.
Меркло небо, темнела река, черные тени обволакивали заречные холмы.
Пожилой мужчина в зеленой чалме обернулся, посмотрел на солдат с автоматами, на их командира с темно-багровым лицом, что-то сказал, и двое немедленно повернулись. Немного погодя обратил бледное лицо к солдатам еще один. Но пятый не поворачивался.
Хватит молиться, сказал Осадчий. Таджик окликнул пятого, но тот продолжал стоять лицом к реке.
Осадчий подошел к нему, опустил руку на плечо, рывком повернул его, и пленный закрыл мокрое искаженное лицо, сгорбился, сотрясаемый беззвучными рыданиями, и Осадчий, гадливо сморщившись, поднял автомат — из короткого ствола вырвалась огненная струя, прожигая ладони, прячущие лицо.
Осадчий попятился.
— Огонь!
...Осадчий шел мимо тел, разглядывая остывшие лица.
— Что будем делать с ними? — спросил лейтенант.
— Ну, головы отрезать не будем, — ответил Осадчий. — Отправим в плаванье.
Осадчий остановился, повесил автомат на плечо, расстегнул ширинку. В разинутый зубастый рот мертвеца ударила струя.
— Вы шшто?! — закричал шепотом лейтенант, оглядываясь на солдат, куривших поблизости.
Осадчий отряхнул и убрал бледный член, застегнул ширинку...
— Ребята! Этих — в плаванье, и — по машинам!
Его голос был легок и звонок.
18
В последние дни этой долгой операции над землей проносились коричневые самумы, небо вдруг заполняли колонны тяжелых, плоских, толстых темных облаков, увлажнявших растрескавшуюся пыльную землю, — и вновь светило солнце, синело небо, и было пыльно, сады в кишлаках наливались желтизной, а ночи — холодом, но днем бывало жарко.
Утром, днем, вечером и ночью летели стаи мелких и крупных птиц, часовые слышали свист и клики.
И когда операция закончилась и полковая колонна вышла на трассу, далекие вершины Гиндукуша были заметены свежим снегом.
День был в разгаре. Колонна, запыленная после степного перехода, стояла на трассе. Солдаты выбивали пыль из одежды, распечатывали последние пачки, закуривали и недоверчиво поглядывали на белейшие вершины Гиндукуша. На зубах скрипел песок.
По степи, пыля, все ползли отставшие бронетранспортеры, ехали, грохоча пустыми ящиками из-под снарядов, грузовики.
Возле дороги лежали и стояли навьюченные верблюды, блеяли овцы, чернела палатка, — здесь отдыхали пуштуны. Они держали путь на юг. Колонна — на север. Кочевники смотрели на солдат, сидевших на мощных машинах, разглядывали стволы пулеметов, зачехленные гаубицы. Из степи, тарахтя, выезжали машины. Колонна была длинна, внушительна, ее голова лежала напротив небольшого кишлака с рощей тусклых от пыли и копоти пирамидальных тополей.
Возле кишлака на обочине стоял афганский пост: каменный дом с черно-красно-зеленым флагом, зажатый двумя танками.
Мимо колонны прошел старый скособоченный автобус. Пассажиры в разноцветных чалмах смотрели на колонну, на ее стволы и башни, на людей в панамах и черных шлемофонах, на скуластого офицера с забинтованной головой.
Затем проехал пестрый грузовик с яблоками. Яблоки были крупны и на вид крепки — когда откроют задний борт, они хлынут, глухо и твердо стуча... Щемящий запах повис над дорогой, как будто по ней только что прокатилась, тележно скрипя, деревянная деревня с осенними садами, плетнями, колодцами, рдяными листьями, с мычащим стадом на поблекшей луговине. И в сизом паутинном поле стрекочет трактор...
Два вертолета пролетели над колонной.
Вершины Гиндукуша. Сияющее небо.
Вершины Гиндукуша белы, чисты, пронзительны, как откровение.
Серые стены, тусклые тополя.
Жаркое солнце.
Черно-красно-зеленый флаг.
Пышные пуштунские овцы.
Из кишлака выходит человек в длиннополой одежде, идет к трассе, неся на голове большую плоскую странную шапку, выходит на трассу и шагает вдоль колонны.
Это была женщина. Она несла круг шерсти на голове. Она шла мимо танков, грузовиков, бронетранспортеров, не глядя на них. Она была боса, и смуглые женские ноги странно было видеть на бетоне, рядом с многотонными бронированными тушами, на которых сидели вооруженные, крепко обутые люди. Из-под бордового платья выглядывали шаровары, на плечи ниспадал желтый платок, лицо было открыто — значит, кочевница. Она была немолода, пряма, бедраста, широколика и раскоса. Шла, устремив взгляд черных глаз на стойбище пуштунов на обочине дороги, напротив хвоста колонны.
Солдаты, умолкая, смотрели на звероватое лицо кочевницы.
Пуштуны снялись и двинулись на юг; овцы трусили в степи, люди шли по дороге, друг за другом шагали верблюды с вьюками и детьми. В небе проплыла стая крупных птиц. На юг.
Последняя машина выехала на трассу, и колонна тронулась. На север.
Вдалеке белели цепи Гиндукуша.
Часть IV
Новый год
1
Зимние дожди поливали город. В окопах стояла вода. Бронетранспортеры и танки увязали в степи. Над городом нависала серая тяжелая мгла, и Мраморная была ею расплющена.
Жители писали много писем.
Колонны уходили в Кабул и возвращались с различными грузами и с почтой. Колонна выезжала из города в раскисшую мглистую степь, и все начинали ждать и через два-три дня спрашивать друг друга: ну что там слышно о колонне? Колонну могли обстрелять. Однажды она вернулась без почтовой машины, сгоревшей где-то на трассе в кювете.
— Ну что там колонна?..
По брезентовым и железным крышам стучали дожди. Дневальные не успевали мыть полы в своих палатках, в офицерских общежитиях, в столовых. Но в штабе всегда было чисто — новый командир полка любил чистоту. Разжалованный, исключенный из партии, лишенный всех наград и теперь находившийся под следствием, полковник Крабов тоже ее любил, но все же при нем в штабе было грязновато, пыль покрывала подоконники, окна и сейфы... Новый командир любил ее больше, чем Крабов. Новый командир был моложе, шире, выше Крабова, но ниже званием. Впрочем, подчиненные, обращаясь к нему, легко повышали подполковника в звании: товарищ полковник. Новый (под) полковник не курил, и в штабе теперь было свежо. Новый (под)полковник каждое утро выбегал на зарядку. Новый (под)полковник появлялся в самых неожиданных местах и в самое неожиданное время. Проверять ночные посты на границах полка он выезжал на машине с выключенными фарами и, остановив машину где-нибудь на полпути, шел пешком к постам вместе с дежурным офицером. Поздно вечером он вставал на пороге каптерки как раз в тот момент, когда косяк анаши или гашиша делал первый круг. Или вдруг оказывался за рулем машины, подогнанной к продуктовому складу, — шофер, перебросив через борт в кузов баранью тушу, полсвиньи или ящик сгущенного молока и пожав руку щедрому земляку-кладовщику, открывал дверцу и в ужасе лязгал зубами.
Мраморная тюрьма была переполнена.
Новый (под)полковник прибыл в город из-под Кандагара, где он служил в десантно-штурмовой бригаде, ДШБ. Он носил тельняшку и полусапожки на толстой подошве. Все говорили, что он может убить одним щелчком.
Дожди шли и шли. Но перед Новым годом наконец полетел снег. Это случилось ночью, и видели, ощущали и обоняли снегопад лишь часовые и те, кто вышел в этот час на улицу по нужде. Снег в темноте был сер. Первый снег видел хирург, куривший под козырьком на крыльце, — с тех пор, как увесистая пуля из английской винтовки, расколов лоб, изрыла мозг начмеда, он просыпался каждую ночь, чтобы вспомнить об этом, он вспоминал об этом и пытался уснуть и не думать ни о чем, но думал и выходил покурить, подышать, возвращался, ложился, убеждал себя, что все это чушь, цепь случайных совпадений... высыпал в рот снотворного... запивал водой... забывался. Первый снег видела библиотекарь Евгения. Она хотела разбудить машинистку, но передумала и смотрела одна. Невольным свидетелем снегопадения стал политработник майор Ольминский, страдавший вторые сутки расстройством желудка. Снег, подумал он, когда несколько снежинок залетели в темный сортир, — может быть, новогоднее мероприятие будет со снегом.