«Конечно, в этом все дело, — подумал Сергей. — Женя с ребятами как-то не сошелся и дома одинок, в доме мужчины нет».
И тут он вспомнил о своем обещании Жене узнать о Циолковском и Павлове — были ли они верующими. Стыд ожег его. Как же он это забыл?
— Я займусь этим, — пытаясь скрыть вспыхнувшее чувство презрения к себе, проговорил он. — Вы не беспокойтесь, все уладится. Не такое сейчас время. Да и Женя мальчик смышленый, думаю, в самом деле сам разберется. А мы ему поможем.
— Я уж вас попрошу. — Она с трудом выбралась из-за парты; крышка громко хлопнула, а Рожнова торопливо прижала ее руками, виновато глянула на учителя. — Извините меня. Заморочила вам голову. Может, и в самом деле пустяки все это.
Слова ее как-то вдруг успокоили Сергея. «А и верно, — думал он, — чего я казнюсь? Ничего же не случилось такого…»
Он посидел один в пустом классе. Непривычно было видеть класс таким — неуютными, скучными какими-то казались развешанные по стенам карты, рисунки, портреты великих просветителей. Ребячий гомон оживлял все днем, а теперь они как бы потеряли свой смысл.
«Как грустна опустевшая школа», — думал он, спускаясь по лестнице, и невольно ступал осторожно, точно крался: неуместно гулкими были его шаги в тишине.
Вечера уже не были душными, и он с удовольствием постоял в школьном саду, средь облетевших деревьев. Желтые листья, нанесенные ветром к самому крыльцу, были сухи и с треском крошились под ногами.
Был тот короткий закатный час, когда солнце уже скрылось, а небо еще светло, и вершины недалеких гор горят празднично, как новогодние елочные свечи. Но они тускнели, гасли на глазах, и тихая грусть заползала в душу.
Ему вдруг нестерпимо захотелось увидеть Марину. Постучать и сказать, что шел мимо. Но он вспомнил, что даже не знает, где она живет.
Домой идти не хотелось. Он неспешно пересек площадь, стал подниматься по проулку. У дверей магазина возились продавцы — готовились закрывать. Резко зазвонила проверяемая сигнализация. Потом в наступившей тишине лязгнул замок. Сергей слышал, как переговаривались, прощаясь, продавцы. Женский голос сказал:
— Устала — ноги отваливаются.
— Ничего, привыкнешь, — ответил ей мужчина. — Вначале у всех так. Целый день на ногах. Ну, пока.
Где-то здесь жила та самая Аглая, о которой говорила Сергею Рожнова. Странно, что он очутился у этого самого магазина.
Она явно не хотела его впускать, все разглядывала, все выспрашивала, кто да зачем. Ему неловко было в полутемном длинном коридоре, где у дверей на табуретках стояли закопченные керогазы.
— Да впусти ты человека, — сказал в комнате кто-то. — Пришел, значит, дело есть.
Из-за стола поднялся пожилой уже, хоть и крепкий с виду человек в полосатой просторной пижаме, протянул руку:
— Иринархов. — И гостеприимным жестом указал на стул: — Присаживайтесь.
Говорил он уверенно, смотрел с живым напряженным вниманием.
— Я из школы, где учится Женя Рожнов, его классный руководитель, — повторил Сергей, уже обращаясь к нему, но подумал, что вряд ли он знает мальчика, и снова обернулся к Аглае. — Его мать говорила, что вы вовлекли его в секту…
— К богу силком не тащат, — тихо отозвалась Аглая и выжидательно посмотрела на Иринархова.
— Мы чаевничаем, — сказал тот и снова указал на стул. — Так не побрезгуйте с нами. Аглая, налей чаю учителю.
После этого «не побрезгуйте» Сергею как-то неловко было отказаться, он придвинул стул поближе к столу и сел, мельком оглядев комнату. Подчеркнутый аскетизм убранства удивил. Было здесь глухо и пусто, точно хозяева ремонт затеяли, вынесли почти все, попрятали, что можно испачкать или разбить. Окна были зашторены плотно, отсекая, изолируя комнату от внешнего мира.
— Простите, — повернулся он к хозяйке, — мне не сказали вашего отчества…
Боковым настороженным зрением он увидел, как острым любопытством зажглось лицо Иринархова и поразился: тоже не знает? Так кто же он тогда — не муж?
— Аглая Платоновна, — оробело, смутившись, ответила она. — Да меня сроду никто по отчеству не звал — тетя Глаша да тетя Глаша.
Она поставила перед ним чай в стакане с подстаканником.
— Конфеты берите. — Подтолкнув блюдце с дешевыми карамельками, Иринархов выжидательно посмотрел на гостя.
Натолкнувшись на этот взгляд, Сергей ощутил вдруг растерянность: не знал, с чего начать. Он уже корил себя за то, что поддался порыву, явился, не подготовившись. Теперь, выгадывая время, не спеша разгрыз конфету, неловко слизнул потянувшуюся начинку, прихлебнул чаю.
— Вы, очевидно, искренне верите в бога, — начал он неуверенно, досадливо чувствуя ненужность, нелепость затеянного разговора. Не с ней надо было говорить, а с Женей.
Хотя смотрел он все время на Аглаю, ответил ему Иринархов:
— А как можно без веры? Без веры человек душу теряет. Одна греховная плоть остается.
Не было на его лице ожидаемой иронической усмешки, ни смущения, ни откровенной наглости, ничего, что свидетельствовало бы о попытке задурить незваному гостю голову. И все-таки столь необычно, неестественно даже прозвучало сказанное — не убогой старушкой, а вполне нормальным на вид мужчиной, — что Сергей попытался все за шутку принять: будто понял и принял игру.
— Ну да, — сказал он, изображая преувеличенную серьезность, даже приложил палец ко лбу, — я понимаю: неверующие вроде покойников — душа от них отлетела, хоть сейчас в гроб клади.
Иринархов смотрел на него спокойно, положив на стол крепкие мужицкие руки, кивнул — не то соглашаясь, не то своим каким-то мыслям, подождал, не скажет ли учитель еще чего, и проговорил внятно и жестко:
— В гроб — не в гроб, а святого у такого человека нет ничего. Кто его от дурного остановит? Кто добру научит? Что он на страшном суде сказать сможет в оправдание свое?
«Значит это все всерьез, а не глупая шутка, не бред? — Сергей переводил недоуменный взгляд с Иринархова на Аглаю. — Значит, они так думают и учат этому других, того же Женю?»
— Есть, согласен, своя доля правды в материализме, — продолжал меж тем Иринархов. — Правды земной. А людям не доля — вся правда нужна. И они ищут. Кто нашел — счастлив.
— В чем же она, по-вашему? — не умея согнать скептическую улыбку, спросил Сергей.
— Да уж не в модных призывах, теориях, разных там измах, — упрямо ответил Иринархов, выдерживая его взгляд. — Только в боге судьба человека, а без бога лишь мрак и ложь.
«Ишь, стихами заговорил, — подумал Сергей и вдруг вспомнил: отец говорил о каком-то Шутове, который про таинственный дух болтает. — И Рожнова о Шутове поминала. Неужели тот самый? Вот ведь как переплелось…»
Сергей спросил строго:
— По-вашему, надо господу служить, а не людям, не обществу? Это вы проповедуете?
— Наша секта, между прочим, зарегистрирована, разрешение от властей имеется, — словно забором отгородился Иринархов. — Ничего противозаконного мы не делаем.
— Да я не о том, я понять хочу, — примирительно сказал Сергей.
— А чего тут понимать? — устало вздохнул Иринархов. — Разве не ясно? Людские судьбы — в божьих руках. Так что служи людям, обществу, не служи — ничего не изменишь.
— Выходит, пусть существует в мире несправедливость, хозяева и рабы, национальная рознь, войны — все равно?
— Вон вы куда, — покачал головой Иринархов. — Я ведь тоже кое-что читал. И вот что скажу. Еще за две тысячи лет до Маркса и Энгельса учение Христа объявило о равенстве людей. Вы, простите, что преподаете? Историю? Так знать должны. Апостол Павел возвестил: перед Христом нет ни раба, ни свободного, ни иудея, ни эллина, ни мужского пола, ни женского, а все — Христовы.
— А как же с Онисимом?
Не ожидал Сергей, что вопрос этот вызовет такое смятение, Иринархов так и обдал Аглаю горящим вопрошающим взглядом, она побледнела, съежилась вся.
— А что с Онисимом? — Иринархов спросил кротко, заискивающе даже, выпытывая.
— Да как же! — напоминающе сказал Сергей, гадая, что же так хозяев задело. — Противоречие получается. Онисим почему сбежал?
Снова будто молния полыхнула от Иринархова к Аглае, та совсем сникла.
— Не знаю, не знаю, — растерянно пробормотал Иринархов, опустив глаза, стуча пальцами по подстаканнику.
Странно было видеть это.
— Но ведь Онисим сам об этом рассказал. — Сергей умолк, и напряженная тишина установилась в комнате. — «Зубы зверей мне грозят», — так он сказал, Онисим.
Иринархов быстро поднял голову, проговорил звенящим шепотом:
— Быть такого не может. Это кому же он сказал? Вам, что ли?
— Уж не знаю, кому, может, себе, — развел руками Сергей, по-прежнему ничего не понимая и дивясь происходящему. — В писании так записано. Вам-то надо бы знать… Онисим сказал это, будто прослышав про слова апостола Павла: «Придите ко мне все нуждающиеся и обреченные, и я успокою вас». Вот Онисим и сказал: «Радость-то какая! Кто более обременен, чем я, — от зверя хозяина убежал, зубы зверей мне грозят. Кто более в покое нуждается, как не несчастный раб-беглец?». Пришел к апостолу Павлу за успокоением. Тот окрестил его и отправил обратно — к бывшему хозяину, тоже христианину.
Еще и записку дал: прими, мол, поласковее. Опять Онисим стал рабом. Только раньше за страх работал, а теперь — за совесть. Вот вам и христианское равенство.
Снова произошло непонятное: Иринархов и Аглая вдруг совершенно успокоились. Сначала Сергей радовался, что вычитал где-то и запомнил — вот ведь пригодилось. Но смотрел на собеседников и терялся в догадках. Черт-те что получилось…
— Ну, это как понимать, — обретя прежнее спокойствие, улыбнувшись даже, сказал Иринархов. — Апостол Павел ко Христову учению Онисима приобщил — это и есть счастье. Я же вам другое расскажу. Моряк один в войну в подводной лодке тонул, выплыл, спасся чудом… Живой. По радио плакал, когда вспоминал. А потом его в темной подворотне — ножом. Хулиганы. Насмерть. Он-то для кого жил? Для людей? Выходит, и для этих, с ножами которые? Вот и подумайте, кому служить.
— А как же заповедь: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя?»
— Бог наш есть сама любовь. — Сказав это, Иринархов вскинул глаза к потолку и перекрестился; Аглая сделала то же.
Этим они как бы отстранили гостя, провели меж ним и собою незримую черту. Делать здесь больше было нечего. Сергей поднялся, ощутив внезапную, давящую на плечи тяжесть, густоту душного застоявшегося в закрытой комнате воздуха.
— Спасибо за чай. Мне важно было понять: чего мог найти у вас школьник? — Хозяева отчужденно молчали, и Сергей направился к двери, но остановился и спросил неожиданно для самого себя. — А можно прийти на моленье?
Тень прошла по лицу Иринархова. Ответил он не сразу, переборов в себе что-то:
— Мы ни для кого двери не закрываем.
«Омут, настоящий омут, — с отвращением думал Сергей, выйдя на улицу; осенняя ночная прохлада не помогала, удушье сдавливало горло, теснило в груди; кожей лица, рук, всем своим телом ощущал он мерзкую липкость воздуха только что покинутой квартиры и никак не мог отделаться от чувства гадливости. — Как же Марина встречалась с ними, верила им, повторяла их слова? И какое это счастье — что вырвалась. — Вдруг он остановился, ошеломленный: — Почему же я думаю о Марине, а не о Жене Рожнове? Из-за него же я пришел сюда! С ней все в порядке, а вот с ним…»
Но это было как наваждение — живое, переменчивое лицо Марины стояло перед ним все время, и ничего с этим нельзя было поделать.
— Знаешь, мама, я, кажется, влюбился, — сказал он прямо с порога, когда Нина Андреевна открыла ему. — Только ты, пожалуйста, ни о чем не спрашивай пока.
— Напугал он меня с этим Онисимом, — раздраженно сказал Иринархов, когда учитель ушел. — Грешным делом подумал: сбежал наш пресвитер, переметнулся к пятидесятникам. Бегут, бегут, страсти им подавай, безумия хочется. Стриптиз, что ли, на молении устраивать, прости господи… Марина наша ушла почему? Тоже небось скучно стало? Говорила ты с ней после этого?
Похоже было, отошел он, не смотрел уже волком, ворчал только. И Аглая решилась: сказала ему про Гришку этого, поганца, про подвал — все, как есть.
Иринархов слушал молча, не перебивал, только посверкивало что-то в глазах да брови шевелились на переносье.
— Та-ак, — протянул он, когда она смолкла. — Начудили вы с вашим Онисимом. Мало что слеп — стар он больно, глупость одолевает. Нового надо пресвитера, чтобы боялись, чтобы власть имел.
— Где ж взять-то? — сокрушенно вздохнула Аглая и с затаенной надеждой добавила: — Разве б ты пошел…
У него ворохнулось доброе чувство к ней: вот ведь сколько лет прошло, а так же смиренна, покорна, верна ему, верит и боится слово поперек молвить. Ничего б не желала больше, только согласись он… А что, если остаться, взять тут все в свои руки, поблаженствовать, понежиться на склоне лет, хватит уж мотаться бы? — мелькнула мысль и — погасла: — Да разве дадут покоя?..
Обо всем говорил Степан Аглае, ни в чем не таился, а об этом смолчал, не посмел довериться.
— Не обо мне речь, — жестко отрезал он. — Я к Шутову примеряюсь.
— Алкоголик-то? — изумилась Аглая.
— Все грешны. А он жизнью обижен. К тому ж молодой, грамотный, сказать умеет, завлечь. Как ты мне его в баре давеча показала, так я и понял: этот сгодится. Пьян он был, а лица не терял, говорил здраво. Сам им займусь. А ты чтоб Марину вернула. Устрашить надо, припугнуть. Не подвалом — судом божьим, вторым пришествием близким, карой, муками вечными. Про меня ей пока не говори, мало ли как отнесется… Посмотрим потом.
11
Что-то не складывалось у нее, не получалось, как нужно, не налаживалось. Нелепая тревога, необъяснимая и оттого еще более мучительная, овладела ею, не отпускала, преследовала всюду. Особенно нестерпимо было ночью. Днем, на людях, в сутолоке, в работе, она будто бы отходила, но стоило наступить сумеркам, как снова вспыхивала тревога, скребла по сердцу — хоть криком кричи.
А тут еще мать повадилась. Возьмет внучку да начнет причитать, приговаривать, вещать нехорошее. И не прогонишь — мать.
Однажды, проснувшись внезапно от охватившего во сне страха, Марина кинулась к Шуркиной кроватке, схватила теплое, сладко пахнущее, податливое тельце дочки, прижала к себе и, едва сдерживая рыдания, запричитала звенящим, на пределе, шепотом: «Слава богу, живая! Родненькая ты моя, кровиночка!» А перед глазами стояло что-то жуткое, бесформенное, неживое, привидевшееся во сне, — ей казалось, что это дочка.
Шурка, просыпаясь, но не открывая глаз, зашевелилась, захныкала, и Марина поспешно опустила ее на место, прикрыла одеяльцем.
Лечь она сразу не могла, долго стояла босая, в одной ночной рубашке у раскрытого окна, сцепив на груди немеющие руки, прислушиваясь к гудящему сердцу, всхлипывая. «За что, за что мне это?» — билась в разгоряченном мозгу безответная мысль. И тут из затаенных глубин, из забытья, из выброшенного, отлученного, такого, казалось, далекого далека, что оно уже небылью представлялось, всплыл голос «брата» Онисима, предрекавшего ей: «Проклят будет плод чрева твоего и плод овец твоих, проклят будешь ты при входе твоем, проклят при выходе твоем, пошлет господь на тебя проклятие, смятение…» Неужели правда все, и мать верно говорит? Неужто сбывается?..
Жутко ей стало.
Тих был ночной город, затаен. Она загадала: если залает сейчас собака, значит, верно, значит, сигнал ей, зов…
Ни дуновения ветерка, ни шороха за окном…
Вся дрожа от подступившего озноба, не в силах отойти, ни даже одеревеневшие пальцы развести, долго стояла она, изнемогая от мучительного ожидания. Потом с трудом доплелась до кровати, упала навзничь. С открытыми глазами лежала в тихой комнате, словно бы со стороны наблюдая за собой — как отпускало ее, как возвращалась жизнь. «А если бы залаяла, если бы!..» Марина содрогнулась от этой мысли.
Проснулась она от плача Шурки, вскочила — солнце ударило в глаза, — вспомнила все и подивилась своим ночным страхам: глупости-то какие, просто лежала неудобно, вот и приснилось.