Таврия - Гончар Олесь 12 стр.


Самым обидным для Софьи было то, что большинство таких горланов выходило как раз из ее собственных поместий, из многочисленных скотных дворов и батрацких казарм, из темных недр вечно недовольного батрацкого племени… Хитрая, варварская порода! Клеймит, высмеивает, компрометирует на все лады своих благодетелей… И это вместо того, чтоб до конца дней благодарить великодушных Фальцфейнов, которые, как отважные конквистадоры, ступив на эту нетронутую землю, посеяли на ней зерна прогресса, завели английских скакунов и французскую кухню, ввели лакеев во фраках и американский способ стрижки овец…

С американцами Фальцфейны издавна поддерживали довольно тесные связи. Из Америки выписывали баранов-производителей, оттуда же завезли в Асканию последних на земле гигантов-бизонов, почти полностью уничтоженных за полстолетия на американском континенте. Младший сын Софьи, Вольдемар, поехал на мировую выставку шерсти в Чикаго и сейчас путешествует где-то в Соединенных Штатах. Из-за океана нередко наведывались в Асканию разные закупщики, туристы и пронырливые корреспонденты — для них Фальцфейны не жалели подарков, и газетчики потом разносили по всему миру славу о властителях украинских прерий. Захлебываясь от восторга, они наперебой описывали роскошные степные пикники, катанье на тройках, ночевки под открытым небом в целинной степи «со всеми аксессуарами жизни цыганской, таборной…» В их щедро отплаченных дифирамбах Аскания выступала романтическим островом, твердыней западной культуры среди разбушевавшегося варварского моря, а хозяйка Аскании была «чудесной амальгамой парижского воспитания и бурного скифского (бог с ним — пусть даже скифского!) темперамента».

О тысячах тех, кто выпасал для Фальцфейнов отары, молотил хлеб на токах, насаждал парки, сооружал в Аскании бассейны, рыл искусственные озера, переворачивая горы земли, — об этих людях разбитные вояжеры-корреспонденты сообщали значительно более скупые сведения.

О сезонниках им было известно только то, что приходят они откуда-то с севера через какую-то экзотическую свою Каховку, что любят они ходить всегда босиком, что могут выпить одним духом ведро воды и что там, где они работают, летом очень жарко. Там уже кончается цивилизованный рай асканийских вольеров и начинается настоящая украинская Сахара!

Бережно хранила Софья пожелтевшие вырезки из американских газет, как и письма своих эксцентричных заморских приятельниц, с которыми она когда-то прожигала жизнь в парижских ресторанах и варьете. В этих письмах до сих пор слышались ей далекие отзвуки молодости, той, что и в самом деле звенела бешеными тройками в степи, пенилась шампанским при лунном свете на копнах сена…

Был у нее законный муж, но она никогда не чувствовала себя его женой, есть у нее дети, но она не чувствует себя матерью.

Это, верно, наказание за те хмельные грехи молодости! Не в силах примириться со своей старостью, она не получает радости и от детей. Старший сын, самый умный, который считается основателем асканийского зоопарка, лечится сейчас где-то в Швейцарии и интересуется в письмах не столько настроением матери, сколько своими любимыми зверями; средний родился дефективным и, засев в Дорнбурге после скандальной истории со взрывом, угрожает оттуда матери и братьям новыми дебошами, а младший, этот тоже… бьет баклуши где-то в Америке, В этом году она осталась одна на всю Асканию, вся тяжесть власти на ней.

И уже разменяла шестой десяток… Покрылась морщинами шея, обрюзгло лицо, не помогают парижские кремы…

— Может, тачанкой воспользуетесь? — перебил меланхолию Софьи управляющий, когда они проходили мимо экипажного сарая.

Софья Карловна восприняла это как обиду.

— Вы считаете меня уже такой слабой?..

— Что вы! Простите, госпожа хозяйка! Я совсем не хотел…

— Довольно, довольно… Пройдусь пешком. Я так редко вижу нашу Асканию с этой стороны…

С этой, южной, стороны экономия выглядела не совсем привлекательно. Кончились сады и вольеры, потянулся голый вытоптанный пустырь, за которым сбились мрачной группой вынесенные подальше в степь ободранные батрацкие казармы. Господствуя над районом казарм и рабочих халуп, густым черным дымом дышал в небо кирпичный завод. Клубы дыма показались Софье зловещими на фоне открытой степи и чистого неба.

— Как тут неуютно, — поморщилась Софья Карловна. — Дети, козы, пылища, дым!..

Неподалеку от казарм, возле так называемого «черного водопоя» (каким, в отличие от «белого», господского, пользовались только батраки и скот), уже вкусно пахло едой, варилась, клокотала в огромных чанах пища для сезонников. Тридцать выбракованных ветеринаром баранов были зарезаны к их приходу! Бараньи шкуры и рога так и лежали здесь неубранными, чтоб каждый мог, увидев их собственными глазами, убедиться в щедрости асканийской хозяйки, чтоб потом и летом, когда обычно начинаются жалобы на харчи, можно было заткнуть недовольным глотку напоминанием об этих тридцати нагульных баранах, без сожаления убитых в день прибытия первой партии сезонников.

Потянуло пылью, потом, заскрипело, затопало… Передние мажары, огибая Асканию, уже въезжали на выгон. Запыленные толпы сезонников, увидев колодец, с хода бросились к нему (кроме воды, для них сейчас ничто не существовало). Гаркуша, соскочив с коня, подбежал к хозяйке, стал докладывать. Софья, перебив его, приказала выстроить прибывших для осмотра.

Нелегкое было дело — выстроить эту разношерстную массу. Одни толпились возле колодца, другие разбирали с мажар котомки, некоторые же, напившись, разлеглись, как паны, и не хотели подниматься. Однако Гаркуша вместе с подгоняльщиками, пустив в ход весь свой опыт, вскоре кое-как выстроил батраков в длинную шеренгу, которую он постарался даже выровнять по-солдатски, но она так и осталась выпуклой, дугообразной, как поднятая и застывшая волна.

Софья в сопровождении управляющего и приказчиков двинулась осматривать людей. В шуршащем платье, в белой панаме, шла она походкой королевы вдоль шеренги, милостиво улыбаясь запыленным, пропотевшим людям. Батрачки не умели так улыбаться. Улыбка хозяйки была для них каким-то фокусом: пока смотрит на тебя, улыбается, а только отвела взгляд в сторону управляющего, — уже погасла улыбка, и вместо нее появилось выражение скуки или настороженного напряжения. Потом и это быстро гаснет, — госпожа снова обращается к людям, и снова губы ее складываются в привычную улыбку.

Иногда Софья останавливалась, заговаривала, спрашивала, довольны ли, что попали в Асканию.

— Нам хоть в ад, лишь бы харч богат!

— А баня будет?

— А в зверинец нас пустят?

— А в сад?

Хозяйка все обещала.

Около Данька и Валерика она тоже задержалась и как будто даже обрадовалась встрече с этими юными батраками.

— Какие милые мальчики! — томно воскликнула она. — Густав Августович, обратите внимание, какие у них умные, интеллектуальные лица! Я всегда чувствую в себе какую-то подсознательную тягу к детям, к их чистоте и непосредственности… Вы их назначьте, пожалуйста, на легкую и приятную работу. Вообще я приказываю всех детей и подростков назначать только на легкие, посильные для них работы… Оставьте их, — добавила она по-немецки, — хотя бы при складах… шерсть перебирать.

Елейный голос Софьи и выражение веселого радушия и ханжеской сдержанности, лежавшее на ее лице, девушкам-сезонницам не понравились с первого взгляда.

— Злюка, наверное, — перешептывались батрачки. — Яга!

— Улыбается, а сама аж посинела… Отчего это? От злости, конечно!

— А духами какими надушена… Несет от нее, как конским потом…

— Да еще стриженая впридачу… Будто парни ей косы отрезали.

Софья не слыхала этих замечаний по своему адресу и, продвигаясь вдоль шеренги, одаривала сезонников улыбками, которые казались ей безупречными.

После осмотра разрешено было пить и есть. Криничанские Сердюки, увидев бараньи шкуры, заговорщицки подмигнули друг другу и расхохотались: вот где налопаемся!

— Как ваше мнение, госпожа хозяйка, о нынешнем наборе? — спросил Густав Августович, когда Софья, оставшись с ним посреди выгона, наконец, перестала улыбаться.

— Не знаю, что завтра другие приведут, а от этих впечатление не очень утешительное, — процедила Софья. — По сравнению с прошлогодними среди этих, по-моему, значительно больше дерзких, разбойничьих физиономий… Не так ли?.. К тому же среди девушек уж слишком много писаных красавиц. Я, кстати, заметила это за Гаркушей, — он всегда таких приведет, что хоть, выставку устраивай… Хотела б я знать, чью волю в данном случае он выполняет? Объясните, пожалуйста, ему, Густав Августович, что мне нужны прежде всего скотницы, доярки, вязальщицы с крепкими хребтами, а не яркие полтавские красавицы, которые все лето будут крутить с батраками романы, отвлекая их от работы.

Густаву Августовичу было точно известно, чью волю выполняет Гаркуша. Этот хитрый пройдоха-приказчик знает, на кого ему делать ставку. Перед Софьей он сгибается лишь для видимости, а весь расчет его на паныча Вольдемара. И хотя управляющий ненавидел Гаркушу, все же разоблачить перед хозяйкой фаворита молодого Фальцфейна не мог и не хотел, тем более что и сам в деле с красавицами чувствовал себя в какой-то мере соучастником Гаркуши. Управляющий, конечно, не мог сейчас сказать обо всем этом Софье. Однако, хотя бы для вида, надо было накричать на Гаркушу, проучить его немедленно, чтоб госпожа видела. Позвав приказчика, Густав Августович взял его за локоть и, отведя в сторону, стал читать нотацию.

— Доннерветтер, — раздраженно ругнулся Густав Августович, — из-за тебя мне нагоняй… Зачем столько красавиц набрал?

— А ну их к черту, — выругался в ответ Гаркуша, держась перед управляющим довольно нахально. — Они все там красавицы!

— То не есть резон… Пани недовольна!

— Лучше б она не совалась в эти дела, ваша пани…

— Ну ты, Гаркуш, осторожней на поворотах… Пока паныч путешествует, она тебя еще может… э-э… в рог скрутить!

— Выкинштейн, может? — оскалился приказчик. — Не очень вы меня этим пугайте! Что я — себе их набирал, гаремы у меня тайные, что ли? Сами хорошо знаете — куда и кому подбирается товар!

Пока они переругивались, Софья Карловна стояла одна посреди выгона, следя из-под панамы за толкотней у колодца.

Сезонники пировали: пили воду, отдышавшись, снова пили, как самый лучший, самый сладкий в мире напиток. Девушки тут же умывались, прихорашивались, расчесывали свои тяжелые волнистые волосы, не обращая внимания на госпожу.

О, как их сейчас ненавидела Софья! Молодые, пышущие здоровьем, налитые горячей, сочной силой… Нахлынули толпой, завладели ее двором, ее водой, затмив ее самое… Только что пришли откуда-то из-под солнца, из Каховки, словно древние рабыни с восточных невольничьих рынков, и уже не чувствуют себя рабынями, держат себя здесь как дома. Боже, какие у них фигуры, какие пышные упругие бюсты, сколько естественной, неосознанной грации в каждом движении… Плавно, как русалки, расчесывают косы, стали в ряд вдоль корыт и моют ноги, высоко подбирая юбки, не стыдясь своих белых, не загоревших икр, своего упругого, молодого, прекрасного тела…

Глубоко вздохнула Софья.

Нет, не хотела б она быть святой, молодой хотела бы стать!

XIV

Горячая духота стоит в сараях. Пышет над головой раскаленная черепица. Воняет шерсть. Воздух тяжелый, густо насыщенный запахом овечьей серы, скипидара, дегтя, которым заливают пораженные коростой места на коже и свежие кровоточащие порезы на только что остриженных овцах.

Сидят мальчики полукругом в душном углу, перебирают шерсть. Немудреное это дело — перебирать грязную, вонючую «обножку», забитые репьями и овечьим пометом отходы, падающие под сортировочный стол… Быстро овладели Данько и Валерик новым ремеслом. Пожалела их пани, приказала поставить на легкую работу… Дышалось бы ей так легко, как им! Засадить бы ее, рыжую ведьму, в это вонючее пекло, где угораешь от серы, где от блеянья овец туманится голова… Ребята так наслушаются за день овечьего блеянья, что потом в казарме всю ночь им овцы снятся.

Стрижет овец специальная артель стрижеев-маячан, прибывших сюда, как цыгане, целыми семьями. Раскинули возле амбаров шатры для детей, пустили лошадей на пастбище (выговорили себе такое право на время работы), а сами с утра до ночи в сараях, не разгибаясь, снимают тяжелые руна с мериносов, цигаев, линкольнов. Верховодит стрижеями тетка Варвара, дебелая, напористая, горластая, ее слово для артели — закон.

— Бросай работу!

И все бросили.

— Начинаем!

И все начали.

Тетку Варвару побаивается даже долговязый немец-надсмотрщик. Его зовут Фридрих Фридрихович, но она упрямо величает его Фидриком Фидриковичем или просто Фидриком. Фидрику, видимо, впервые приходится иметь дело с женщиной-атаманом, и он еще не всегда догадывается, как вести себя с нею в том или ином случае.

В обязанности надсмотрщика входит покрикивать на людей, взвешивать шерсть, а также выдавать стрижеям маленькие медные бирки за каждую остриженную овцу. Если у выхода, где Фидрик осматривает овец, между ним и каким-нибудь молодым стрижеем возникает спор, то зовут тетку Варвару, чтоб рассудила. Грудастая, с красным лицом, с ножницами в руке, в рабочих парусиновых штанах, подходит она к спорщикам спокойной атаманской походкой.

— Что тут у вас? Опять не дает бирки?

— Да не дает же… Нарезал, говорит. А разве это порез? Так, царапина!

Осмотрев овцу, атаманша некоторое время глядит на немца, который торчит перед нею полуголый, в одних трусах, с кисетом бирок на жилистой шее.

— Ты, Фидрик! — наконец говорит атаманша, угрожающе подбоченясь. — Приходилось тебе в жизни остричь хоть какого-нибудь завалящего барана? Снял ты руно хоть с одной овцы? А через мои руки тысячи их прошли, и от такой царапины еще ни одна не погибла.

— Но, фрау Барбара…

— Какая я тебе фрау? Что я — детей с тобой крестила? Выдай бирку и не морочь парню голову…

— Но ведь…

— Выдай, иначе сейчас же бросим работу!

Припертый к стене немец в конце концов достает из своего кожаного кисета несчастную копеечную бирку, без которой работа стрижеям не засчитывалась вовсе.

На овцах, выходивших из-под рук самой тетки Варвары, порезов почти не было, хотя овец она остригала за день больше, чем другие. Ее место в сарае было против Данька, и парень не раз восторженно любовался ее работой.

— Посмотри, Валерик, как ловко у нее выходит. Словно руно само отделяется от тела…

— Она, верно, знает какое-то слово к овцам, — переговаривались поблизости женщины, сшивавшие мешки для шерсти. — Другим приходится спутывать, держать, а у нее овца спокойно лежит развязанная, как младенец в купели…

— Тетка Варвара, чем вы ее привораживаете, что она под вами ни мекнет, ни брыкнет?

— Лаской, — коротко отвечала атаманша.

В самом деле, несмотря на то что работу свою она выполняла как бы поневоле, с сердитым выражением налитого кровью лица, в каждом ее движении было столько красоты, столько ласки, что овца даже жмурилась от удовольствия. Бессловесное животное, лежа на боку, как бы понимало, что тетка Варвара, осторожно снимая с него тяжелый и жаркий тулуп, не замышляет никакого зла, а, наоборот, хочет избавить его от лишней тяжести, без которой ему будет легче ходить в степи.

Мягкие сплошные руна (грязные, серые сверху, они были снизу как сливочное масло!) одно за другим летели из Варвариных рук на сортировочный стол. Там их разбирали на первый и второй сорта, потом взвешивали, и немец, вынув из-за уха карандаш, делал запись в своей книге. Потом этим белым мягким руном набивали огромные мешки, которые раскачивались по всему сараю, подвешенные на веревках к стропилам. Утаптывать шерсть ставили тяжелых, шестипудовых мужчин, но иногда и Данъку с его птичьим весом удавалось заняться этим, похожим на забаву делом — покачаться в мешке, окунувшись в шерсть по плечи.

Сколько этой шерсти! Горами уже навалены возле дверей зашитые наглухо мешки, обозначенные черными таврами.

Любопытство разбирает Данька.

— Тетка Варвара!

— Чего тебе, племянник?

Назад Дальше