— Стихи? — Он поднял брови. — Вы поэт?
— В общем, да, — ответил я. И потупился застенчиво. — В какой-то мере…
— В какой же мере?
— Ну, вообще. Пишу… Подвизаюсь, так сказать.
— А простите, — ваша фамилия?
Я назвал себя. И посмотрел на него испытующе. К моему удивлению, никакой реакции не последовало; серенький этот человек держался невозмутимо, спокойно, чересчур спокойно! Лицо его выражало вежливую скуку — и только. Тогда я добавил медленно:
— Стихи были посланы вам, примерно, полгода тому назад. С севера — из Ермакова.
— Ах, с севера, — протянул он, оживившись, — да, да, да. Из Ермакова? Припоминаю.
Он указал полусогнутой ладонью на стул.
— Садитесь, пожалуйста.
— Да нет, — замялся я, — спасибо. Постою.
— Садитесь, — сказал он настойчиво. И сощурился — собрал у глаз лучистые морщинки. — Или, может быть, вам уж так сидеть надоело, что и думать об этом тошно? Ничего, не стесняйтесь. Я все понимаю.
И потом — когда я уселся:
— В Ермакове, если я не ошибаюсь, находится управление 503 стройки…
— Ну, в Ермакове не только управление, — пожал я плечами, — не только. Поселок огромный, жителей много. К лагерной стройке имеют отношение далеко не все.
— Но вы-то ведь имели? — Крошечные белесые глазки его уперлись в меня — обшарили с головы до ног и прикрылись бровями. — Были именно там, ведь так?
Вот этого вопроса я боялся больше всего. Мне вовсе не хотелось представать перед писателями в качестве бывшего зэка. Черт возьми, — подумал я тоскливо, — неужто он все знает? Ах, как это некстати. Но откуда он мог узнать? Каким образом? Или просто — догадывается? Машинально — досадливым жестом — провел я ладонью по голове. И тотчас отдернул руку. Голова была колючая, коротко стриженная, типично арестантская; я совсем забыл об этом!
Ну, конечно, — понял я, — конечно. Любой дурак догадается. Из Ермакова, да еще с такой прической — кем же я могу быть?!
После короткого молчания я сказал — с трудно сдерживаемым вздохом:
— В общем, да. Как вы правильно подметили, я оттуда. Со стройки. Но теперь все кончено, я освобожден, начинаю новую жизнь и хочу всерьез заняться литературой.
— Что ж, намерения ваши похвальны, — проговорил он рассеянно, вертя в пальцах карандаш, постукивая им о край стола. — Похвальны. Но это, так сказать, — в перспективе. А конкретно, что вы намерены делать? Чем заняться? Где жить?
Он подался ко мне — простер руку.
— У вас, вероятно, имеется при себе какой-нибудь документ, справка об освобождении…
Я почувствовал внезапное раздражение. И глуша его, сдерживаясь, изобразил на лице своем небрежную светскую улыбочку:
— Справочка имеется — как же иначе! Но вы…пардон… вы кем же тут работаете?
— Ответственным секретарем отделения, — сказал он, озаряясь ответной улыбкой. — Мое имя — Сергей Сартаков!
Я был искренне удивлен; писателей я представлял себе иначе! Творческая работа никак — в моем воображении — не сочеталась, не увязывалась с подобным обликом.
— Сергей Сартаков, — пробормотал я, — ну, как же, как же! Знаю. Читал. Так вот вы какой…
— Где же вы меня читали, — поинтересовался он, — там, на севере?
— Там.
— А где вы, кстати, были — на каком участке? — спросил он, выказывая пугающую осведомленность, на 18-ом километре, под Игаркой, в самом Ермакове? Простертая его рука по-прежнему лежала на столе — ладонью вверх. И задав этот вопрос, он сложил пальцы щепотью — пошевелил ими выразительно:
— Все-таки, позвольте взглянуть…
Я извлек из кармана и протянул ему справку. Он прочитал ее внимательно. И потом — судя по пробежке глаз — еще раз. И аккуратно сложив бумажку, вернул ее мне со словами:
— Стало быть, место поселения у вас — в Хакассии… Так вот, мой вам совет: не задерживайтесь здесь, не болтайтесь попусту! Отбывайте в Абакан и устраивайтесь там где-нибудь. Человек вы молодой, энергичный, физически крепкий; трудности для вас нипочем. Если уж вы хотите начинать новую жизнь, так начинать ее надо по правилам, чтоб все было в порядке, в полном соответствии с законом! Работайте, становитесь на ноги. А литература от вас не уйдет. Она подождет — литература… Между прочим, в Абакане имеется областное книжное издательство, своя пресса, местное отделение ССП. Словом, все, что нужно для вас! Поработайте, обживитесь, а потом свяжитесь с тамошними товарищами — они, я полагаю, поддержат.
В этот момент гулко хлопнула входная дверь. На пороге возникла рослая, румянолицая женщина в платке и плюшевой шубке. Сартаков сейчас же прервал монолог и поворотился к ней, поджимая губы.
— Долгонько. — Он коротко глянул на ручные часы. — Долгонько… Уже четверть двенадцатого! Это что же — до сих пор совещание тянулось?
— Да почти что так, — отозвалась женщина, — сами, небось, знаете, как бывает в редакциях! Я уж замаялась, ждавши. Ну, а после, по пути, в магазин заглянула. Там тюль выбросили…
— Но с главным-то, все же поговорила?
— Ага, — кивнула она, разматывая платок. — Он сказал, что материал еще в наборе; как только будут гранки — зайдет с ними сам.
Голос у нее был низкий, густой, слегка отдающий в хрип и, в сущности, — совсем не женский. И прислушиваясь к их разговору, я подумал, что не худо было бы им поменяться друг с другом голосами; произошла, видимо, какая — то путаница, неувязка…
— Значит, зайдет сам, — задумчиво протянул Сартаков. — Ладно.
Он придвинул настольный блокнот, что-то чиркнул там карандашиком. И посмотрел на меня уже отчужденно, размышляя о чем-то дальнем, своем.
Беседа закончилась; пора было прощаться. Поерзав на стуле, я сказал:
— Как же, все-таки, обстоят дела с моими стихами? Вы получили их?
— Что? — Он шевельнул бровями. — Стихи? Ах, да… Стихи… Получил, да, да. Только вот не знаю где они… Дело это давнее, а хлопот у меня — выше головы.
— Но каково ваше мнение — вот, что мне интересно! Если вы, конечно, прочли их…
— Я, видите ли, сам рукописи почти не читаю и авторов не консультирую, — пояснил он доверительно, — некогда. Для этого у нас имеются специально назначенные товарищи. — Он поморщился, потер пальцами лоб. — Кому-то я, по-моему, их давал… Но — кому?
Он поискал глазами секретаршу (она копошилась в шкафу — перебирала объемистые газетные подшивки) и затем спросил высоким своим, жиденьким голосом:
— Кому мы давали стихи Демина — не помнишь? Ну, те, что были присланы из поселка Ермаково — в прошлом году, кажется, весной?
— А никому, — последовал быстрый ответ.
— То есть, как — никому?
— Так… Вы же сами вложили их в папку для макулатуры.
— Не может быть. — Он слегка смутился. — Какая-то ошибка получилась… Ну, ладно. А папка эта где?
— Сожгли, — густо сказала секретарша, — как всегда. Сами знаете, куда мы макулатуру деваем… В печку!
— Ай-яй, — пробормотал Сартаков, — вот незадача! — Он обращался ко мне — но глаз его я теперь не видел; они ускользали, прятались. — Вы уж извините… Сам не пойму, как это получилось! Вероятно, в спешке вложил не туда — а они, видите, поторопились…
Я поднялся, стиснув зубы, медленно достал пачку папирос. Вскрыл ее с треском. Нащупал папироску неверными прыгающими пальцами.
— А вот курить здесь, уважаемый, нельзя, — ласково сказал Сартаков. — Не терплю табачного дыма. И сам не курю и другим не советую. Курево — яд. Да, да. Гораздо лучше — вот это!
С ловкостью фокусника извлек он откуда-то жестяную коробочку с монпансье, щелкнул ногтем по крышке; открыл ее и, достав конфету, бросил в рот.
Затем — радушным движением — протянул коробочку мне:
— Не хотите ли пососать?
— Нет, — сказал я, не разжимая зубов, — нет, мерси. Не люблю сосать… Предпочитаю яд.
ВНЕ ЗАКОНА
Я вышел из ворот, остановился, закуривая. И сейчас же ко мне придвинулись Ноздря и Гога.
— Ну, что? Как? — заторопились они, перебивая друг друга, — как приняли?
— Нормально, — усмехнулся я, пожимая плечами. — Как положено…
— А гроши — отвалили?
— Гроши? — Я помедлил несколько. — Конечно… А как же иначе!
— Сколько же тебе дали?
— Немало…
— Так в чем же дело? Лафа, старик! — Ноздря широко осклабился, хлопнул меня по плечу. — Теперь можно и в кабак…
Они искренне радовались за меня, а я томился, сгорал от стыда. Я был удручен и подавлен; случившееся ошеломило меня. Идя к Сартакову, я ожидал всего, что угодно — но только не такого приема. И теперь не знал: что же мне делать? Куда приткнуться? Во всяком случае, посвящать приятелей в подробности своего позора я не мог, не хотел, — не находил в себе сил.
— Что ж, ребята, — проговорил я, — в кабак, так в кабак. О чем разговор?! Если хотите…
— Хотим, конечно, — весело отозвался Ноздря. — Да уж и время обеденное.
Он посмотрел на небо, моргнул и произнес нараспев:
— Солнце встало выше ели. Пора в сортир, а мы — не ели!
Пошмыгивая и ежась, Гога сказал:
— Да-а, вот это — жизнь! Сочинил стишок — получил валюту и пожалуйста: гуляй, веселись! — Он вздохнул завистливо, запахнул поплотнее тужурку. — И никаких хлопот! Все прилично, благородно. Никто за тобой не гонится, никто по шее не бьет…
И отогнув воротник, посмотрел на товарища.
— Теперь ты понял?
— Понял, — сказал Ноздря. И тоже вздохнул.
Мы завернули в ближайшую закусочную. И там — хоронясь от ребят — я украдкою пересчитал все имеющиеся в наличии деньги. От пухлой пачки оставалось совсем немного, сотни полторы, не более… Быстро разошлись, — отметил я с грустью, — ах черт возьми. Растаяли, как снег! И невольно, припомнилась мне воровская песня, которую особенно любил и часто напевал старый мой друг Солома. Может быть, она нравилась ему потому, что в ней шла речь о «медвежатниках», взломщиках касс, — о людях, родственной ему профессии? В знаменитом этом романсе взломщиков есть такие слова: "Деньги — как снег. Они быстро растаяли. Надо опять воровать"… Но тут же я подумал о том, что для паники пока нет причины. Надежды на Союз Писателей рухнули — зато есть барыга, он — то уж не подведет. За ним должок — и немалый. Да и в запасе еще есть один мешок… Что ж, гневить Бога нечего; жить можно, покуда! Жить можно!
* * *
Расставшись с приятелями, я поспешно направился к малине. И вскоре уже стоял, оглядывая знакомую комнату. Подметенная и прибранная, она выглядела теперь более пристойно, чем ночью, и только запах — неистребимый и въедливый дух табака и густого сивушного перегара — напоминал о вчерашнем загуле.
Встретила меня сухая, угрюмого вида старуха и объявила, что хозяина дома нет. Он в отлучке. Ушел по делам. Я поинтересовался — когда же он будет? Она сказала, поджимая губы:
— Кто же его знает! У него такой манеры нет — докладать. Может, счас возвернется, может — вечером.
Я прошелся по комнате, заглянул под лавку; именно туда, как мне помнилось, запрятал я давеча мешок. Заглянул и не увидел его, не нашел. И тотчас же, нахмурясь, поворотился к старухе:
— Я вещи оставлял… Они — где?
— Какие вещи? — она мотнула головой. — Ничего не знаю! — И потом — цедя углом поджатого рта: — Погоди, я спрошу…
Старуха вышла, скрылась за дверью; в коридоре возник торопливый шепоток. Что-то там обсуждали, спорили приглушенно. Что еще за тайны начались? — подумал я недовольно. Голоса бубнили, пересекаясь; судя по всему, один из спорящих был мужчина… Затем дверь отворилась и в комнату ввалился Рашпиль. Темное, изрытое, испещренное крупными оспинами, его лицо было пасмурно, рот кривился, к губе прилип тлеющий окурок.
— Приветик! — сказал он, подрагивая ляжкой, жмуря глаз от дыма, — как дела?
— Помаленьку, — пробормотал я, — полегоньку. Сам понимаешь: какие наши дела?!
— Ну, наши дела одни, а твои — другие… Рашпиль затянулся, пыхнул окурком и щелчком отбросил его в угол. Сквозь дым блеснули желтые его глаза. Вот как он заговорил, — удивился я, — с чего бы это?
— Послушай, — сказал я — тут где-то должна быть моя торба с барахлишком. Ну, помнишь, — которую я вчера оставлял…
— Торба? — спросил он, поигрывая бровями. — Нет, не помню. Какая торба?
Я чувствовал, что затевается какой-то подвох, какая-то гадость — и начинал уже закипать.
— Ты что, шутишь? Да ведь вчера я ее при тебе спрятал. Вот сюда — под лавку!
— Нет, не помню, — повторил он с наглой усмешечкой. — И тебе тоже советую — забыть.
— Что-о? — Я даже растерялся на миг.
— Да, да, — сказал он. — Про барахлишко свое — позабудь! Тут твоего ничего нету, понял? И вообще, потеряй этот адрес.
Кровь бешенства хлынула мне в лицо — пресекла дыхание, пеленою застала взор. Секунду я стоял, вглядываясь сквозь эту пелену в фигуру Рашпиля. Затем шагнул к нему. И в то же мгновение он отпрянул к стене — изготовился, погрузил руку в правый карман…
— Но, но, осторожно, — проговорил он быстро, — не залупайся, не при на рожон!
— Что ты сказал, каналья? — медленно, рвущимся голосом спросил я. — С какой стати я должен — забыть? Почему здесь ничего нет моего? И не шарь в кармане, вынь руку! Что бы там у тебя ни лежало — мне на это плевать. Отвечай — почему? Ну?
— А потому, что ты — не наш, — сказал он, настороженно следя за мной и продолжая, в то же время, скалиться в усмешке. — Ты теперь вне закона, понял? Мы с тобой что хошь можем сделать — нам никто из шпаны поперек слова не скажет.
— Но эти самые тряпки мне как раз и дала шпана! Специально вручила.
— Вручила — но ведь не как блатному!
— Что ж, это верно — замялся я. — И все-таки кодла…
— Что кодла, — отмахнулся он, — Что кодла?! Ну, пожалели тебя урки, посочувствовали. Собрали тряпки на дорогу. А ты что сделал? Приперся с ними в притон…
— Но ты же сам меня затащил сюда! — сказал я возмущенно.
— Что значит затащил? — удивился он. — Намекнул — и только… А пришел ты по своей охоте. Своими ножками.
— А почему ж мне было не прийти?
— А почему ж мне было не воспользоваться этим? в тон мне ответил Рашпиль. — Я ведь знаю: кто ты. И то же самое, ты знаешь: кто я… Для меня лично, ты теперь — фрайер. Не человек, а фрайер, ты понял? Ветвистый олень. Да еще — фаршированный. Такого не выпотрошить — грех.
И тут он произнес фразу, до странности точно совпадающую с тем, что говорил мне Солома:
— Играть надо чисто. Не заметывая, не шустря… А ты заигрался, понял? Подменил масть. Нет, ты понял? Передернул!.. А ведь за это наказывают.
Вот так мы говорили, и я чувствовал: спорить тут, в общем-то, не о чем. Конечно же я сам во всем виноват; передернул, подменил масть. И проиграл, в результате. Этот негодяй — рябая эта рожа — он рассуждает вполне резонно. Он во многом прав! Для уголовников я действительно теперь — вне закона. И сейчас он напоминает мне об этом, дает мне наглядный урок.
Вспьшка прошла, сменилась тяжкой усталостью. И я, погодя, спросил — уже почти спокойно, движимый скорее любопытством, чем гневом:
— Ну, а все-таки, где же мое барахло? Ты куда его подевал?
— Проиграл.
Рашпиль сокрушенно развел руками.
— Нынче утречком. Думал, повезет. Ан нет. Не пошла масть. Ни одной карты данной, все — биты. Это ж надо подумать!
— Так, — сказал я, — что ж, ладно. Прощай, Рашпиль!
И взявшись за дверную ручку, глянул на него искоса:
— Не дай нам Бог когда-нибудь встретиться!